Под ногами хлюпала грязь, и сапоги разъезжались в разные стороны, но мне было все равно. Мне хотелось быстрее уйти от Ковальчуков, от взгляда, которым проводила меня Ульяна Алексеевна, уйти, пока я позорно не разревелась прямо посреди улицы и не превратила выигранную ею битву в маленькую победоносную войну, где я была наголо разбита словами человека, которого никогда не хотела бы видеть своим врагом.
Но я уже проиграла.
Я знала, что больше никогда не смогу набраться смелости и прийти сюда, даже если буду точно знать, что Егор дома один.
Трусливые зайцы не становятся храбрыми в одночасье. Они прячутся в кустах и трясутся от страха, наблюдая за происходящим издалека.
Я дошла до перекрестка шагом, больше похожим на бег, опустив голову и глядя только себе под ноги. Я не понимала, куда иду и зачем, ноги сами несли меня туда, куда им хотелось.
Я не ушла далеко. Когда пелена перед глазами рассеялась, и сердце перестало колотиться в горле, мешая дышать, я осознала, что стою не где-нибудь, а перед распахнутыми коваными воротами, ведущими в парк возле чертова колеса.
Я почти этому не удивилась.
Меня тянуло сюда с самого первого дня.
Парк менятянул.
Я сделала шаг за ворота, и вокруг каким-то мистическим образом воцарилась тишина. Не было слышно ни голосов людей, ни лая собак, ни редкого гудения проезжающих по улице машин. Слабый ветерок пошевелил волосы у меня на макушке, и мне показалось, это сам дух парка гладит меня по голове, словно встречая дитя, наконец вернувшееся домой.
И как будто дышать стало чуточку легче. Слезы отступили, в груди стало не так тесно и тяжело.
Я добралась до дорожки, бегущей от выхода в разные стороны: налево, к карусели, направо, к комнатам страха и смеха, прямо — к самому колесу. Взгляд отмечал все. Я заметила, что меж плотно пригнанных друг к другу плиток уже пробилась зеленая молодая травка, что спутанные волосы прошлогодней, сухой и пожухлой травы лежат широкими волнами по обеим сторонам от края дорожки, как будто их кто-то косил, что скамейки с облупившейся зеленой краской по-прежнему стоят на месте, и даже киоск «Мороженое» тоже здесь, правда, небесно-голубые буквы на белой вывеске выцвели и стали почти серыми.
Я не хотела снова падать в прошлое, но сопротивляться было бесполезно — тоскующий в одиночестве парк уже схватил и потянул меня за руку, и призраки Егора и Лаврика и меня самой уже тут же оказались на дорожке, побежали рядом со мной, весело смеясь и спрашивая: «А помнишь? А помнишь? А помнишь?»
Я помнила.
Я хорошо помнила день открытия парка, почти восемь лет назад. Здесь тогда собралась вся деревня; и стар и млад, и серьезные взрослые и оголтело вопящие от восторга дети, и уже чуть тепленькие с самого утра местные пьяницы, которых в этот день даже не прогоняли, потому что открытие парка праздновала вся деревня. Пришли даже самые старые бабушки и дедушки — поглядеть на чудо одним глазком.
Из больших колонок, установленных прямо на входе, лицом к улице, чтобы было слышно на всю округу, звучала музыка, и бессмертные детские песни вроде «Солнечного круга» и «Вместе весело шагать по просторам» играли вперемешку с хитами тех времен.
Руководил колонками дядька Игорь Росляков — он торговал на нашем рынке кассетами для магнитофона и «видика» сколько я себя помнила, и считал себя великим знатоком отечественной эстрады. Дядька Игорь залихватски подкручивал усы, нажимал на кнопку и…
— Рыбка моя, я — твой глазик, банька моя, я — твой тазик! — гордо возвещал на весь парк Филипп Киркоров, и наши бабушки под хихиканье детворы охали, качали головами и семенили прочь.
— Ты отказала мне два раза, «не хочу», сказала ты, вот такая вот зараза — девушка моей мечты! — вслед за Киркоровым подключался к шоковой бабушко-терапии кабаре-дуэт «Академия», и детвора хихикала еще радостнее, а бабушки семенили еще быстрее, пока дядька Игорь готовил новый зубодробительный шедевр.
«Сам», то бишь дядя Веня, наш местный «новый русский», который и построил для своей дочери Ксюши этот парк, горделиво прохаживался между аттракционами, ревностно следил за тем, чтобы музыка играла бодрая, воздушных шариков было много, а на лице его любимой дочки сияла улыбка, и хвастал тем, что такого парка ни у кого нет.
У дяди Вени были малиновый пиджак, большое пузо, обтянутое голубой рубашкой, и рыжая кудрявая борода. Он казался мне настоящим Карабасом-Барабасом, пусть и без плетки в семь хвостов, но определенно сказочным богачом, который взял и построил для своей Ксюшки целый развлекательный парк, просто потому что она попросила.
Где-то он сейчас со своей бородой, пузом и пиджаком?..
Егор махнул мне из толпы, я ему обрадовано и смущенно — тоже, и вскоре он уже шел с нами и рассказывал моей бабушке Нюре, с которой я сюда сегодня пришла, кто он такой и откуда взялся.
Взъерошенный ветром Лаврик присоединился к нам чуть позже, и вскоре мы вчетвером мило сидели на лавочке и болтали обо всем. Точнее, болтали они вдвоем. Я, тогда еще не очень доверяющая ни говорливому Лаврику, ни самоуверенному и высокомерному, как мне тогда казалось, Егору, и неосознанно все-таки ожидающая от них какого-то подвоха, сидела тихо, как мышка, и только изредка вставляла пару слов да смеялась над шутками.
— Ты точно не хочешь на колесо? — спросил меня в сотый раз Лаврик, поднимаясь с лавочки. Самому ему уже не терпелось. — Айда с нами за компанию, весело будет. Говорят, оттуда видно всю деревню.
— Не хочу, — мотнула я головой, пунцово краснея. — Я это… боюсь высоты.
— А-а, — понимающе переглянулись они с Егором, и я почти ждала смеха и пренебрежительного «понятно, девчонка же!», но Лаврик только кивнул и сказал, что они быстро.
— А я боюсь пауков, — признался мне он уже потом, когда они вернулись и притащили для всех сладкой ваты на длинных деревянных палках. Бабушка стала доставать деньги, но Лаврик моментально вспыхнул и едва ли не смертельно оскорбился, и деньги пришлось убрать. — А Егор…
— Егор ничего не боится, — заявил тот, горделиво вскинув голову. — Ну, разве что, может быть… тоже пауков.
— Я тоже боюсь пауков, — выпалила я, потому что признаваться всем и сразу было легче. — И крови, и темноты, и закрытых пространств. И больших животных боюсь.
— В меня она пошла, — со вздохом призналась моя бабушка, откинувшись на спинку скамейки и глядя задумчиво прямо перед собой, пока ветер чуть шевелил край платка, покрывающего ее совсем седую голову. — Я тоже по молодости дикушка была, всего боялась. Ни к корове подойти, подоить, ни быка напоить — чуть голову наклонит, рога выставит — замираю, как кролик, и трясусь. Курицу с отрубленной головой увижу — сразу темно в глазах и ноги подламываются. У отца моего рука тяжелая была… по щеке как приложит, вот тогда в себя приходила.
— И как вы справились? — спросил осторожно Лаврик, когда бабушка замолчала.
Она скупо пожала плечами.
— Война, мой дорогой, война, — сказала спокойно и размеренно, и мы притихли, как всегда, когда разговоры заходили об этой великой беде.
Я знала эту историю. Бабушка, отличная рассказчица, рассказывала мне ее много раз, и каждый раз я слушала ее, открыв рот, потому что ее рассказы не шли ни в какое сравнение с книжками о войне, которые я читала.
У них в семье на войну ушло сразу трое: бабушкин отец и два ее брата, и бабушкина мама, моя прабабушка, осталась поднимать еще двоих детей, девчонок, одна.
Уже в начале войны к нам, в Бузулук, перекинули сразу несколько заводов, которые должны были обеспечивать фронт. Мужчины воевали, а фронтовые заказы — боеприпасы, оружие — были огромными, и на завод тогда пошли работать все, кто мог, в том числе и бабушкина мама. Девчонок вроде моей бабушки — ей было двенадцать лет, когда началась война — поначалу жалели, но это только поначалу, а потом в Бузулук стали привозить первых раненых, развернули эвакуационные госпиталя, и все уже более или менее взрослые девочки пошли туда — помогать медсестрам, дежурить у постелей тяжелораненых, делать такую нужную санитарскую работу.
Трудно им было. Раненых привозили грязных, в крови, в земле, прямо с поля боя. Когда с них снимали одежду, бабушка и ее сестра Мария забирали эту одежду домой и стирали, чтобы на следующий день чистую и отглаженную, вернуть солдатам. Забирали домой и грязные бинты, стирали, гладили — и тоже несли обратно, потому что бинтов постоянно не хватало. И еды не хватало. И врачей и сестер тоже не хватало, и некоторые не уходили домой по три-четыре дня, потому что раненые шли сплошным потоком.
Бабушка часто вспоминала медсестру Валю, которая умела играть на баяне. Темными вечерами приносила она баян, усаживалась с ним на стул возле кроватей и пела раненым песни о доме, любви и победе.
— Бьется в тесной печурке огонь, — тихо напевала и моя бабушка, вспоминая, — На поленьях смола, как слеза…
Много солдат писало той Вале потом письма с фронта, благодаря ее за песни и за тепло. Они с бабушкой тоже переписывались уже после Победы, и оставались добрыми друзьями многие годы.
Я слышала эту историю много раз, но Егор и Лаврик нет, и когда моя бабушка пустилась в воспоминания, четко и очень ярко воскрешая перед нами те далекие дни, они буквально ловили каждое ее слово.
— Тяжело тогда было нам, мой дорогой, ой, тяжело, — сказала бабушка, обращаясь по-прежнему к Лаврику, раз уж он задал вопрос. — Но вот тогда страх и ушел от меня. Некогда мне было тогда бояться за себя. За других мы сильнее боялись. Мы ведь здесь, в тылу оставались, врага не видели, под пули не ходили. А солдаты чуть подлечатся — и обратно на фронт.
Вокруг нас носились оголтелые дети, и из колонок Татьяна Буланова призывала свой ясный свет ей обязательно написать, а мы втроем сидели и слушали мою бабушку, и Лаврик даже забыл о том, что собирался потащить Егора на колесо еще раз, как только мы доедим. А потом мы все вместе отправились провожать бабушку домой.
Я навсегда запомнила тот день не только из-за открытия парка. С того дня, с бабушкиного рассказа и ее воспоминаний в некотором роде началась наша настоящая дружба.
В тот День победы мы втроем уговорили бабушку прийти к нам в класс. Она согласилась, и вот уже все мои одноклассники, включая балбеса Сашку Лапшина, забыв про все и вся, слушали ее рассказ и уносились на волнах ее воспоминаний в далекое, но еще такое близкое прошлое.
— Нет, Анне Емельяновне надо написать мемуары, — заявил впечатленный Лаврик, когда мы шли вместе со школы домой и уже по привычке завернули в парк. Егор согласно угукнул, видимо, все еще находясь во власти бабушкиного рассказа. — Она так здорово рассказывает!.. Ник, а ты знаешь ту песню, которую она тогда пела? Ну, эту, про печурку?
Я замялась.
— Знаю.
— Спой нам, — сказал он просто.
— Да, — поддержал Егор, — давай.
Я внимательно и долго разглядывала их обоих, раздумывая, обидеться мне или нет.
— Вы насмешничаете надо мной?
— Насмешничаем? — Лаврик изумленно вздернул брови, будто услышав это слово впервые, потом нахмурился, покачал головой. — Над друзьями не насмешничают, Ника.
Я до этого и не знала, что у меня есть самые настоящие друзья.
…Не знаю, сколько я сидела там в окружении призраков прошлого и смотрела на колесо.
В какой-то момент мое уединение нарушил легкий звук быстрых шагов по каменной плитке, а потом один из призраков обрел плоть и кровь, когда перед скамейкой остановился Егор.