Саня прошел через проходную городка, увидел жену; глаза ее светились нежной, спокойной добротой, губы полуоткрыты в счастливо-смущенной улыбке; он почувствовал, как она хороша, как прелестна, и что в ее обновленном наряде, в походке, в манере смотреть, чуть наклонив голову, проскальзывает неуловимое обаяние, пронзительно трогающее. Словно уловив его состояние, Наташа застенчиво улыбнулась, стесняясь своей нынешней полноты и одновременно гордясь ею, слегка сжала его ладонь, подавая знак, что не нужно смущать; они миновали небольшой асфальтовый пятачок, стоянку для автомашин, свернули направо и медленно пошли по обочине дороги в сторону Чкаловской.
День догорел, васильковое небо погасло, небосвод раздался и вширь, и вглубь, стал темным и от этого казался особенно бездонным, а звезды яркими, хрустально чистыми. Остроконечные верхушки елей и сосен уходили ввысь, словно подпирая пространство, черный неподвижный лес был полон молчаливого таинства, птицы спали, теплый ласковый ветерок, настоянный на медовом липовом цвете, стих, угомонился, и только изредка шуршал в кронах деревьев. Дышалось легко, свободно, но волнения прошедшего дня не растаяли еще, не растворились, и Наташа, очень любившая такие летние тихие вечера, опершись на руку мужа, думала теперь, что она устала ждать, нося в себе маленького человека, но нужно держаться, не распускать нюни, как они, мужчины, любят повторять.
– Саня, – она опять легонько сжала руку мужа. – Не хотела тебя расстраивать утром. Да и сейчас не хочу. Но, понимаешь, все так странно оборачивается…
– Меня словно обухом по голове стукнули, – вздохнул он, с полуслова понимая ее и остро желая определенности, которой больше не существовало.
– Я ездила к Веронике, – чуть слышно сказала она. – Еще вчера, как только Лешу повезли в госпиталь.
– Ты?! – от неожиданности он споткнулся.
– Осторожно, милый… Я к ней ездила… Я ведь ничего не знала. Ничегошеньки. И Леша не знал. Он перед самым экзаменом узнал. Перед командировкой.
– Что узнал? – быстро спросил Саня, понимая наконец и смысл тревожной недосказанности, почудившейся ему утром, и то, что Наташа не пошла, как обычно, провожать до двери, а осталась на кухне.
– У Вероники есть девочка, – спокойно объяснила Наташа. – Очень прелестная.
– Такие вещи выкладывают сразу, – нахмурившись, сказал он, ощущая приступ необъяснимого раздражения. – Сразу. При первой встрече. А не через два года. Жить нужно честно. Это закон.
– Конечно, милый, я согласна. По жизни нужно идти честно. Но, понимаешь, так получилось. Вероника все откладывала, откладывала, а потом уже не смогла. Это, наверное, очень трудно. Есть какая-то черта…
– Бедная Вероника, – усмехнулся Саня.
– Ее, кстати, зовут Вера.
– Но ей же тридцать пять лет! У нее взрослая дочь!
– А вот это, Саня, не наше дело, – спокойно ответила она. – Да, ей тридцать пять. Да, разница в возрасте почти семь лет. Да, взрослая дочь. Но решать тут Алексею и Веронике. И никому больше.
– Но ведь есть же какие-то неписаные моральные нормы, – он решительно не желал отдавать друга той женщине. – Про обет Вероники вся Москва знает!
– По столице много разного ходит, – задумчиво произнесла Наташа. – А начнешь критически осмысливать – нет ничего. Так и с Вероникой. Лет пять назад сватался к ней один полковник. Самонадеянный до бакенбардов. Она возьми и отбрей его при всех: «Не могу принять ваше предложение, хотя, не скрою, и тронута. Обет безбрачия дала. Если уж надумаю замуж – непременно за космонавта!» И – три года одна. Одна, Санечка, – женщина женщину тут не обманет. Днем – работа, вечером… Вечера у нее до предела заполнены: в бассейн ходит вместе с дочкой, в театр, на курсы кройки и шитья, стенографию одолела, два иностранных языка выучила – французский и испанский, чтобы в подлиннике читать. А Лешу встретила – испугалась. У женщин, которые раз обожглись, такое бывает. Пока терзалась, мучилась, бабы на службе языки чесали: Вероника, мол, обет выполнила, космонавта из новеньких подцепила. Жалко парнишку до слез. Нy, кто-то особенно сердобольный, видно, позаботился, чтоб слушок по назначению дошел. Вот и встала в тупик. А Леша торопит: уже и ум ее оценил, и доброту, и женственность, и то, что необыкновенно хороша собой, и мастерица на все руки, и что любит его беззаветно. Перед тем как в командировку ехать, предложение сделал. Вероника… отказала.
– Что? – изумился Саня, пытаясь осмыслить услышанное. – Такому парню?! От ворот поворот?!
– Отказала, милый, – печально вздохнула жена. – С дочкой познакомила, считала, сам одумается, все перипетии судьбы честно изложила, не таясь, сказала, что любит и поэтому не хочет ломать ему жизнь… Отказала, родной мой. Можешь ты теперь положа руку на сердце утверждать, что Вера – безнравственная женщина? Не можешь. И я не могу. И судить ее мы с тобой не имеем никакого права – любовь неподсудна.
– Значит… вмешиваться нельзя, – механически, словно оглушенный, произнес он. – Что же делать?
– Ждать, мой хороший, – кротко сказала Наташа. – В этой ситуации мы не властны что-либо изменить. Ждать, надеяться, верить, – повторила она, приблизившись и бережно взяв мужа под руку.
Звенья логической цепи сомкнулись, все встало на свои места, по холодному, здравому рассуждению оставалось перерубить гордиев узел, навсегда забыть про белокурую девушку, вычеркнув ее из памяти, как вычеркивают из записной книжки ненужный номер телефона, но сердце почему-то противилось такому решению, было тревожно, тоскливо, что-то неуловимо тонкое, призрачное никак не давалось в руки, ускользало от понимания, словно он в полной темноте искал дверь, а вместо двери натыкался на стену. Испытывая глубокий разлад с самим собой, Саня стремительно, как ЭВМ, просчитывал нештатную ситуацию, пытаясь отыскать тот единственно правильный вариант, который бы примирил его с собственной совестью и с обстоятельствами, но такого варианта не находилось.
В ту звездную ночь, вернувшись с Наташей домой, он впервые за много лет не смог сразу уснуть.
А когда наконец мысли спутались и Саня провалился в пустоту, перед ним тотчас возникла из небытия бабушка Анастасия, поглядела на внука с молчаливым укором, осуждающе покачала головой и, не оборачиваясь, не зовя с собой, не ругая и лишь чему-то горько сокрушаясь, медленно побрела полем. Едва она скрылась из виду, как откуда-то появился капитан Дуб, по прозвищу Бревно, ротный командир теоретического курса авиационного училища летчиков, приблизил почти вплотную свое лицо и, оглядевшись по сторонам, шепотом сказал: «Вот я и пришел. Не узнал? Узнал, конечно, как не узнать. Это ведь ты с дружками «шутил» тогда. Ты, Сергеев…» И Саня, как на кинопленке, увидел плац для строевых занятий во дворе училища, себя в третьем ряду слева, мокрые от соленого пота гимнастерки товарищей, разгоряченные лица, пересохшие губы и отдельно – капитана Дуба, строевого офицера. Третий час Дуб жарил их под палящими лучами южного солнца, третий час продолжалась муштра. Заложив руки за спину, капитан расхаживал вдоль строя и монотонно, с каким-то сатанинским удовольствием в десятый раз повторял свой монолог, который они давно заучили наизусть.
– Вы, товарищи курсанты, – вбивал Дуб, – хоть и будущие летчики, но обязаны по уставу овладеть строевой подготовкой… Строевая подготовка, товарищи курсанты, это, так сказать, внешний вид военнослужащего. Внешний вид, товарищи курсанты. Но в то же время и внутренний…
– Разрешите вопрос, товарищ капитан! – сделав каменное лицо, спрашивал Мишка Пономарев, дружок Сергеева.
– Слушаю вас, товарищ курсант, – прерывал «лекцию» Дуб.
– Можно ли, товарищ капитан, хотя бы мысленно, так сказать, предположить, что внешность военнослужащего не определяет, так сказать, его содержания? – под молчаливое одобрение роты серьезно спрашивал Мишка. – Или этого даже предполагать нельзя?
– Вопрос, товарищ курсант, в целом понятен, – радовался активности Дуб, не замечая подвоха. – Такого, товарищ курсант, ни мысленно, ни словесно по уставу предположить нельзя. Это – как бы вам доступно объяснить? – будет, так сказать, не по уставу. Я понятно объяснил, товарищ курсант? – делал глубокомысленное лицо Дуб.
– С одной стороны, понятно, товарищ капитан, а с другой – вроде мысли очень глубокие и для меня лично пока недоступные,- прикидывался полным идиотом Мишка.
– Понимаю, – охотно соглашался Дуб. – Не все, так сказать, сразу, одним махом, – и командовал: – Ро-та! Ра-вняйсь! Сми-рна! Напра-во! Левое плечо вперед, ша-гом ма-рш! – теория закреплялась на практике.
Будущие воздушные асы не любили Дуба-Бревно. Рядом с другими офицерами курса Дуб казался жестоким и ограниченным. Его тихо презирали. И он, словно мстя за такое к себе отношение, изобретал все новые и новые придирки. Особенно он свирепствовал в выходные дни.
Сразу после завтрака те, кто не получал увольнительной записки в город, уходили на стадион, в библиотеку, разбредались по территории училища, писали письма родным, близким, используя личное время по своему желанию и усмотрению. Но отдыха не получалось – через час-полтора Дуб строил курсантов в опустевшей казарме и устраивал перекличку. Потом, заложив руки за спину, начинал маршировать вдоль строя.
«Дубовские чтения», как их называли авиаторы, повторялись по семь – десять раз в день, превращая воскресенье в сплошную перекличку и вызывая, помимо внутреннего протеста, острое, ни с чем не сравнимое желание побыстрее смотаться в самоволку. Даже юные, непорочные души, никогда не помышлявшие о нарушении дисциплины, в дежурства Дуба мечтали только об одном – искупаться в море: все чаще и чаще, сделав семиминутный марш-бросок от забора училища к пляжу, молодые, здоровые парни появлялись среди отдыхающих курортников. Но и Дуба стали замечать на пляже. Заложив руки за спину, он шагал по песку, всматривался в лица и, как только засекал нарушителя, круто развернувшись, бросался к училищу.
Сергеев, отбывавший на кухне вместе с товарищами три наряда вне очереди, не выдержал:
– Есть гениальная идея, ребята! Неделя на разработку – и Дуб в нокауте!
– Ну да?!
– Честное слово!
В следующее воскресенье, когда Дуб скрытно появился на берегу моря (в дежурства других офицеров дисциплина соблюдалась свято), курсанты, не получившие увольнительных, спокойно купались, загорали, играли на пляже в волейбол. Дуб, увидев это, остолбенел. Минуты на две он замер как вкопанный, не веря самому себе, затем тряхнул головой, словно пытаясь избавиться от наваждения. Наконец он понял, что видит нахальных самовольщиков, и, злорадно усмехнувшись, бросился в училище. Ворвался в казарму и прямо с порога приказал:
– Дневальный! Срочно! Построить! Всех! Семь минут на сборы! Ни минуты больше! Семь минут!
– Но, товарищ капитан…
– Выполняйте! Семь минут!
– А кто будет дежурить у телефона?
– Я! Я буду дежурить! Немедленно! Семь минут!
Ровно через семь минут все курсанты стояли в строю.
Дуб всматривался в спокойные лица, что-то мычал, тряс головой, загибал пальцы на руках, пересчитывал личный состав, поименно сверялся со списком, но все сходилось. В самоволку… никто не ходил.
– Гм… Хм… Как же это? – Он опять тряс головой; не в состоянии что-либо понять, мучительно решая задачку из учебника первого класса, но ответ не сходился, весь его жалкий, подавленный вид говорил, что такого быть не может. Дуб размышлял стереотипно: чтобы собрать курс, необходимо послать к морю гонца. Пусть гонец хорошо бегает и преодолевает расстояние от училища до пляжа за семь минут. Но чтобы вернуться обратно, и нарушителям, и гонцу потребуется еще семь минут. – Семь прибавить семь, – шептал он, совершенно забыв, что стоит перед строем, – семь прибавить семь будет четырнадцать… Как же четырнадцать?! Почему четырнадцать?! – Не отдав никакой команды, ничего не видя перед собой, он побрел в канцелярию.
Это был чистый нокаут.
Но самое удивительное началось после обеда – Дуб, взяв секундомер, бегал от училища к морю и обратно, однако преодолеть расстояние меньше чем за двенадцать минут не мог. Тогда, совершенно отчаявшись, Бревно снял китель, брюки, сапоги, аккуратно сложил одежду на траве и, оставшись в одной майке и плавках, снова бросился на штурм. Невероятным усилием ему удалось почти на минуту улучшить результат, но перейти десятиминутный рубеж оказалось выше человеческих сил.
Много раз после этого случая он собственными глазами видел нарушителей на пляже, десятки раз устраивал построения и переклички, но никого не сумел уличить в самоволке – ровно через семь минут курсанты как штык стояли в строю. Дуб осунулся, стал задумчив, рассеян, на приветствия и вопросы не отвечал, дважды пытался побить собственный рекорд в беге между училищем и морем, но ничего не получилось.
Теперь, спустя десять лет, всеми забытый капитан Дуб, словно призрак, явился Сане из прошлого, воскресил давнее, растревожил совесть… Не стоило тогда мастерить радиомаяк, который включал дневальный, едва Дуб приказывал построить курс, не стоило делать транзисторные приемнички, принимающие сигнал тревоги, зовущий воздушных соколов на базу, где бы те ни находились, потому что, каким бы ни казался им несчастный, обманутый Дуб, судить его они не имели права. Дуб был прежде всего человеком, другим, непохожим на них, но человеком.
Испытывая гнетущее, подавленное состояние, Саня открыл глаза и увидел, что уже утро, за окном моросит мелкий дождь, и хочется плакать, но слез нет.