Знание гораздо хуже, чем незнание.
Незнание предполагает надежду. Надежду, что есть еще возможность, которую мы проглядели. Что свершится чудо. Что однажды зазвонит телефон, и на другом конце раздастся голос Ариэли, словно птичье пение на рассвете.
Знание предполагает лишь смерть. Смерть Ариэли, смерть надежды, смерть чего-то еще, поначалу незаметного, но со временем именно эта утрата будет раскрываться для меня все больше и больше.
Нью-Бремен находился в округе Сиу. В нем, как в большинстве сельских округов, избирался коронер, в чьи обязанности входило устанавливать причину смерти. Коронером нашего округа был Ван дер Вааль, владелец похоронного бюро. Обычно детям моего возраста такого знать не полагается, но поскольку мой отец по долгу службы часто оказывался у смертного одра, я многократно слышал, как он пересказывает матери решения Ван дер Вааля. В то лето благодаря уже лежавшим в земле Бобби Коулу и тому бродяге Ван дер Вааль открылся мне с еще более мрачной стороны.
Он был высокого роста, с седой шевелюрой и седыми усами, которые неосознанно поглаживал, когда говорил. Говорил он медленно, тщательно подбирая слова, и какими бы чудовищными ни представлялись мне его занятия, самого его я считал человеком добрым.
Меня не пустили к реке, когда подручные шерифа вылавливали тело Ариэли, чтобы отвезти его в похоронную контору Ван дер Вааля. Там был отец, но по сей день он так и не рассказал об этом событии. Зато я тем летом представлял его себе сотни раз. Оно меня преследовало. Не сама смерть Ариэли, оставшаяся тайной, но то, как ее поднимали из реки руки моего отца и других людей, то, как она покоилась на мягком ложе в отделанном атласом гробу у Ван дер Вааля. Тогда я еще не знал, как происходит смерть от утопления, что бывает с телом, три дня пролежавшим в воде, как уродуется плоть во время вскрытия — и не буду об этом рассказывать. Я представлял себе Ариэль такой, какой видел ее в последний раз, когда она внимала аплодисментам тем вечером, Четвертого июля в Лютер-парке: роскошное красное платье, каштановые волосы, гладко убранные и скрепленные жемчужной заколкой, на шее — золотая цепочка с жемчужным медальоном, на запястье — золотые часы, и глаза, блестевшие от счастья.
Когда Джейк спросил меня, что я заметил в мутной воде под эстакадой, но не позволил увидеть ему, я описал ему Ариэль, чьи волосы струились, а платье колыхалось, словно бы на сильном летнем ветру, и он, кажется, удовольствовался этим объяснением и успокоился. Я никогда не спрашивал его, понимает ли он теперь, в каком чудовищном состоянии пребывало ее тело, и сам изо всех сил старался не представлять себе этого.
В нашем доме стояла жуткая тишина. Мать почти не разговаривала, порой было слышно только, как она плачет. Шторы она держала задернутыми — казалось, будто наступила вечная ночь. Она никогда особенно не заботилась о своих повседневных домашних обязанностях, а теперь вовсе перестала готовить и делать уборку, часами просиживая в тихом сумраке гостиной. Ее плоть утратила душу, глаза утратили зрение. Мне казалось, что я потерял не только сестру, но и мать.
Дедушка и Лиз приезжали к нам почти на целый день. Лиз взяла на себя ответственность за кухню и телефон, на который часто поступали звонки с соболезнованиями, а также встречала тех, кто приходил лично, принося с собой слова утешения и свежеприготовленную запеканку, так что наша кухня превратилась в настоящий буфет. Эмиль Брандт по-прежнему постоянно находился при матери, но даже его присутствие было неспособно вывести ее из мрака, в который она погрузилась.
С того момента, как он взглянул вниз с эстакады, стоя рядом со мной, и увидел то, что увидел я, мой отец переменился до неузнаваемости. Тогда он повернулся ко мне и сказал: "Пойдем, Фрэнк", как будто то, что мы увидели, было не более чем неприятностью или грубой выходкой, недостойной внимания. Всю дорогу до дома он со мной не разговаривал, а когда мы пришли, проводил меня до моей комнаты и из коридора позвонил шерифу. Потом вошел ко мне — я в это время сидел на кровати — и сказал: "Ни слова матери, Фрэнк. Ни слова, пока у нас есть сомнения". Лицо у него было бледное и неподвижное, как будто восковое, и я понимал, что у него, как у меня, нет никаких сомнений. Он вышел, и я услышал, как он спускается вниз и говорит с дедом. А потом открылась и закрылась входная дверь, я подошел к окну, и, хотя мое сердце уже разбилось из-за Ариэли, мне показалось, что оно разбилось снова, когда я увидел, как мой отец в одиночестве направился в сторону эстакады.
В последующие дни Джейк держался угрюмо и почти не выходил из нашей комнаты. Меня смерть Ариэли опустошила, и временами я ударялся в слезы, а у Джейка она вызвала гнев. Он лежал на кровати и размышлял, а если я пытался с ним заговорить, отвечал односложно и чуть ли не огрызался. Он тоже плакал, но слезы его были горячими, он утирал их кулаком или смахивал с лица. Его гнев выплескивался на всех и вся, но особенно — на Бога. Вечерняя молитва была для нас привычным делом, но после смерти Ариэли Джейк перестал молиться. Не преклонял он голову и за столом, перед трапезой. Мой отец не обращал на это внимания. На него и так слишком многое навалилось, и я решил, что он предоставил Джейку и Богу самим разбираться между собой. Но однажды вечером в нашей спальне я попытался вразумить брата. Он ответил мне, чтобы я "о-о-о-оставил" его в покое. Тут мое терпения лопнуло.
— Ну и черт с тобой! Почему ты на меня злишься? Не я ведь у-у-у-убил Ариэль!
Он взглянул на меня, даже не привстав с кровати, и проговорил с угрозой:
— Но кто-то ведь убил.
Такую вероятность я предпочитал полностью отвергнуть. Я думал, что Ариэль просто перебрала на посиделках, свалилась в реку и захлебнулась. Пловчиха она была неважная. Ее гибель была непостижимо ужасной, но произошла все-таки по случайности. А несчастные случаи происходят даже с лучшими из людей. Может быть, я просто убеждал себя. Теперь легко понять, чего я боялся. Если смерть Ариэли не была случайностью, значит, я позволил человеку, который, скорее всего, был в ней повинен, уйти, и даже не задумывался, как дальше с этим жить.
Даже после того, как Джейк прямо указал мне на эту вероятность, я по-прежнему упорно не замечал ее, покуда Гас и Дойл не открыли мне глаза.
Большую часть времени сразу после гибели Ариэли присутствие Гаса было постоянным, но почти неслышным. Входя в дом, он не отваживался проследовать в гостиную, ставшую похожей на пещеру, в которой моя мать предавалась размышлениям. Он располагался на кухне, где беседовал с отцом и вкушал пишу, которую Лиз готовила из приношений, в изобилии хлынувших от друзей, соседей и папиных прихожан. У меня сложилось впечатление, будто Гас состоял при моем отце посыльным, доверенным лицом и порученцем, тем самым облегчая навалившееся на него бремя.
Однажды субботним вечером Гас застал меня одного на переднем дворе — с палкой в руке я портил жизнь обитателям муравьиной колонии. Он встал рядом и стал смотреть, как я сею ярость среди насекомых, разоряя небольшой муравейник, который они соорудили с такой тщательностью.
— Как дела, Фрэнк? — спросил он.
Я немного понаблюдал, как неистовствуют муравьи, а потом ответил:
— Неплохо, пожалуй.
— Давно тебя не видел.
— Слишком жарко, — ответил я. Честно говоря, мне просто не хотелось ни с кем видеться. Я так скучал по Ариэли, чувствовал такое опустошение и боль, что боялся в любое мгновение расплакаться, и не хотел, чтобы кто-нибудь это увидел.
— Держу пари, тебя освежит кружечка холодного имбирного пива. Может быть, прокатимся до аптеки Хальдерсона?
Поездка с Гасом на мотоцикле всегда приносила удовольствие. К тому же мне так надоели помрачневший дом, угрюмый Джейк и окружающие меня привычные вещи, которые в одночасье стали такими пугающе чужими, что я сказал:
— Конечно.
— Может быть, и Джейка возьмем?
Я покачал головой.
— Ему хочется сидеть дома и сходить с ума.
— А если я предложу ему?
Я пожал плечами и продолжил ворошить муравьиную колонию.
Спустя несколько минут Гас вернулся без Джейка. Я был уверен, что мой брат велел ему про-про-проваливать, но, по словам Гаса, он просто сказал, что сейчас ему лучше побыть одному. Гас слегка толкнул меня под локоть и сказал:
— Давай, Фрэнк. Поехали.
Мы не сразу направились к Хальдерсону. Сначала Гас прокатился туда и обратно по объездным дорогам. Мы мчались между полями кукурузы, которая доходила мне до пояса и расстилалась во все стороны до самого горизонта, горячий серебристый солнечный свет изливался на кукурузные листья, поблескивавшие, словно бескрайние воды зеленого моря. Мы погружались в прохладную тень низин, где под лиственным кровом тополей, черемух и берез бежали ручьи. Мы поднимались на гряду холмов, обозначавшую южную границу речной долины. Под нами простиралась местность, сулившая хороший урожай по осени и перерезанная рекой, которая и была причиной здешнего изобилия. И хотя я злился на реку из-за гибели Ариэли, но понимал, что река ни в чем не виновата.
Все это время я сидел в коляске, отдаваясь на волю ветра, солнца и земной красоты. Впервые после исчезновения Ариэли мне было светло и радостно. Возвращаться не хотелось. Хотелось вечно мчаться на этом большом мотоцикле и навсегда оставить позади Нью-Бремен. Но наконец Гас направился в город, остановился перед аптекой Хальдерсона и заглушил мотор, я выскочил из коляски, и мы вошли вовнутрь.
За прилавком, у аппарата с газировкой, стояла Корделия Лундгрен. Я немного ее знал. Она была приятельницей Ариэли. Страдала от лишнего веса и прыщей. Когда она увидела меня, ее лицо приобрело паническое выражение. Она не знала, что мне сказать, и поэтому ничего не сказала.
— Два имбирных пива, — бросил Гас, когда мы сели на табуретки. — И чтобы кружки были холодные.
Хальдерсон вышел из-за аптечной витрины и прислонился к стойке.
— Это за счет заведения, — сказал он Корделии. Потом взглянул на меня и произнес:
— Фрэнк, я очень сожалею о твоей сестре. Это чудовищное горе.
— Спасибо, сэр, — сказал я и стал дожидаться имбирного пива.
— Какие новости, Гас?
— Никаких, — ответил Гас, и краем глаза я заметил, как он сделал знак Хальдерсону, чтобы тот прекратил задавать вопросы.
— "Ладно, я просто хотел высказать соболезнования.
Я изучал расставленные на прилавке предметы: вишневый и цитрусовый сиропы для газировки, шоколадный, карамельный и клубничный — для молочных коктейлей, дробленые орехи, бананы и взбитые сливки. Не глядя на Хальдерсона, я сказал:
— Да, сэр. Спасибо.
— Если тебе или твоей семье что-нибудь понадобится, просто дай знать.
— Хорошо, сэр.
Это напоминало нелепый танец под мелодию, которую наигрывала смерть, и мне стало немного жаль Хальдерсона — ведь он просто пытался проявить любезность. Я испытал облегчение, когда Корделия принесла имбирное пиво, а Хальдерсон ушел обратно за аптечную витрину.
Спустя десять минут вошел Дойл. Он был в полицейской форме и сразу направился к нам с Гасом.
— Увидел твой мотоцикл у входа, — сказал он.
— Да, мы с Фрэнки только что прокатились по окрестностям.
— Очень сожалею о твоей сестре, Фрэнк. Обещаю, мы найдем ублюдка, который ее убил.
— Ты о чем? Я думал, она утонула в реке, — сказал Хальдерсон. Как только появился Дойл, аптекарь снова вышел из-за витрины.
— Согласно предварительному докладу коронера, все не так просто, — сказал Дойл и уселся на табурет рядом с Гасом.
— Не сейчас. — Гас кивнул в мою сторону.
— Я хочу знать, — твердо проговорил я.
— Думаю, не стоит, — буркнул Гас.
— Мне кажется, мальчик имеет право знать, — сказал Дойл.
— Не тебе решать, — возразил Гас.
— Черт побери, он все равно узнает рано или поздно.
— Расскажите мне, — потребовал я.
Дойл не обратил внимания на укоризненный взгляд Гаса.
— Коронер говорит, что твоя сестра захлебнулась, но погубила ее не река. Он полагает, что ее ударили по голове и, вероятно, в бессознательном состоянии столкнули в воду. Он хочет, чтобы из Манкейто приехал какой-то бывалый медицинский эксперт и провел полное вскрытие.
"О боже, только не это", — подумал я.
— Есть предположения, кто это сделал? — спросил аптекарь.
— Вероятнее всего, индеец, — ответил Дойл. — Редстоун. У него оказался ее медальон.
Чувство вины захлестнуло меня приливной волной, и голова закружилась.
"О Боже, о Боже, — думал я. — Я позволил ему уйти".
А потом, не в силах вынести эту вину, я ухватился за неясное ощущение, что Редстоун совсем не такой, каким его считают все остальные.
— Он сказал мне, что нашел медальон, — выдохнул я.
— И ты ему поверил? Индейцу? — Дойл посмотрел на меня, как на идиота.
Его заинтересованность была заинтересованностью полицейского. Он имел дело с фактами. Как он мог понять мои чувства по отношению к Уоррену Редстоуну? Тем не менее я отчаянно возражал.
— Зачем ему было вредить Ариэли? Он ее даже не знал.
— Готов поспорить, вскрытие покажет, зачем, — загадочно проговорил Дойл и глубокомысленно взглянул на Гаса.
— Он этого не делал, — по-детски, вопреки всему настаивал я.
Возможно, чтобы я не выставил себя еще глупее, или чтобы отвлечь меня от чрезмерных размышлений над завуалированными намеками Дойла насчет вскрытия, Гас спросил у своего приятеля:
— А если это был не индеец?
— Мой следующий подозреваемый — Моррис Энгдаль, — пожал плечами Дойл.
Для меня это стало огромным облегчением, и я уцепился за эту возможность.
— Эта девица, которая с ним была, она шалава, — сказал я. — Готов поспорить, все, что она рассказала о том вечере, неправда.
— Она шалава? — Дойла такое определение явно позабавило. Он ухмыльнулся и сказал: — Когда шериф их найдет, я обязательно поставлю его в известность.
— Найдет? — переспросил Хальдерсон.
— Он их как раз ищет, — сказал Дойл. — Оба куда-то исчезли, Энгдаль и его подружка.
— Это ничего не доказывает, — заметил Хальдерсон.
— Возможно, нет, но на подозрения наводит. — Дойл взглянул на меня. — Твой отец наверняка все это знает. Насколько я понимаю, он постоянно общается с шерифом. Да и Гас наверняка все это знает.
Я взглянул на Гаса и по его лицу понял, что он и впрямь все знает.
Я спрыгнул с табурета и вышел из аптеки. Гас бросился за мной.
— Подожди, Фрэнк.
— Я пойду домой, — бросил я через плечо и зашагал дальше.
Он поравнялся со мной.
— Чего ты от меня хотел, Фрэнк? Твой отец велел, чтобы я ничего не говорил.
— Он мог бы сказать и мне.
— Он не хочет, чтобы вы с братом страдали еще сильнее.
Мы прошли мимо парикмахерской, сквозь открытую дверь которой раздавался голос Герба Карнила, комментирующего матч с участием "Близнецов".
— Мы бы все узнали рано или поздно, — сказал я.
— Возможно, лучше поздно, Фрэнк. Вам уже хватило дурных вестей.
Я не согласился с Гасом. Мне хотелось правды, какой бы горькой она ни была. И я рассердился на отца за то, что он скрывал ее от меня.
— Он должен был мне рассказать, — повторил я.
Гас остановился, я тоже. Обернувшись, я увидел, что он стоит прямо на моей тени, падающей на тротуар, и строго смотрит на меня.
— Думаешь, твоя мать выдержала бы это? Боже, Фрэнки, подумай головой. Конечно, тебе больно. Думаешь, ему не больно? О господи, — сказал Гас с неизбывным отвращением. — Хочешь домой, так иди.
Он направился обратно к мотоциклу, а я — прямо домой. Сунув руки в карманы, в длинных косых лучах предвечернего солнца я шагал по Мэйн-стрит, теперь казавшейся такой незнакомой. Дошел до Сидар — стрит, по которой каждый будний день с сентября по июнь мы с Джейком ходили в школу. Вот перекресток с Эш-стрит, а на нем — дом Гуттенбургов, рядом с которым однажды зимой мы с Джейком, Дэнни О’Кифом и Скипом Гуттенбургом построили снежную крепость и воевали с братьями Брэдли, жившими напротив. Вот Сэндстоун-стрит, а в одном квартале к северу — парковка возле бара "У Рози", где мы с Джейком разбили фары у "форда" Морриса Энгдаля. Эти улицы и воспоминания о них принадлежали совсем другому времени и даже другому человеку. Словно бы смерть Ариэли вытолкнула меня в другой мир, в котором я был чужаком. Лучше бы Гас не привозил меня обратно с нашей поездки по сельским дорогам. Никогда еще я не чувствовал себя таким бесприютным, таким одиноким.
Я заслышал рычание мотоцикла задолго до того, как Гас остановился рядом со мной.
— Запрыгивай! — крикнул он, силясь перекрыть рев мотора, и кивнул на коляску.
Я не стал возражать.
Ночью, когда Эмиль Брандт, дедушка и Лиз ушли, а Джейк спал, я лежал, не смыкая глаз, и слушал завывания ветра за окном. Я подумал, что близится гроза, но грома не услышал, а когда подошел к окну, то с удивлением обнаружил, что небо ясное и звездное, и скоро взойдет луна.
Я не мог избавиться от мыслей об Уоррене Редстоуне. Меня угнетало чувство вины, что я позволил ему уйти. Я пытался молиться, но не мог подобрать слов, кроме того, что раскаиваюсь сильнее, чем когда-либо прежде. Я по-прежнему видел перед собой, как в речном потоке колышутся волосы Ариэли и ее красное платье, а Редстоун удаляется по эстакаде. Я стиснул кулаки и прижал их к глазницам, как будто выталкивая эти образы из головы.
В коридоре зажегся свет, и я услышал, как отец беспокойно, тяжелой поступью спускается по лестнице. Я вышел из комнаты. Что творилось в гостиной, я не видел. Лишь одинокая лампа тускло освещала ее. Я слышал голос отца:
— Посидеть с тобой?
Ответа не последовало.
— Может быть, закрыть окна, Рут? Близится гроза.
— Мне хорошо с открытыми.
— Не против, если я посижу тут и почитаю?
— Делай, что хочешь.
Все стихло. Потом мать спросила:
— Библия?
— Я нахожу в ней утешение.
— А я нет.
— Я не буду читать вслух.
— Если тебе непременно нужно читать эту книгу, читай в другом месте.
— Ты гневаешься на Бога, Рут?
— Не разговаривай со мной подобным тоном.
— Каким тоном?
— Как будто я из твоей паствы. Пустое дело. Мне не нужно твоей помощи, Натан. И той, которую предлагает эта книга, тоже.
— Какой помощи ты бы хотела?
— Не знаю. Но не такой.
— Хорошо. Тогда я просто посижу.
Последовали несколько мгновений напряженной тишины, потом мать сказала:
— Я — спать.
Судя по тому, как она это сказала, я подумал, что ее раздражало присутствие отца, хотя, чем именно он ее разозлил, я не знал. Я услышал ее шаги, быстро вернулся в спальню и лёг, оставив дверь открытой. Я слышал, как она поднялась по лестнице, вошла в ванную, слышал, как побежала вода в раковине, слышал, как мать почистила зубы и прополоскала рот. Прошла по коридору, вошла в спальню и закрыла дверь. Отец не поднялся следом за ней.
Я долго лежал в постели, слушая, как ветер раскачивает и трясет деревья. Я еще не спал, когда услышал, как открылась и закрылась входная дверь. Я спрыгнул с кровати, подбежал к окну и увидел, что отец направляется в церковь.
Он вошел внутрь и скрылся от меня во мраке.
В пижаме и босиком я спустился вниз и пошел следом за отцом. Ночь была теплая, и ветер обдавал меня горячей волной. Я поднялся по ступеням церкви и заметил, что дверь закрыта не полностью, а от ветра приоткрылась еще сильнее, так что я проскользнул вовнутрь совершенно беззвучно. Мои глаза уже привыкли к ночному сумраку, и я разглядел перед алтарем темный силуэт отца, стоявшего ко мне спиной. Отец чиркнул спичкой и зажег свечи по бокам от алтарного креста. Задул спичку, опустился на колени перед алтарем и наклонился так низко, что лбом коснулся пола. В таком положении он пробыл довольно долго, не издавая ни звука, так что я подумал, не лишился ли он сознания.
— Капитан?
Из двери, ведущей в подвал, вышел Гас. Отец резко выпрямился и поднялся на ноги.
— Что такое, Гас?
— Ничего, я услышал, как наверху ходят, и подумал, что это ты. Подумал, что тебе нужна компания. Я ошибся?
— Нет, Гас. Проходи.
Я быстро припал к полу и съежился в тени возле входной двери. Отец прислонился спиной к алтарю, Гас подошел к нему и тоже привалился к алтарю в непринужденной позе.
— Мне и правда была нужна компания, Гас, — сказал отец. — Я надеялся, что Бог скажет мне что-нибудь.
— Например, Капитан?
Отец молчал, а поскольку свечи горели на алтаре позади него, лицо отца оставалось в тени, и я не видел его выражения. Наконец он ответил:
— Я раз за разом задавал ему одни и те же вопросы. Почему Ариэль? Почему не я? Ведь это мои грехи.
Зачем наказывать ее? Или Рут. Это ее убивает, Гас. И мальчики, они не понимают, им просто больно. Это моя вина. Во всем моя вина.
— Думаешь, Бог так поступает, Капитан? — сказал Гас. — Черт побери, это совсем не то, что ты говорил мне все эти годы. А что до твоих грехов, то ты, наверное, имеешь в виду войну, а разве не ты всегда говорил мне, что тебя, меня и всех нас можно простить? Ты говорил мне, что нисколько в этом не сомневаешься, как не сомневаешься в том, что солнце всходит по утрам. И скажу тебе, Капитан, ты выглядел при этом таким уверенным, что и меня заставил поверить. — Гас подался вперед и посмотрел на свои руки, в сиянии свечей казавшиеся бледно-восковыми. — Я совершенно не вижу, каким образом Бог, о котором ты распинаешься передо мной и всеми остальными, ответствен за то, что случилось с Ариэлью. Я не верю, что Бог станет наказывать этого милого ребенка, чтобы призвать тебя к ответу. Нет, сэр, ни на йоту не верю.
Странно было слышать такое от Гаса — обычно он подвергал сомнению все, о чем проповедовал мой отец.
— По-моему, Капитан, ты просто потерял равновесие. Как будто тебе съездили по лицу. Когда ты придешь в себя, то увидишь, что был прав с самого начала. Конечно, тебе неприятно, что я издеваюсь над твоей религиозностью, но черт меня побери, если в глубине душе я не благодарен тебе за твою веру. Кто-то должен верить. За всех нас, Капитан.
Гас замолчал, и я услышал какие-то странные и невнятные звуки, которые делались все громче и разносились по святилищу. Сначала я не понял, что это за звуки и где их источник, а потом осознал, что это плачет мой отец. Горькие рыдания вырывались из его груди и отражались от стен. Он сгорбился и закрыл лицо руками, а Гас склонился над ним и крепко обнял.
Потрясенный, я как можно тише прокрался на улицу, в ночь и ветер.