Погасив огонь, старая Козиниха легла в постель. Она еще не заснула, когда к ней постучались те два гостя, которых видел ее сын. Набросив длинный кожух, крытый коричневым сукном и отороченный бараныш мехом, она пошла открыть дверь.
— Прохожие, — отозвался на ее вопрос один из пришельцев, и она узнала голос брата.
Это был Криштоф Грубый, драженовский староста, высокий, немного сутуловатый мужчина. Он был в широком плаще; в правой руке он держал тяжелый чекан, на рукояти которого при свете зажженной лучины поблескивала медь. Войдя в горницу, он поставил на невысокий стол из белого клена окованный железом дубовый ларец с резными ножками. Когда Криштоф снял с головы высокую баранью шапку, лучина осветила его морщинистое, но еще моложавое, серьезное лицо. Длинные, сильно тронутые сединой Полосы падали ему на плечи и только на лбу были ровно подстрижены. Орлиный нос и живые глаза, во взгляде которых чувствовались твердость и сознание собственного достоинства, придавали особое благородство внешности старика.
Рядом с ним совсем маленьким казался его спутник, уездский староста Иржи Сыка. Это был человек небольшого роста, но коренастый и широкоплечий. Одет он был в белый жупан с черной оторочкой; из-под его тяжелой широкополой шляпы на плечи падали густые темно-русые волосы.
Козиниха в старом длинном кожухе, на котором от пестрых вышитых цветов сохранились лишь следы, с изумлением глядела на нежданных поздних гостей. Но она молчала и спокойно ждала, что они скажут. Брат ее приступил к делу без околичностей. Он коротко рассказал о своем посещении города, где доподлинно узнал от двух членов магистрата, что паны справлялись о ходских грамотах, полагая, что магистрат скрывает их, так как несколько лет тому назад они хранились в Ходском замке. Паны пытались выведать все тайком через своего управляющего Коша, но магистратские, как и все здесь, не очень-то любили тргановских панов и охотно рассказали обо всем драженовскому старосте. И Грубый, не заходя домой, отправился из города прямым путем в Уезд, где у старосты, издавна уважаемого всеми ходами, хранилось драгоценнейшее сокровище псоглавцев — их писаные привилегии. Хранились они здесь с тех пор, как ходов продали старому Ламмингеру. Тогда несколько ходских старшин, в их числе и дед старого Козины, вовремя вспомнив о грамотах, поспешили в город просить домажлицкий магистрат, чтобы грамоты отдали им[3].
— Что ж, теперь вы не наши, так возьмите с собой и свои грамоты. Лучше пусть будут у вас, чем у этого немца! — сказали члены магистрата и пустили ходов в подземелье замка, где хранился ларец с их документами.
С тех пор дубовому ларцу приходилось странствовать из одной деревни в другую, так как новые паны, хотя и не признавали ходских привилегий, но упорно искали грамоты. Этот небольшой ларец, в котором хранилась под ключом драгоценная свобода, прятали в надежном месте то у одного, то у другого ходского старосты, но чаще всего в уезде. Так повелось с того рокового дня, когда ходам было предписано — и вплоть до сегодняшнего дня.
Паны как будто перестали интересоваться этими грамотами или забыли о них. И вдруг — словно гром среди ясного неба — опять они их ищут.
Вот об этом-то и рассказывали ходские старосты во вдовьем домике старой крестьянке, которая слушала их, стараясь не проронить ни слова. На лице Козинихи, по которому нетрудно было догадаться, что она доводится сестрой КриштоФУ Грубому, не отражалось в эту минуту ни страха, ни беспокойства. Наоборот, лицо ее просветлело и глаза загорелись радостью.
— Видно, наши грамоты чего-нибудь да стоят, — произнесла она, и по лицу ее скользнула лукавая усмешка. — И вы правильно сделали, принесли их мне, женщине… Что ж, я их припрячу как следует, а искать в моей хижине никому и в голову не придет.
Тем временем Сыка, вытащив из кармана своей жилетки небольшой ключик, отпер ларец и вынул оттуда прежде всего печать, величиною с талер, на короткой серебряной цепочке. Драженовский староста и его сестра, склонившись над ларцом, глядели на обернутые в бумагу и аккуратно уложенные свитки пергаментов. Сыка вынул их один за другим и клал на стол. Ведь он сдавал их, а потому считал нужным и для себя и для других развернуть и еще раз проверить все документы. Сам он хранил их много лет и потратил не один ночной час, пока все их перечитал — и те, что были писаны по-чешски, и те, что по-латыни. Последние — по переводам, сделанным когда-то в лучшие, более свободные времена.
Грамотей Сыка, пользовавшийся у своих славой «прокуратора», разложил по порядку все ходские свободы, все грамоты, начиная от самой древней и кончая грамотой короля Матиаша. В скромной горнице, освещенной огнем сосновой лучины, лежали теперь эти тщательно сложенные, перевязанные лентами, побуревшие по краям, захватанные по углам пальцами, старые, пожелтевшие пергаментные свитки. Огромные печати свисали на шелковых шнурах когда-то белого и красного цвета; столетия изменили белый цвет в желтоватый, а красный лишили его яркости. Печати хорошо сохранились; и самая старая из некрашеного воска, на которой изображен был король Ян Люксембургский верхом на коне, в полном рыцарском вооружении, с мечом в правой руке и щитом на левой, и печати остальных королей — Карла, Вацлава, Иржи, Владислава, Фердинанда, Максимилиана, Рудольфа и Матиаша; две последние печати алели ярче всех.
В комнате воцарилась тишина. Оба хода и старуха в молчании глядели на роковые грамоты, которые помнили века и знали лучшие, более счастливые времена, а теперь стали свидетелями горя и унижения. Сыка еще раз перебрал все грамоты одну за другой, как бы пересчитывая их, и сказал, обращаясь к Грубому:
— Все здесь. Ни одна не пропала.
Грубый подтвердил его слова кивком. Он тоже прекрасно знал эти грамоты с давних времен.
— Да, то были иные времена, тогда эти грамоты и печати имели значение, — произнес Сыка.
— А теперь разве ничего не значат? — отозвалась старуха.
— Не значат? Нет, значат! И если нет у них силы сегодня, так будет завтра! — решительно и твердо ответил Грубый. — Тут наше право, твердый орешек, его не раскусить ни ломикаровским управителям, ни самому Ломикару. Наши короли были иными, а их слово значит побольше, чем слово пришлого немца.
— Верно, верно, — подтвердил Сыка. — Потому-то Ломикар и хочет отобрать у нас грамоты и сжечь их. Он тогда взял бы плетку и кричал: «Пляшите, мерзавцы!» Однако вот еще не стерлись слова! — И, развернув латинскую грамоту короля Иржи, Сыка показал на подчеркнутые строки в приложенном к ней переводе: «…и ни дворяне, ни вельможи никоим образом не могут владеть ими (ходами), ни закрепощать их, ни селиться на их земле», — Да, и это тоже еще имеет силу…
Он нагнулся над грамотой короля Матиаша и, отыскав нужное место, прочел:
— «…Сим повелеваем гражданам всех сословий нашего Чешского королевства, наипаче же советникам нашей чешской палаты, как нынешним, так и будущим, нашим возлюбленным верноподданным, дабы они и ныне и впредь на вечные времена нерушимо почитали, соблюдали и мирно охраняли привилегии, льготы и вольности поименованных ходов, приписанных к нашему замку или граду Домажлицкому, как ныне живущих, так и потомков их, обновленные, одобренные и подтвержденные нами, доколе о них свидетельствуют сии грамоты, не чиня им, ходам, никаких преград и не дозволяя также и другим чинить их под страхом королевского гнева и немилости нашей и будущих наших королей чешских…»
Сыка поднял голову и, обратившись к Грубому и его се стре, сказал:
— Слышали? Вот как называли в прежние времена короли наших дедов — «возлюбленные верноподданные», а теперь всякий писарь обзывает нас холопами да хамами и думает, что сам черт ему не брат. А тут вот что сказано! — Сын указал на грамоту. — Да если бы у нас остались только эти два пергамента, то и тогда нам нечего было бы бояться. Их одних было бы достаточно для суда. Все наши права тут.
— Именно так говорил и покойный отец наш, — сказала старуха. — Помнишь. Криштоф, когда этот ларец у нас был…
— Как не помнить! — подтвердил Грубый. — Однако уже пора прятать грамоты…
— Так давайте же их скорей! — воскликнула старуха. Мужчины уложили пергаментные свитки в ларец. Когда Сыка запер ларец и убрал его со стола, драженовский староста тяжело вздохнул. Сестра его огляделась с испугом, особенно внимательно посмотрев на окна, и направилась к низенькой боковой двери. У порога ее остановил брат.
— Не позвать ли нам Яна?
Он имел в виду своего племянника, молодого Козину. Сыка поднял глаза на старуху, с беспокойством ожидая ее ответа. Она помолчала и, подумав, сказала:
— Нет, не надо. И так ладно будет. Успокоенный Сыка кивнул лохматой головой.
Старуха направилась в соседнюю комнату, за ней оба ее сообщника.
В опустевшей горнице стало тихо. Только в окнах, когда налетал порыв ветра, слегка дребезжали стекла. Ярче вспыхивала тогда сосновая лучина, раскаленный конец которой постепенно скручивался и чернел.
Как раз в этот момент, вынырнув из темноты, в окне показалось чье-то лицо. Это заглянул в комнату своей матери молодой хозяин. В комнате не было ни гостей, ни кованого ларца. Только из соседней комнаты доносились глухие удары.
Но вот шум прекратился. И когда в горницу опять вошел старый Грубый, наклоняя в низких дверях голову, а за ним Сыка и старая Козиниха, лицо в окне быстро исчезло.
Драженовский староста стал собираться домой. Сыка уже в дверях еще раз обернулся к старухе и сказал:
— Так помни, хозяйка, что обещала…
— Я поклялась перед господом богом, люди добрые, — торжественно, с оттенком упрека, ответила Козиниха.
Оба старосты вышли во двор усадьбы. Было темно и тихо. Журавль у старого колодца под липой скрипел и громыхал. Старосты выбрались из усадьбы тайком, как и пришли, но посещение их не осталось незамеченным, хотя они и не подозревали об этом. Когда они вышли за ворота, ветер донес веселые звуки музыки.
— Слышишь, веселятся, — сказал Сыка, надвигая на уши широкополую шляпу. — Это, наверно, на посиделках.
Подойдя к освещенному окну соседнего дома, он заглянул внутрь. Там, в просторной горнице, было весело и шумно.
И действительно, работа кончилась. Мужчины, главным образом парни, кончили перебирать ячмень на семена, девушки оставили свои веретена и кудели. Молодежь пустилась в пляс. Посреди комнаты, сдвинув шапку на затылок, со сбившимися на лоб волосами, стоял Искра Ржегуржек. Он усердно надувал мех своей волынки, ее «душу», и гудел так, что все кругом тряслось и дрожало. Всеми своими движениями он разжигал танцующих. Искра раздувал щеки, уморительно смеялся, прищуривал глаза и то совсем закрывал их, то закатывал к потолку. Он вертелся на месте, приседал, перебирая ногами и притопывая в такт, потом вдруг склонялся то на один, то на другой бок, подпрыгивал на одной ноге и снова начинал притопывать.
Старики смеялись, а молодежь с таким увлечением кружилась под стонущие звуки волынки, что у девушек развевались косы и юбки.
Уездский староста догнал Грубого, который, не обращая внимания на музыку, неторопливо шагал в темноту.
— Вот веселятся-то! Если бы они только знали!.. — сказал Сыка.
— Еще узнают… — серьезно ответил драженовский староста.
Сыка предложил ему переночевать в сельском правлении, ссылаясь на то, что уже поздно и дорога небезопасна в такой темноте. Но тот отказался.
— Чтобы люди проведали, что я тут был? А темноты я не боюсь. Спокойной ночи!
Сыка направился к правлению, а Грубый пошел в сторону Драженова и быстро исчез во мраке.
В ту самую минуту, когда старосты расставались, от каменных ворот усадьбы Козины отделилась тень. Молодой Козина постоял с минуту, глядя им вслед и как бы прислушиваясь к их шагам. Потом повернулся и медленным, осторожным шагом направился домой. Он не слышал веселых звуков, которые неслись из соседнего дома. Он тихонько вошел в горницу и так же тихо улегся. Слышно было мерное дыхание спокойно спавших жены и детей. К их дыханию примешивались глубокие вздохи хозяина.
Рано утром, когда старая Козиниха, еще не успев повязать платком свои седые волосы, растапливала печь, к ней пришел сын.
Он редко заглядывал к матери в такой ранний час. Поздоровавшись с ней, он уселся на лавке, поглядел в окно на затянутое тучами небо, потом на печь. Старуха спросила его о Ганалке и Павлике, — как они спали в такой ураган.
— Что им? А вы, маменька, вчера рано легли…
— Да, рано.
— А потом опять зажгли свет. Я видел в окне свет… — он испытующе поглядел на мать.
— Такая буря была. Боялась, как бы чего не случилось, — ответила мать совершенно спокойно, даже равнодушно.
Сын продолжал сидеть. Он все еще ждал. Но мать ни словом не обмолвилась о вчерашнем. Она говорила только о мелких повседневных делах. Не проронил ни звука и молодой хозяин.
Обманутый в своих ожиданиях, он с горечью подумал, уходя:
«Родная мать и та тебе не доверяет!..»