О площадь Пльзеньская! У нас
Застыла в жилах кровь!
Бил барабан
Был глуше звук
От черного сукна
Он гордо шел
Душа от мук,
Рвалась, потрясена.[12]
«Из Льготы, Кичева, Тлумачева и Стража по четыре, из Поциновице, Мракова и Постршекова по шести, из Кленеча восемь, а из Уезда и Драженова по десяти человек послать в Пльзень, чтобы они собственными глазами видели, какая кара постигнет бунтовщика Козину. И каждый пусть возьмет с собой своих детей, мальчиков и девочек, чтобы и они до самой смерти помнили о том, что увидят в Пльзне».
Так гласил приказ барона фон Альбенрейта. Старосты всех ходских деревень получили строжайшее распоряжение проследить за неукоснительным исполнением этого приказа, дабы из поколения в поколение передавалось, как были наказаны ходы за неповиновение тргановскому пану.
Ламмингер колебался, прежде чем решился отдать этот жестокий приказ. Но когда ходские телеги длинной вереницей въезжали в темные городские ворота Пльзня, можно было подумать, что он действительно «научил их повиноваться». Ходы съехались, согласно приказу, в Домажлице, а оттуда под надзором баронских служащих из Кута и Трганова двинулись глубокой ночью в дальнейший скорбный путь. Был холодный, пасмурный день, когда они добрались до Пльзня. Из всех домов выбегали люди на улицу, переполненную любопытными, чтобы взглянуть на этих свидетелей поневоле, молва о которых успела разнестись повсюду. С сочувствием и любопытством смотрели они на рослых ходов в кожухах или плащах и барашковых шапках, угрюмо сидевших на телегах вместе со своими детьми — мальчиками и девочками. Эти дети из далеких горных деревушек с любопытством и изумлением глядели на диковинные вещи, на роскошные дома, на большие толпы людей.
Казалось, тргановский пан мог быть доволен. Но если бы только он слышал, что говорили во всех ходских домах, когда был объявлен его приказ! Если бы он слышал эти проклятия и посулы! Если бы он мог заглянуть в душу сидящим на телегах людям и прочитать в ней все то, что о нем думают, — узнать, почему его послушались! Они ехали, не думая о его приказе, они ехали, чтобы еще раз увидать непреклонного защитника их прав, отдать последний долг мученику. Если бы Ламмингер слышал, что всю дорогу ходы говорили о Козине, и только о нем, и каждое их слово было словом сочувствия и горячей похвалы. Кутский управляющий Кош и бургграф, которого когда-то захватили в плен, видели это; но когда они приближались к телегам, разговоры тотчас же прекращались и ходы упорно глядели в землю. Ни один из них не взглянул на панских слуг.
На последней телеге ехал старый Шерловский с Пайдаром. Они вспоминали о Сыке, о молодом Шерловском, о горячем Брыхте, о Весельчаке Эцле.
— Они сейчас в оковах, но им, пожалуй, лучше, чем нам, — сказал Пайдар.
— Лучше всех Матею Пршибеку, — ответил Шерловский. В Пльзне было необычайное оживление. Множество народа со всех сторон съехалось и сошлось посмотреть на казнь ходского крестьянина, о которой заблаговременно было объявлено в Праге и во всех краевых городах по всему королевству. Улицы кишели людьми. Там и сям поблескивало оружие, мелькали белые мундиры солдат, патрулировавших по городу.
Слуги Ломикара поместили ходов на постоялом дворе. Старый Шерловский наскоро поел после дороги и хотел отправиться в город, но не прошло и минуты, как он вернулся и с возмущением рассказал, что его не выпустили из дома, что их всех стерегут солдаты. Вместе с Пайдаром и еще несколькими стариками он пошел к Кошу просить, чтобы их пустили в город; они попробуют повидать Козину и проститься с ним. Кош свирепо набросился на них.
— Увидите его завтра! Нечего вам к нему ходить! Ишь что придумали! Чтобы он напоследок еще раз одурачил вас своими речами? Мало вам? Опять затеваете свое? Отсюда вам выходить нельзя. Так мне приказано.
Ходы были возмущены до глубины души. Заперты в клетке, и с голыми руками! Ходы мрачно молчали. Ну, а жену Козины и его мать; неужели этих несчастных тоже не пустят к нему?
Еще три дня тому назад Искра Ржегуржек запряг прекрасную пару гнедых, выращенных самим Козиной. На телегу уселись Ганка с детьми, старая Козиниха — несчастная семья хозяина — и Дорла. Старый Волк долго бежал за лошадьми, пока, по просьбе Павлика, верного пса не взяли в телегу.
— Он всегда любил его, — сказал Искра, освобождая возле себя место старому Волку.
За телегой Козины ехала другая. Там сидело несколько пожилых крестьянок; все они, как Ганка и мать Козины, были в траурных платьях и траурных белых платках. Они ехали, чтобы быть подле матери и жены Козины в последние страшные минуты. Рядом с ними сидел Старый Пршибек, отец покойного Матея, которого Манка, несмотря на все старания, не могла удержать дома.
В ту самую минуту, когда Шерловский и Пайдар с остальными беседовали о них в Пльзне, неожиданно вошел Искра Ржегуржек. Его тотчас же обступили. Оглядываясь по сторонам, Искра рассказал, что он с трудом пробрался к ним, что часовой пропустил его только благодаря его ходской одежде. Он сообщил, что жене и матери Козины разрешено посещать его дважды в день, что он, Искра, тоже был с ними у Козины, что Ян держится спокойно и все время утешает жену и мать.
— А как он любит детей! Нельзя без слез видеть, как он гладит и целует ребят, как наказывает воспитать их достойно, чтобы они не забыли отца, чтобы Павлик вырос настоящим ходом…
Рассказчик остановился. Слушатели были взволнованы. Помолчав с минуту, Искра продолжал:
— И вас он всех вспоминал. Просил, чтобы простили ему, если он кого из вас чем обидел. И чтобы не забывали о ходских правах. Спрашивал еще, в городе ли Ломикар. Я сказал, что Ломикар приехал, как и мы, третьего дня. Ян воскликнул тогда: «Приехал поглядеть на меня. Господи, укрепи меня завтра, чтобы не посмеялся он надо мной!»
Рассказывая об этом, Искра вспомнил о происшествии, которое случилось с ними, когда они подъезжали к Пльзню. У самых городских ворот они столкнулись с каретой Ламмингера. Когда старый Пршибек узнал, кто едет в карете, он поднялся во весь рост на телеге, — откуда только прыть у него взялась, как у парня! — и, грозя кулаком, принялся осыпать Ламмингера проклятиями, Манке и женщинам немалого труда стоило усадить старика. Счастье, что тргановский палач ничего не заметил.
Тут вспомнил волынщик, как вошли они к Козине в камеру и как старый Волк узнал своего хозяина. Вы бы посмотрели, как он прыгал от радости перед Козиной, как старался лизнуть его! Мы уже уходим, зовем его, а он ни за что. Лег и лежит. Не идет — и все тут. Так и остался там…
— Ты еще будешь у Козины? — спросил Шерловский, и когда Искра ответил, что, вероятно, будет, все наперебой принялись просить его, чтобы он передал Козине и поклоны и рассказал ему, как им тяжело, что они не могут проститься с ним сами.
Ноябрьские сумерки спустились на королевский город Пльзень. Вечер был холодный, дул ветер. Городская площадь словно вымерла. Тихо, пустынно вокруг. В окнах зданий было темно; дома, мрачная, высокая ратуша, огромная церковь посреди площади — все утопает в непроглядной тьме. Только мерцающий свет неугасимой лампады тускло пробивался сквозь готические окна церкви. У ратуши расхаживал часовой, закутанный в плащ. Невдалеке, молча и не шевелясь, стояло несколько женщин в коричневых ходских кожухах. Они стояли молча, неподвижно, устремив свои взоры к церкви, темная башня которой терялась во мраке. Вдруг, словно по сигналу, они повернули головы к ратуше. Там заскрипели ворота, и показались две женщины, каждая с ребенком на руках. Ходки, среди которых была и Манка Пршибекова, поспешили к ним: Ганка и старая Козиниха вышли из ворот тюрьмы. В последний раз провели они вечер с Яном. В последний раз! Никогда больше не вернутся те вечера, когда все сидели дома вместе, когда Ганка убаюкивала Ганалку, а Ян шалил с Павликом, и все они были так веселы и так счастливы!..
Ганка глядела на женщин как безумная.
«Ничего удивительного, если бы она и старая Козиниха потеряли рассудок», — подумала про себя старая Буршикова.
Ходки обступили обеих женщин, чтобы проводить их и помочь им нести детей, уснувших на руках. Ганка не хотела идти домой: там ей душно, там все давит ее, говорила она. Ее долго уговаривали, и под конец две женщины насильно взяли ее под руки и повели. Но когда старая Козиниха, проходя мимо церкви, с плачем упала у дверей на колени и принялась со слезами молиться, Ганка вырвалась у них из рук и опустилась рядом со свекровью.
В это самое время в каземате, освещенном двумя восковыми свечами, горевшими перед распятием на маленьком столике, мелькала на стене тень ходившего из угла в угол Яна Козины. Он был бледен, но спокоен. Он слышал о приготовлениях, знал о сочувствии к нему ходов. Искра передал ему через мать привет земляков. Это было для него большим утешением.
Но что будет дальше с Ходским краем? И что будет с его семьей?
Два мучительных вопроса, на которые Козина не находил ответа. Он сложил руки и принялся молиться. Потом присел на ложе. Одолевала усталось. Голова его склонилась, и он заснул… Спал Козина хорошо до самого рассвета. Он проснулся только тогда, когда в двери загремел ключ.
Ему принесли вино и завтрак получше, чем обычно. Он едва прикоснулся к еде и выпил только немного вина.
Потом пришли мать, жена с детьми и Искра. Сердце Козины сжалось от боли при виде близких. Последняя встреча! До сих пор, когда они, уходя, прощались с ним, он мог утешать себя мыслью, что они придут еще вечером и завтра, и еще раз завтра. Теперь у него уже нет завтра… Ему понадобилось все его мужество, когда он увидел искаженные ужасом и отчаянием лица матери и жены.
— Бог даст, я умру не напрасно… Ломикар выиграл здесь, в мирском суде, но там, на божьем суде выиграю я, потому что наше дело правое и я умираю невинно.
Старая Козиниха ломала руки:
— И все это я наделала!.. Ганка права, я всему виной… Если бы я не прятала грамоты… О! Сын мой, прости меня!.. Прости и ты, дочка!..
Всякий, кто знал стойкую ходку, был бы потрясен, услышав из ее уст этот вопль отчаяния, этот крик материнского сердца. Сын обнял рыдающую мать и утешал ее, а потом взволнованно обратился к жене:
— Я прошу тебя, Ганка, не думай так и не вини мать ни в чем. Она нисколько не виновата. Все, что я сделал, я сделал бы и без нее. Ты ведь знаешь, что меня давно мучили эти мысли…
Он снова наклонился к детям, говорил с ними, гладил их по головке и вдруг, точно вспомнив что-то, повернулся к жене и матери и просил простить его за то, что он причинил им столько горя.
— Воздай вам бог за вашу любовь! А ты, Ганка, возьми… — Он вытащил красные ленты из петлицы своего венчального, теперь истрепанного жупана и протянул жене. — Я все время берег их. Это была для меня единственная память о тебе, о доме, о вас всех… Мужья берут их с собой в могилу, но я не хочу, чтобы они побывали на…
Он не досказал, что не желает эту дорогую память нести на виселицу…
Отворилась дверь, вошел тюремщик, а за ним два вооруженных солдата. Завидя их, женщины отчаянно зарыдали, а Ганка потеряла сознание. Козина подхватил ее, обнял мать, затем детей. Он долго не выпускал их, порывисто целовал и благословлял, говоря ласковые слова дрожащим голосом.
На площади собрались несметные толпы народа. Теснота была такая, что немыслимо было пошевельнуться. Кто сюда попал, не мог больше сдвинуться с места. Во всех домах из окон высовывались головы, крыши были усеяны любопытными. Особенная давка была у здания ратуши; войска с трудом сдерживали толпу, скопившуюся перед воротами, чтобы увидеть осужденного. Тотчас же за цепью солдат, у самых ворот, стояла группа ходов — шестьдесят восемь человек — старых и молодых рослых мужчин, угрюмых и неподвижных, без чеканов. Взоры всех были устремлены на эту группу, на детей, которых держали на руках, на подростков, стоявших тут же, и на печальных женщин в длинных кожухах. Люди указывали на группу ходов, обменивались замечаниями; ходы словно ничего не слышали и не сводили глаз с ворот ратуши.
Вдруг все разом вздрогнули. За воротами послышался шум. Ворота раскрылись. Мерным шагом вышли оттуда солдаты, а за ними… он! Козина! Ходы заволновались. Таким ли был раньше этот статный крестьянин, когда-то здоровый, румяный? Как он осунулся, какой он бледный! Но идет твердыми шагами, голову держит прямо. Охваченные одним чувством, ходы рванулись вперед, чтобы в последний раз пожать ему руку. Солдаты оттеснили их, но Козина увидел своих земляков и улыбнулся им.
Стража остановилась у входа в ратушу. Осужденный взглянул на небо, которого он так давно не видел. Небо было безоблачное, голубое.
Тюремщик стал уговаривать Ганку и старую Козиниху успокоиться, так как сейчас будут читать приговор. Глаза всех устремились на балкон ратуши, куда вышло несколько чиновников. Один из них начал читать приговор уголовного суда, дабы все знали, в каких деяниях виновен осужденный.
Едва он кончил чтение, как по знаку другого чиновника скорбное шествие тронулось дальше.
В это мгновение один из ходов — это был старик Пршибек — сорвал с головы свою мохнатую шапку и, протянув руку к Козине, воскликнул:
— Прощай, наш страдалец!
Но слова его утонули в шуме голосов, и только ближайшие соседи услышали старческий голос Пршибека. Услышал его, видимо, и Козина, потому что он обернулся к старику, еще раз кивнул головой ходам и зашагал рядом со священником. Позади шли его мать и жена, ведя за руку Павлика и Ганалку. За ними шел Искра Ржегуржек и остальные ходы и ходки. По бокам маршировали солдаты, сдерживая натиск толпы.
Шествие медленно продвигалось от ратуши к Пражской улице. Впереди дорогу прокладывал взвод солдат. Непрерывно раздавалась приглушенная дробь барабана. С колокольни доносились удары похоронного колокола. Козиниха и Ганка в отчаянии ломали руки. Багровый туман застилал глаза Ганке. Все расплывалось в этом тумане, она слышала только неясный шум и глухой рокот да ужасный похоронный звон. Сердце ее холодело, грудь сжималась. Плакать она не могла. Ноги ее дрожали, подгибались колени. Она теряла сознание. Ходки вовремя подхватили ее.
Козина остановился. Остановилось и шествие. В толпе передавали друг другу, что жена осужденного упала, лишившись чувств. Все жалели ее — и шествовавшие по Пражской улице и глядевшие из окон горожане — и не знали, как выразить ей свое сочувствие. Вдруг в воздухе мелькнула серебряная монета, за ней другая, третья. За ними сверкнул золотой и тоже упал на колени к Ганке, которую кто-то усадил на каменную скамейку у дома. Деньги? То ли этим хотели выразить ей свое сочувствие, то ли думали оказать помощь несчастной крестьянке.
Ганка порывисто сбросила деньги с колен, точно это были не монеты, а раскаленные угли или отвратительные насекомые, и закричала:
— Отдайте мне моего мужа!..
Ее уговаривали остаться и не ходить дальше, но Ганка словно набралась новых сил и продолжала путь. Шествие миновало Пражские ворота и вышло за городскую черту, за которой раскинулись фруктовые сады и огороды. Толпа растекалась вширь. Многие спешили забежать вперед, к небольшому холму, где возвышалась виселица. Вокруг нее выстроились четырехугольником войска. Внутри четырехугольника, прямо против виселицы, впереди взвода солдат, стояли городские советники и разные чиновники, сидели на лошадях офицеры и некоторые важные особы, и среди них краевой гетман Гора и Ламмингер барон фон Альбенрейт. Плотно закутавшись в темно-серый плащ, барон разговаривал с гетманом. Бледное лицо тргановского пана было, как всегда, холодно и спокойно. Только белесые его ресницы задергались быстрее, когда внутрь четырехугольника вступил осужденный.
Ламмингер пристально следил за ним, не спуская глаз. Шагает твердо. Не пал духом, упрямая голова!
Снова огласили приговор. Козина спокойно выслушал его. Настала минута последнего прощания. Козина обнял мать, жену, детей, поцеловал их.
Ни один мускул не дрогнул на лице Ламмингера при виде этой душераздирающей сцены прощания, когда женщины и дети залились слезами. Он наблюдал только за Козиной. Козина оторвался от своих и направился к виселице. Все так же твердо, не опуская голову, прямой и смелый… Вот он поцеловал поданный священником крест и ступил ногой на лесенку, ведущую туда, где его ждут палач и смерть. Все замерло в гнетущей тишине. Тысячи людей, еле дыша, боясь пошевельнуться, впились глазами в осужденного. Дул холодный ветер, шевеля перья на шляпах господ. И вдруг с той стороны, куда две ходки унесли детей Козины, тот же ветер донес чеденящий душу крик. Это вскрикнула мать Козины. Она на мгновение лишилась чувств, но тотчас же пришла в себя, выпрямилась, как пружина, и обратила горящий взор туда…
Осужденный остановился под виселицей, обвел глазами город Пльзень и расстилавшийся за ним широкий край, потом оглядел толпу, которая, как живое море, волновалась вокруг печального холма. Он снова увидел земляков, пришедших проводить его в последний путь. Они стояли не шевелясь, многие сжимали кулаки; у всех стояли слезы на глазах, и не один, подобно Искре, громко всхлипывал. Увидел он жену и мать и задержал на них свой взгляд, затем повернул голову туда, где собрались паны. Он искал Ламмингера. Тргановский пан сидел на вороном коне и не спускал глаз с помоста. Козина выпрямился во весь рост и посмотрел ему в лицо так же твердо, как когда-то в сельском правлении у Сыки. Всем стало не по себе. Господа и палач растерянно переглядывались.
— Ломикар! — воскликнул Козина звенящим голосом, грозно прозвучавшим в могильной тишине. На бледном лице его выступил последний румянец, в последний раз вспыхнули огнем его глаза. — Ломикар! Не пройдет года и дня, и мы предстанем вместе перед престолом верховного судьи, и тогда увидим, кто из нас…
Голос Козины внезапно оборвался. Офицер, распоряжающийся на месте казни, встрепенулся. Блеснула шпага, и палач быстро выбил из-под ног осужденного скамейку. Яна Сладкого, по прозвищу Козина, не стало.
Краевой гетман, ошеломленный неожиданным происшествием, что-то говорил Ламмингеру. Тот слушал его, бледный как смерть, но едва ли слышал. Губы его искривились в растерянной улыбке. Только когда краевой гетман несколько раз повторил ему, что на них все смотрят, барон опомнился.
Он бросил взгляд на виселицу.
— Висит… — с облегчением произнес он и повернул коня. Тысячи людей стояли вокруг холма на коленях и молились вместе со священником за покойного Козину. Не только внутри каре, где находились земляки казненного, но и далеко вокруг, в разных местах, слышались громкие рыдания.
На обратном пути в город Ламмингер видел, как на него показывали пальцами, и со всех сторон до него долетали возгласы:
— Вот он! Палач! Это он приказал казнить его!
— Они еще встретятся там, куда его звал Козина! Господа поспешно пришпорили лошадей.