Глава шестая

Это было не войско, а небольшой отряд кавалеристов. Во главе отряда ехали какие-то паны, по-видимому офицеры, в белых плащах. На головах у них были не каски с гребнем, как у солдат, а черные треуголки с золотым галуном. Отряд приближался со стороны Домажлице, но так как в Домажлице никакого гарнизона не было, то ясно было, что кавалеристов прислали из Пльзня.

Едва отряд въехал в деревню, как от него стали поодиночке и по двое отделяться всадники, которые заняли все проходы и проезды в деревню. Остальные остановились на улице у сельского правления. Уже первое появление кирасир всполошило весь Уезд, а новое нашествие довело всеобщее волнение до предела. Гул многочисленных голосов мгновенно оборвался, когда всадники по команде разом обнажили палаши. Загремели ножны, сверкнула обнаженная сталь — толпа вздрогнула, точно голову отрубили. Испуганно переглядывались женщины, хмуро молчали мужчины.

Передние два офицера начали слезать с коней, и в толпе раздался полный крайнего изумления возглас:

— Ой, люди добрые! Глядите — сам тргановский пан!

Все взоры обратились в ту сторону, а над толпой прозвучал уже новый голос:

— И Кош здесь, управляющий из Кута!

Действительно, это был сам Максимилиан Ламмингер, барон фон Альбенрейт — тогдашний гетман Пльзеньского края. По бокам шли два старших офицера, а позади — кутский управляющий Кош. Владелец ходов, человек среднего роста лет пятидесяти, приближался уверенными твердыми шагами с надменно вскинутой головой. Его холодные голубые глаза с деланным равнодушием — а в действительности очень внимательно — оглядывали собравшуюся толпу. Холодный ветер развевал полы его свободно свисавшего плаща и пышные букли рыжеватого аллонжевого парика.

Тргановский управляющий коротко и строго приказал расступиться и дать дорогу. Ламмингер шагал среди примолкших людей, глядя прямо перед собой. Но у самых дверей взгляд его встретился с мрачным сверкающим взглядом, впившимся в его бледное веснушчатое лицо. Это смотрел на него молодой стройный крестьянин с перевязанной белым платком головой. Это не был взгляд забитого, трусливого холопа; нет, это был гордый взор свободного человека, светящийся чувством собственного достоинства. Ламмингер невольно замигал своими редкими белесыми ресницами.

Когда барон с офицерами перешагнул порог сеней, волынщик Искра Ржегуржек, наклонясь к Пршибеку, стоявшему между двумя кирасирами, кивнул на рыжеватые кудри тргановского пана и сказал ухмыляясь:

— Бог его не зря отметил…

— Бог шельму метит, — коротко и сухо сказал Пршибек.

В это время раздался грубый голос тргановского управляющего, который приказал обоим Пршибекам, молодому Козине и нескольким крестьянам, самым старшим в деревне, которые были заранее отобраны и присутствовали здесь, войти внутрь. Прежде чем переступить порог сельского правления, Козина оглянулся, ища глазами жену и детей. Она стояла бледная, заплаканная.

Утирая слезы, Ганка старалась протесниться вслед за ним. И странное дело — управляющий, стоявший у дверей, пропустил и ее, и старую Козиниху с детьми, и Манку Пршибек, смело пробиравшуюся за ними, и других женщин — жен трех крестьян, которых ввели в правление.

Взоры всех устремились на панов, которые, сбросив плащи, стояли в углу у большого с резными ножками стола и оживленно говорили вполголоса. Ламмингер в темно-красном кафтане с прямыми полами, сверкавшем золотом на груди, резко выделялся среди офицеров в белых мундирах и красных рейтузах. Вправо от панов в высоких сапогах, сняв из почтения шляпу, стоял кутский управляющий Кош. По его жестам и выправке нетрудно было догадаться, что он старый солдат. О том же говорил и широкий багровый шрам над правым глазом — памятка, оставшаяся от битвы под Веной, где девять лет назад он сражался против турок в войсках императора Леопольда.

Недалеко от группы ходов, но все же особняком, стоял староста Юрий Сыка, по прозвищу «прокуратор». Он исподтишка наблюдал за панами и то и дело поворачивал свою лохматую голову к землякам. Искра Ржегуржек, стоявший несколько позади, заметил, что староста осторожно и понемногу продвигается к своим, очевидно желая сказать им что-то. Но помехой ему служил здоровенный кирасир в черной кирасе с обнаженным широким палашом в руках.

Насильно пригнанные сюда старики напряженно, некоторые — не без страха, смотрели на панов. Большинство, однако, мрачно, но спокойно ожидало, что будет, и спокойнее всех — Матей Пршибек, на целую голову возвышавшийся над остальными. Его старику было труднее, сюять >юми тельно, а сесть нельзя. Единственным облегчением был для него тяжелый старый чекан, на который он опирался жилистыми руками.

Лишь молодой Козина был как-то неспокоен. Он переводил взгляд то на панов, то на Сыку и вдруг оглянулся и, найдя глазами мать, закивал ей головой. Старуха заметила и пробралась к нему. Как раз в это время Ламмингер кончил говорить с офицерами, и тотчас же Кош, по знаку своего господина, начал раздельно, громким голосом читать крестьянам какую-то бумагу.

Старая Козиниха не слышала, что говорилось вначале. Несколько слов, сказанных сыном, ошеломили ее.

— Маменька, не за мной пришли немцы, а за грамотами, — за грамотами, — торопливо прошептал он. — Хорошо ли вы спрятали их?

Больше он не произнес ни звука. Но и этого было довольно старой Козинихе.

«Он знает, что грамоты у нее! Кто сказал ему? Не Сыка, нет. Значит, он сам видел тогда. И молчал. Молчал, как могила. А сейчас боится за них».

Эти мысли вихрем пронеслись в седой голове старой ходки.

Что же делать? Что он хотел сказать?

Она растерянно глядела на сына. Но он больше не оборачивался к ней, а внимательно слушал, что читал Кош, отчеканивавший каждое слово и стоявший неподвижно, как столб. В комнате воцарилась глубокая тишина.

— «После возмутительного и разнузданного крестьянского бунта, — читал кутский управляющий, — двенадцать лет тому назад был издан высочайший указ, отменяющий все льготы и привилегии, пожалованные крестьянам, так как все споры и тяжбы крепостных с их господами возникали именно по поводу этих вольностей и привилегий; тем не менее кое-где, в частности в ходских деревнях, крестьяне продолжают хранить старые грамоты, хотя они утратили всякую силу, неразумно полагая, что могут еще чего-нибудь добиться с их помощью; мало того, случается даже, как было на днях в этой деревне, что крепостные люди, ссылаясь на старые права и привилегии, позволяют себе насильственные действия и осмеливаются преступно поднимать руку на служащих его милости, благородного господина Ламмингера, гетмана Пльзеньского края.

Несмотря на это, высокородный господин, по милости и доброте своей, готов простить дерзким и забывшимся людям — Яну Сладкому, по прозвищу Козина, и тем, которые ему помогали, но, как гетман Пльзеньского края и принимая во внимание, что причиной всего были упомянутые мнимые привилегии, он от имени всемилостивейшего монарха изволит строжайше приказать, чтобы все старые грамоты и пергаменты, которые, как установлено, не могут находиться нигде, кроме Уезда, были немедленно и добровольно выданы все до последней, а в противном случае он своей гетманской властью принудит к этому непокорных и подвергнет их самому суровому наказанию».

Кош опустил правую руку, в которой держал бумагу, и уставился колючими глазами на крестьян, как бы желая убедиться, какое впечатление произвели на них грозные слова.

Ламмингер слушал чтение с небрежным видом и холодно поглядывал на неподвижно стоявших ходов. Чаще всего его взгляд останавливался на Козине.

Когда Кош кончил читать, на мгновение наступила глубокая тишина. Приказ явно произвел впечатление. Люди, напуганные кирасирами, лязгом обнаженного оружия и неожиданным появлением самого гетмана с офицерами, напряженно смотрели теперь на тргановского немца.

Козина оглянулся на Сыку, как бы ожидая, что «прокуратор» подаст голос. Но Сыка молчал. Тогда молодой ход, недолго думая, заговорил сам:

— Это правда, что читал здесь господин управляющий. Я дрался с панскими дворовыми и с управляющим. Но ведь управляющий рубил мою межевую липу, а я оборонял ее и должен был оборонять. Сколько на свете живу, эта липа всегда была козиновской, и раньше тоже — и при покойнике-отце, и при деде, и при прадеде. Наши старики все это знают. А потому спасибо за милость, только я ни в чем не виноват. А насчет наших привилегий — так господа сами знают, что они не потеряли силу. Не потеряли и не потеряют, потому что мы, ходы, тогда не бунтовали. Мы все время сидели смирно и даже пальцем не пошевельнули. А значит, этот венский указ наших прав не касается. Он только для тех деревень, где крестьяне бунтовали.

Вначале Козина говорил медленно, как бы раздумывая и подыскивая слова. Но вскоре речь его полилась неудержимым потоком. Он говорил горячо и убежденно. На щеках его выступил румянец, глаза его заблестели. И его ответ произвел гораздо более сильное впечатление, чем строгий гетмановский приказ, зачитанный Кошем. Тяжелым камнем лег этот приказ на сердца слушателей. Речь Козины сбросила этот камень, разогнала тучи. Пораженный Сыка не мог оторвать глаз от смелого оратора, которого он до сих пор не считал достойным доверия в серьезных делах. Старый Пршибек одобрительно кивал седой головой, а его сын с усмешкой переводил взгляд с Коша на Ламмингера, как бы говоря: «Напрасны ваши хитрые приманки, мы не попадемся в ваши капканы!» Приободрились и остальные, уже совсем было готовые повесить голову.

Ламмингер заморгал своими белесыми ресницами, но не скрыли они его взгляда, кипевшего яростью. Оба офицера перевели взгляд со смелого оратора на Ламмингера.

С трудом овладев собой, гетман произнес:

— Вы слышали высочайший указ. Советую вам повиноваться. Кто не подчинится, будет считаться мятежником и бунтовщиком. С ним будет поступлено по закону. Вам хорошо известно, какая кара постигла недавно упрямых бунтовщиков.

По выговору Ламмингера слышно было, что чешский язык для него не родной. Произнеся эти несколько слов, он кивнул управляющему Кошу, и тот стал допрашивать по очереди всех ходов, что им известно о грамотах и где эти грамоты находятся. Первый из допрашиваемых, полуслепой старик, ответил:

— Не знаю, ваша милость.

Такой же ответ дал другой, третий, а за ними и старый Пршибек. Когда очередь дошла до Матея Пршибека, тот посмотрел управляющему прямо в лицо, злое и красное, и ответил.

— Не знаю, а если б и знал, не сказал бы. Управляющий вполголоса выругался и подошел к Козине.

Его рот искривился в злобной усмешке, когда и Козина, и последний из ходов, староста Сыка, произнесли решительное «не знаю».

Веснушчатое лицо Ламмингера побледнело. Офицеры, возмущенные упорством ходов, что-то наперебой зашептали ему, но он уже сделал шаг вперед и заговорил дрожащим от ярости голосом:

— Вы все равно отдадите свои старые бумаги и пергаменты, но тогда уже будет поздно, ибо солдаты, которые останутся здесь на постое, заберут у вас последний грош и съедят последний кусок хлеба, и вы, все те, что сейчас тут стоите, будете ходить в кандалах, и один из вас или двое будут висеть на виселице!

При последних словах он взглянул на Козину. Но Козина и на этот раз не опустил своих глаз перед паном.

Ламмингер знаком приказал одному из солдат подать ему плащ, и, уже стоя на пороге, оглянулся, и громко сказал управляющему Кошу:

— Делайте свое дело. Даю вам все полномочия.

Старая Козиниха ничего этого не видела и не слышала. Еще когда Кош приступил к чтению приказа, она отдала Павлика Ганке, проскользнула мимо солдат, протеснилась сквозь толпу и бросилась со всех ног домой. Когда немного спустя она хотела снова бежать к правлению, у самых ворот она столкнулась с Ржегуржеком Искрой, который точно исступленный влетел во двор.

— Ну, как? — спросила его старуха.

— Плохо. Сыка хотел мне что-то шепнуть, но не смог. Я успел разобрать только, что будут обыски по дворам и чтоб ты это знала. Мне бы оттуда не выбраться, да на мое счастье такая толчея началась, когда тргановскии пан с офицерами стали на коней садиться.

— Они уехали?

— Уехали. В Трганов. Но солдаты остались. А кутский управляющий грозит Сыке и Яну.

Старуха вздрогнула.

— Да что ему нужно?

— Что нужно? Грамоты. У Сыки уж ищут. Все вверх дном перевернули… солдаты эти… А Ганка ни жива ни мертва…

— А Ян?

— Как скала.

Козиниха не стала больше расспрашивать. Она бросилась к правлению — откуда только силы взялись… Еще издали она слышала шум и крики. Толпа была сильно возбуждена. Из правления выскочила одна из женщин и закричала, ломая руки:

— Мать пресвятая! Что творится! Ой, несчастные женщины!.. Козиниха! — воскликнула она, увидев старуху. — Беги скорей, там сына твоего убивают!

В правлении теперь было свободнее, но оно представляло собой более грозное зрелище, чем прежде. Господа и несколько сопровождающих их кирасир уехали.

Когда старуха, не помня себя, вбежала внутрь, Матей Пршибек, связанный веревками, стоял в углу подле своего отца. Тут же стояла и Манка, прижимая к себе перепуганного Павлика. Ганка, с маленькой дочуркой на руках, стояла на коленях перед кутским управляющим, прося пощады для мужа. В другом углу кирасиры избивали саблями Сыку, пытаясь вырвать у него признание, где лежат грамоты. Перед этим они добивались того же от Козины, и лишь появление верной жены на миг избавило Козину от истязаний.

— Ганка, встань, не смей просить! Я ни в чем не уступлю, — крикнул Козина, но голос изменил ему, когда он увидел вбежавшую мать.

Седые волосы ее были растрепаны. Старуха остановилась как вкопанная. Ее сына пытали, повязка с головы его была сорвана, из незакрывшейся раны текла кровь. И в то же мгновение невестка, бледная как смерть, обезумевшая от ужаса, бросилась к ней, — она одна может уговорить Яна вспомнить о детях и о самом себе.

— Ни слова, мама… вы поклялись… перед богом… Не слушайте Ганку… — взывал к ней Козина, боясь, как бы она сама не выдала теперь того, что скрывала до сих пор даже от него.

Несколько секунд старая Козиниха стояла точно окаменев. В сердце ее ходка боролась с матерью. Наконец, не выдержав, она крикнула Сыке:

— Староста! Сына моего убивают!..

— Не бойся, Сыка! Ни тебе, ни мне головы не сорвут! Не слушай бабьих причитаний!.. — воскликнул Козина.

По знаку управляющего кирасиры на время прекратили избиение. Обратившись к Козинихе, Кош сказал:

— Ты, старуха, знаешь все. Будь умна, говори — спасешь сына. Иначе — сама знаешь, что ждет и его и всех вас.

Стало тихо. Все смотрели на старуху, стоявшую посреди комнаты. Она бросила взгляд на старосту Сыку, на окровавленного сына и в нерешительности молчала.

— Мама!., вспомните, как покойный отец… — начал было Козина, заметив колебания матери, но, прежде чем он успел договорить, старуха подняла глаза на управляющего и твердо ответила:

— Ничего я не знаю. Откуда мне знать?

— Матушка! — вскрикнула Ганка.

— Ты не знаешь, старая? — гаркнул Кош.

— Не знаю, — повторила она глухим голосом. Управляющий ничего не ответил. Он вышел и отыскал своего тргановского собрата, который с несколькими кирасирами рылся в помещении старосты, переворачивая все вверх дном. Они тихо посовещались, затем Кош вернулся обратно, а тргановский управляющий покинул правление и направился к дому Козины. Одновременно несколько других кирасир поспешили к усадьбе Пршибека.

Остальные кирасиры, стоявшие до сих пор с обнаженными палашами перед правлением, разошлись по крестьянским домам на постой.

День угасал. На несчастную деревню спускались сумерки. Вечер, обычно такой спокойный и тихий, сегодня был полон смятения, горя и ужаса. То с одного, то с другого двора доносились голоса кирасир и конское ржание. Толпа перед правлением поредела. Большинство разбежалось по домам: одни со страху, другие — спасать свое имущество от не привыкших стесняться солдат. Лишь изредка на площади мелькал белый кирасирский плащ да слышался лязг тяжелого палаша.

Стемнело. По небу гнались друг за другом черные тучи. Порой между ними проглядывал месяц, на мгновение озаряя площадь бледным светом. В одно из таких мгновений группа кирасир с громкими криками выскочила со двора Козины и чуть не бегом устремилась к правлению. Во главе этой группы торопливо шагал тргановский управляющий.

Через минуту площадь снова оживилась. Из правления выводили арестованных ходов. Впереди шли Козина и Матей Пршибек со связанными назади руками, за ними Сыка и старый Пршибек, которого поддерживал крестьянин. Ходы молчали, шумела лишь вооруженная стража. Окрики кирасир, лязг оружия и топот конских копыт сменялись плачем и причитаниями женщин. Кирасиры уходили, уводя с собой арестованных ходов. Месяц стал ярче, в его свете засверкали гребни касок и обнаженные палаши, забелели солдатские плащи и светлые суконные плащи ходов, шагавших между конями кирасир. Шествие направлялось к Трганову, расположенному невдалеке.

Вся в слезах, убитая горем, возвращалась домой Ганка с перепуганными детьми. Рядом молча с поникшей головой плелась старуха. За ними шла Манка Пршибекова. Ее поциновицкий дядя Пайдар, молодой Шерловскии и постршековскии Псутка провожали осиротевших женщин к дому Козины. Не могла же Манка вернуться в отцовский дом, который был сейчас полон непрошеных гостей.

Войдя в дом, они увидели, что кирасиры похозяйничали и тут. В горнице все было перевернуто вверх дном, сундуки взломаны, двери чуланов выбиты или расколоты в щепы. Пораженные этой картиной, мужчины не заметили, как исчезла старая Козиниха. Покинув горницу, она бросилась через двор к себе. Там, в маленькой горнице, ее ждал такой же разгром, как и у сына. Но старуха даже и глазом не моргнула. Она вбежала в каморку и… застыла на пороге. При свете месяца, проникавшем сюда через небольшое оконце, она сразу увидела опустошение, произведенное кирасирами. Но старуха не обратила внимания на разбитые вещи, ее глаза были устремлены в одно место на полу. Две половицы там были вырваны и валялись изрубленные у стены, а на их месте зияла глубокая яма, выложенная кирпичами; по-видимому, она служила тайником еще в стародавние бурные времена. Яма чернела пустотой.

Ларец с ходскими документами — драгоценное сокровище ходов, исчез. Кирасиры нашли и унесли его.

Старуха стояла, опустив голову и скрестив руки, как над открытой свежей могилой. Тяжелый вздох вырвался из ее груди. Вдруг она стала лихорадочно себя ощупывать. Лицо ее просветлело, и на плотно сжатых губах пробежала горькая, презрительная усмешка.

Загрузка...