СИЛА СЛАБОСТИ И СЛАБОСТЬ СИЛЫ


1

Он бродил по коридорам и тамбурам поезда Ташкент — Красноярск в поисках места, где бы притулиться.

Узбекская бригада, обслуживавшая состав, не собиралась менять в пути укоренившихся привычек, и традиционный чай, восточное сиденье, долгие неторопливые разговоры просто перекочевывали из затененных двориков у спокойной воды в служебные купе на колесах.

«Своих» проводники везли роскошно, угощая пловом, ранними фруктами, вином — к прочим отношение плевое. Всюду, кроме служебных купе, запущенность ужасная. Ни порядка, ни чистоты. Вернее, какую-то видимость порядка пытались кое-как соблюсти сами озадаченные пассажиры. Гордые, привыкшие к суровым условиям сибиряки, матерясь, выпрашивали стаканы, платили деньги за кипяток. Пассажиры сами объявляли названия станций, сами открывали и закрывали на остановках в тамбурах обсыпанные сором двери.

Ржагин, дважды пройдя состав из конца в конец и убедившись, что таких, как он, безбилетников, даже больше, чем пассажиров с законно оплаченным местом, скромно пристроился у окна в вагоне, в котором командовала единственная на всю бригаду проводников девушка-европейка. Расстроенным, скисшим простоял до вечера, глядя в окно, мешая проходу и уборке; контрасты его обыкновенно не радовали: за окном милая глазу суровая Сибирь, а за спиной душный, недоступный его пониманию Восток.

— Заходите, что ли, — пожалела его проводница.

Ржагин поблагодарил и вошел.

— Вы один?

— Вот он еще, — кивнул на рюкзак.

— Чаю хотите?

— Такого подарка я недостоин.

Она выставила на столик вазочку с печеньем и домашними сухариками. Разлила по стаканам чай и, прикрыв дверь купе, села в уголке.

— Без билета, конечно?

— Естественно.

— Откуда сам?

— Город на семи холмах.

— Я так и подумала.

— А ваша напарница?

— Фарида? Она у своих. А почему вы спросили?

— Ко мне женщины пристают.

— И ко мне, — сказала, улыбаясь. — Вот совпадение. Ваш брат...

— Бугай.

— Ага.

Глаза ее засветились, она сразу похорошела — теперь ей можно было дать не больше двадцати пяти.

За окнами проплывала студенистая сутемь, они въезжали в ночь. Им никто не мешал, и, слово за слово, они разговорились. Время от времени проводница выходила, чтобы исполнить свои немудреные обязанности, и, вернувшись, возобновляла беседу. Она позволила ему курить, и он, удовлетворив ее любопытство, немного рассказал о себе, разумеется, изрядно все приукрасив. И потом, откинувшись, вприкуску с сигаретой прихлебывая остывший чай, стал слушать.

Замужем, двое детей. Муж русский, волжанин, как и она, человек добрый, хороший, но хворый, врачи прописали ему теплый климат, и вот уже семь лет, как они живут в Самарканде. Сначала думала, баба я стойкая, обживусь, привыкну. Дом приобрели, с садом, фруктов вволю, если не лениться, то легче, чем в России. Рожала в радости. Обе девочки, Таня и Глаша. Все хорошо. Муж прилично зарабатывает, хозяйство свое, земля богатая. Живи — не хочу. Лет пять пролетело, и вот, чувствую, что-то точит. Гложет, гнетет, а что, не пойму. С ума схожу, что ли? Сама я из простых, ко всему привыкнуть могу. Никаких таких чувств отродясь не испытывала. А тут на тебе — сосет, хоть на стенку лезь. И стыдно почему-то. Скрывала, не показывала, и когда муж спрашивал, что со мной, фыркала и отнекивалась. Подумала, может, о родителях у меня тоска? Съездила, проведала, заодно и внучат им показала. Нет, не то. Скучаю, конечно, когда долго не вижу, но душу-то рвет другое. Другое. И вот, помню, ровно пять исполнилось, как занесло меня в Среднюю Азию, вижу сон. Тебя как зовут?.. Ах, Ваня. Хорошо. А я своего имени стесняюсь. Мои мальчика хотели, наследника, хозяина, ну и ляпнули — Леонида. До сих пор стыдно, когда спрашивают. Ну вот, Ваня. Вижу сон. Ничего особенного — просто снег большой. Белым-бело кругом, как у нас на Волге бывает. Ты сам-то откуда родом? А... Ну, знаешь, что тебе объяснять. И вот иду я по этому бесконечному снегу, топну, и себя во сне вижу, краснощекая, в полушубке и платке пуховом, провалюсь по самые груди и хохочу, радуюсь, как дурочка, зачерпну пушистую горсть да прямо с солнышком на нем, лицо остужу, выберусь и дальше иду. И одна, деревни не видно, только снег, море, свет белый и небо, а я иду, румяная, и смеюсь. Такой вот сон увидала. И с той поры невмоготу сделалось, опостылело все. И поняла, что захворала я тоской. Нет, я боролась. Ругала себя — ох, мол, баба, с жиру все, чего тебе не хватает, муж любимый, девочки загляденье, дом, сад, а тебе блажь в голову лезет. Пустое. Не помогло. Душу тоска изъела, ослабела я волей. Поддалась. Ну меня и замытарило. Муж волнуется — что с тобой? А я отмалчиваюсь да отмахиваюсь. Напала угрюмость, и уж ничего и поделать с собой не могу. Вот она, Ваня, болезнь душевная, не дай тебе бог испытать. И девочки чувствуют, мать какая-то другая, и муж нет-нет да и раздражение выкажет, а меня бей-лупи, все едино. Сонная, вялая, пропало у меня здесь всякое желание. Муж толкал к врачам, не шла, потому что знала, что со мной. Год так промыкалась, всех измучила и сама как тряпка, и запросилась: отпусти с девочками, мужу говорю, хоть на год один, чахну я здесь, снег снится, отпусти. Он осерчал, ни в какую. Я, говорит, тоже скучаю, однако живу же, а ты ишь барыня какая. Татьяне скоро в школу идти, родина у наших детей здесь, куда ты их потянешь? Вижу, прав он, да и у меня положение безвыходное. Кричать начала по ночам. А перед глазами снег и снег. Там-то, в Самарканде, какая зима, недоразумение. Снег если и упадет, хлипкий, хорошо, как час полежит. А у нас — ой, да что говорить. Перестала я у него проситься, насупилась и пуще замолчала. Он же, видя, что худо со мной, испереживался весь. И так попробует, и этак. А я на глазах у него гнию заживо, и все. Вот тогда он надумал и присоветовал мне работу сменить. Сюда, проводником устроиться. Прокатишься, мол, и снегу твоего в Сибири вдоволь, и в семью вернешься. Пятидневку в поезде, пятидневку дома, а с девочками я и один как-нибудь, они выросли, все понимают и слушаются. Согласилась я. С февраля мотаюсь.

— И?

— Плохо, Ваня. Хуже прежнего. Работа не тяжелая, да я ее не люблю. И делаю, а против воли. Не люблю. Баба я тихая, семейная, а тут колготня, трясешься, едешь. И народ в поездах распоясывается. Пристают, хулиганят, редкий пройдет сам по себе, а все больше глазищами нахально обмусолит. Им бы поблудить на скорую руку, раз от жены оторвались, тьфу.

— А как со снегом? Отпустило?

— Что ты. Разбередила только. Ну, увидала в окошко, ну и что? Так я и у себя кино могу посмотреть. Разве мне такое нужно? Разве это?

— И как же теперь?

— Ох, не знаю, Ваня. Помру, наверно. Не знаю. Ты женат?

— Трижды.

— Врешь, вижу. Станция, подъезжаем, мне выйти надо. Залезай наверх, спи, поздно уже.

— А Фарида?

— К утру явится, не раньше.

Леонида взяла флажок, наскоро оправилась и вышла.

Допив остаток чая, Иван жадно искурил четверть сигареты и забрался на верхнюю полку.

Вскоре вернулась Леонида. По тому, как резко двигалась, прибирая со стола, Иван понял, что она чем-то раздражена.

Погасила свет и, не раздеваясь, прилегла внизу.

— Скоро опять выходить, — сказала с досадой.

Она заразила его волнением, ему не спалось. Он лежал в темноте, запрокинув руку под голову, и виделся ему белый, снежный Самарканд, в котором мечтал побывать. Медресе и минареты под тюбетейками из снега, высокие снежные отвалы на тесных улочках, лишь узкая тропка пробита, едва двоим разойтись. И Леонида навстречу, с девочками, все трое румяные, смеющиеся, нарочно падают в снег, осыпают горстями друг друга, и ослик в сугробе, ревет, его засыпало, а он не понимает, как это, почему вдруг холодит бока, и невозмутимые седобородые аборигены, постелив поверх снежной перины пышный ковер, спокойно и молча пьют чай, черпая пиалами за чертой изогнувшегося мелкими волнами, продавленного ковра.

— Вань.

— А.

— Спишь?

— Давно.

— Взял бы ты меня с девочками к себе.

Он ожидал чего угодно, но только не этого. Замер, сжался и стих. Что ей ответить? Тут и шутка оказалась бы неуместной, а всерьез... Лишь тяжко вздохнул, будто сталкивая с плеч своих непосильную ношу, передоверив тишине доделать за него самое неприятное, самое черное.

Леонида вдруг резко поднялась и с всхлипами, рыдая на ходу, вышла....

...Расстались они скомканно, нехорошо — на перроне вокзала в Красноярске. Потупившись, Иван предложил писать ему по адресу «Москва, Главпочтамт, до востребования», а Леонида, стыдясь поднять глаза, сказала безверно: «Хорошо», и оба понимали, что расстаются навсегда. В молчании простояли вплоть до отправления поезда. Леонида, вспрыгнув на подножку, в последний раз вскользь окинула его взглядом и торопливо захлопнула дверь...


А у меня, думал Иван, есть чувство корня?

Может оно вообще быть у такого, как я?

Может?

Пусть мне неведомо, кто я, откуда. На чем возрос. Кем воспитан. И воспитан ли? Что во мне человеческого, а что от лукавого. Что от родителей (сразу четверо, плюс Серафима Никитична, Феня, плюс Попечитель) и что от среды. И что мощнее воздействует: гены, любовь или то, что обыкновенно называют воспитанием (еще — самовоспитание, еще — линия судьбы).

Пусть.

И все-таки — может?

Загадка.

В человеке всего только половина земного. А половина — небесного. Земное, видимое, отчасти, наверное, можно понять и осознать, но невидимое, тайное — как?

Я знаю, что детородная капля стоит ровно столько, сколько на нее потрачено усилий. Не больше. И гнусное лоно (которому за факт появления на свет я теперь, кажется, благодарен) — тоже. Я знаю, что тело — только кувшин, только сосуд, в котором живут совесть, страдания, честолюбие, жалость, вера — все то, чего нельзя увидеть и перед чем науки пасуют. Я знаю, что человек — дело любви. Знаю еще кое-что. По мелочи.

Но разрази меня Высшая сила, я понятия не имею, откуда во мне чувство корня (без которого, как я понимаю, нет и не может быть чувства пути)?


Не убей меня, мир,

Не убей.

Я не враг тебе,

Не злодей.

И еще подрасту.

Пожалей.

Пригожусь, может быть.

Не убей.


Где-то на городских задворках, в коротком промежутке между воздушными тревогами, лекальщица и тыловик торопливо справили удовольствие — и с концами.

И я даже не представляю, где то похотливое место.

Без малого три пятилетки профессор Ржагин, и Феня, и Инка мучились со мной, все делая для того, чтобы я обрел дом.

А я в результате — сбежал.

Куда?

Проветриться? В никуда?.. На волю? Или на новую каторгу? В заточение — к маме Магде?

Но... прошло столько лет.

И что у меня в Белокаменной — свой угол или свой дом?

А семья?

Своя она у меня? Или еще — нет?

Та, что у мамы Магды — своя?

А детский дом? А Феня, профессор, Инка? А та, будущая, еще неизвестная, куда меня собираются выпихнуть? Тоже будет своя?

И хочу ли я ее — будущую? В той форме, в какой она теперь существует? Готов ли?

В сомненье — воздержись...


2

...За окном проплывали изящные предуральские сопки. Они то подступали близко к поезду, то не спеша удалялись, и временами казалось, будто ели сами дружно сбегают в лощины и балки. Мелькнув, провьется узкая долинка, открыв ненадолго даль, и вновь надвинется, заполняя окно, очередной стройный склон. «Чем не провинциальные красотки, — думал, любуясь, Ржагин. — Принарядились в только что сшитые платья. Застенчивые, пугливые. И как перед зеркалом — и сами не верят, что могут быть привлекательными, грациозными».

Належавшись в купе, Ржагин закурил и перешел в коридор, к противоположному окну. Невиданный доселе пейзаж светло волновал его.

— Дяденька, а дяденька? Вам скучно?

Девочка лет шести в голубеньком платье и белых гольфах. Чумазая, непричесанная, как сказал бы Иван: симпатяга.

— Как будто нет. Ты одинока?

— Я с мамой. А она спит и спит.

— Отчего же ты не спишь?

— Терпеть не могу.

— Проблемы.

Помолчали.

— Дяденька, вы играть умеете?

— В гляделки?

— Нет.

— А во что?

— В драться.

— Ты объясни мне, я тугодум.

— Ну, в драться.

— А как это?

Она секунду подумала, сведя брови, и, размахнувшись, кулачком стукнула его по бедру.

— Ого! — восхищенно произнес Ржагин.

Улыбка вспыхнула и тут же погасла на ее лице. Она азартно бросилась на Ржагина с кулаками, вынудив его неуклюже обороняться.

Таких игр Иван не понимал, с детства не выносил, да и настроение сейчас неподходящее, но уж больно хороша была девочка — чистый варвар в ангельском обличье — и он, переключив регистр, принял вызов, решив учиться на ходу.

— Что ж. Стыкнемся, пожалуй, милая леди.

Согнулся, оттопырил зад и выставил руки — карикатура на фехтовальщика — контратаковал, легонько трогал ее, подшлепывая по плечам, по платьицу, по гневно вспухшим щечкам и по вихрастой головке, не подпуская к себе, подзадоривая. Она бесстрашно шла напролом, как нокаутер, не обращая внимания на пропущенные удары, заставляя его отступать, пятиться и извиняться перед недовольными пассажирами, любовавшимися сопками. Почувствовав, что коридор кончается, дальше тамбур, он, сделав выпад, проскочил, поменявшись с ней местами, и она погнала его обратно.

— Получила? То-то же. Говорят, нападение лучшая защита. Не верь, леди. Враки. Если в защите провальные дыры, как у тебя, нападение бессмысленно. Наступай сколько хочешь, но знай, ты обречена на поражение. Как тебя зовут?

— Что? — с задыхом спросила она, не переставая атаковать.

— Еще один прошел. По очкам у меня явное преимущество.

— По очкам не считается.

— Вот те раз. А когда же конец?

— Когда сдашься.

— И не рассчитывай. Я? За кого ты меня принимаешь? И все-таки. Без антрактов, без гонга? Следующая остановка через два часа. Измором хочешь взять? Победить обессиленного нокаутом? Предупреждаю, я старый. Как тебя зовут, боксер в юбке?

— Оля.

— Ваня. Очень приятно.

— Подожди.

Должно быть, рассердившись, что бой складывается не так, как она задумала и как ей бы хотелось, Оля, ловко поддев носочком, скинула босоножки, надела их на руки и кинулась в атаку с еще большими пылом и страстью.

— Э, э, так нечестно, я с голыми руками, а ты при оружии. Конечно, еще бы. А если я скину свои бахилы?

— Что?

— Ну, тоже кое-что сниму.

— У, противный, — фыркнула Оля и, надув губки, остановилась. — Жадина. Почему ты не даешься? Я так не достаю. У, — она снова фыркнула и запустила в Ржагина босоножками.

Одну он поймал на лету, другая, скользнув ему по плечу, отскочила и залетела в чужое купе. Слегка растерянный, Иван сходил, извинился, взял и принес. Оля, надувшись, стояла у окна, не желая больше иметь с ним дело.

— Оль, — попытался успокоить он ее. — Что ты. Предупредила бы хоть. Я же не знал, что устроит тебя только победа. Любой ценой. Что проигрывать ты, как и спать, терпеть не можешь. И не умеешь, еще не научилась.

— Противный, — плаксиво и непримиримо произнесла она и побежала к себе.

Ржагин поплелся следом.

— Ну, Оль. Извини.

— Уходи.

— Будь человеком, Оль. Прости.

— В чем дело? — недовольно заворчала впросонках мама; у нее был густой мужской бас. — Сейчас же обуйся, а то закатаю, поняла? — крупно перевалилась, уткнулась лицом к стене и, выше натянув простыню, показала, что просыпаться окончательно не собирается.

Оля выхватила из рук у Ржагина туфли и сердито, молча, стала выталкивать его из купе.

— Не могу, Оленька. Без прощения.

— Проваливай, — шептала сквозь редкие зубки Оля. — Я плакать буду.

— Давай вместе.

— Какой... паршивый, — зло уперла в Ржагина руки, выпихнула его вкоридор и задвинула дверь.

Иван постоял возле их купе, надеясь, что она выйдет и они помирятся. Но она не вышла.

Обносили кефиром и булочками, и он взял, и отправился перекусить к себе. Сосед где-то гулял, а два других места все еще оставались незанятыми. Сжевав черствую булку, Иван забрался на вторую полку и стал смотреть в окно.

Сопки теперь подросли, склоны, провалы и впадины сделались резче, глубже. Урал по-прежнему щедро дарил себя взглядам едущих, однако давешнее настроение, когда так остро и полно чувствовал, когда душа отзывалась, теперь ушло, и возвратить его не удавалось. Любоваться же открытками Ржагин не умел. Он отвернулся, достал книгу и равнодушно заелозил глазами по строчкам...

Ему обожгло щеку, накрыло, сплющило болью, он привскочил и шарахнулся затылком о металлический держатель одежной полки.

Сидя на шее у крупноголовой, мощного сложения женщины, Оля заливалась смехом. В руке она держала знакомую босоножку и спрашивала:

— Проснулся? Еще?

— Спасибо, не стоит, — сказал Ржагин, инстинктивно загораживаясь; он постепенно приходил в себя.

— Через пять минут прибываем, — басом сказала женщина, и он сообразил, что это Олина мама. — Проводница говорит, что вы до Свердловска.

— Сколько же я спал?

— Порядочно, — улыбнулась женщина.

— Ночь на дворе? День?

— Утро.

— Мам, а здорово я его, правда? По моське?

— Перестаралась. Видишь, товарищ какой обалдевший.

— Пройдет, — пообещала Оля.

— Будьте любезны, молодой человек, помогите нам сойти. Только чемодан, остальное я сама дотащу.

Иван вовсе не собирался выходить в Свердловске, но тут кивнул:

— Хорошо, — и Оле, строго: — Сейчас же надень на место туфлю, а то закатаю, поняла?

Мама скупо улыбнулась, и они ушли.

На трех соседних полках в купе спали или делали вид, что спят. Поезд тащился на пригородной скорости. В последний момент перед закрытием Иван успел сполоснуться в туалете, переменил рубашку и, нацепив рюкзак на оба плеча, отправился на помощь к женщинам.

Мама доверила ему только чемодан, но и с тем Ржагин едва справился, волоча его по проходу двумя руками. Сама мама, помимо дочки, восседавшей на плечах, несла корзину и пухлый, перетянутый ремнями узел в одной руке и в другой туго набитый саквояж, который Ржагин, попробовав, не смог от земли оторвать.

Попрощавшись с проводницей, умудрившейся за всю дорогу ничем не напомнить о себе, пересекли здание вокзала и на площади взяли такси.

— Вам куда? — спросила мама, отобрав у Ивана чемодан. — Если не очень в сторону, можем подбросить.

Пожав плечами, он вытер мокрый лоб и в открытый багажник с краешку поставил свой рюкзак.

Мама села с водителем, Оля предпочла сзади с Ржагиным.

Пока ехали, девочка, внешне оставаясь совершенно невозмутимой, может быть, чуть-чуть излишне сосредоточенной, чувствительно щипала его за худые бока, и он, покамест не понимая правил этой новой игры, примитивно и тупо уворачивался, ерзал, усмиряя шаловливые ручки, и, как ни пытался рассмотреть город, центр его, толком ничего не увидел. Длинный прямой асфальт, троллейбусы и грузовики, которые они время от времени обгоняли, по обыкновению изнемогающие от духоты и выхлопной гари деревья обочь дороги, людские фигурки, одетые прилично и просто. Вот только таксист, о чем-то вполголоса разговаривавший с мамой, слова произносил с местным акцентом, заметно приволакивая букву «о».

Попетляв порядочно, наконец приехали.

Мама попросила водителя оказать ей любезность — просигналить тремя длинными и одним коротким, дабы вызвать мужа.

— А вы дальше? — спросила Ивана.

— Да, спасибо, я тоже выйду.

— И куда?

— Тут пешочком.

Она смотрела недоверчиво.

— А потом?

— Суп с котом.

— Все ясно. Меня зовут Вероника Викторовна. На всякий случай: тренер по легкой атлетике, готовлю толкательниц ядра.

— Иван Магдалиныч. Шаромыжник, но чужого ни-ни.

— Это важно, — серьезно сказала она. — Поживете денек у нас, а там посмотрим.

Ржагин незаметно кивнул на Олю:

— Если выдержу.

— Ну да.

Тем временем весело выкатился по ступенькам плотно сбитый мужчина лет тридцати пяти на кавалерийских ножках, круглолицый и шарообразный, ростом ниже Вероники Викторовны едва ли не на целую голову.

— Папка! — набросилась на него дочь с тумаками.

Вероника Викторовна представила мужчин.

— Мой муж, Данила Фотиевич. Тоже, между прочим, тренер. А это наш милый гость, Ваня. Ольгин спарринг-партнер.

Улыбающийся Данила Фотиевич не без труда усмирил буйно радующуюся дочь; распластав ее на своем широком колене, протянул для пожатия руку и хрипло произнес:

— Гостям мы рады. Очень приятно. Я готовлю борцов-классиков.

— Классиков, — посмаковал Ржагин. — Звучит.

Отпустили таксиста, щедро расплатившись с ним за невозмутимость и готовность ждать столько, сколько понадобится пассажирам, и, нагруженные вещами, потопали пешком на третий этаж. Оля ставила Ржагину подножки, а он делал вид, что спотыкается и падает.

Семья Вероники Викторовны занимала отдельную двухкомнатную квартиру со всеми удобствами. Одна комната, которая поменьше, принадлежала Оле, в другой обитали супруги.

Девочка, не позволив Ивану снять рюкзак, немедленно утащила его к себе. Войдя, Ржагин с интересом осмотрелся. По сравнению с обыкновенной, привычно обставленной комнатой родителей, Олина поражала теснотой, какой-то складской загроможденностью, обилием невиданного и странного. Из знакомых ему предметов здесь оказалась только раздвижная красная кушетка, сиротливо притулившаяся в углу. Оля тотчас взялась показывать, залезать и демонстрировать, объяснять. Как выяснилось, комната забита миниатюрными спортивными снарядами для укрепления мышц, выработки выносливости, координации движений, гибкости, силы. Лежак с маленькой штангой, чтобы выполнять жим сидя и лежа, боксерская груша, перекладина, низкие брусья, конь и кольца, подвижное сиденье с веслами, концы которых обиты стеганой ватой, чтобы не царапать ковер, два баскетбольных кольца, приделанных к шведской стенке, и много еще разной мелочи, разбросанной повсюду — теннисная ракетка, гантели, эспандер, резина, свисавшая с крюка, как опавшие вожжи, обруч и три мяча, футбольный, волейбольный и баскетбольный.

Оля, закончив с объяснениями, повисла на перекладине, играючи подтянулась и сделала кувырок. Потом попрыгала через коня и, взобравшись на брусья, чисто, в упоре, исполнила уголок и плавно перешла в стойку на руках.

— Ты так умеешь? — спросила, вытянув к люстре ножки в гольфах.

— А ты? — с вызовом спросил Ржагин, носком подбив футбольный мяч и зачокав им.

Оля спрыгнула, подобрала с пола другой, волейбольный, и тоже стала чокать — стопой, коленями, плечами, головой. И так получилось, что они, не сговариваясь, начали соревнование — кто дольше удержит мяч. Иван на это не рассчитывал, он не ожидал, что она и чокать умеет. Его сковывала теснота, сказывалась растренированность и непривычность обстановки, он чувствовал, что неизбежно окажется посрамленным, потому что видел, что с мячом она обращается не в пример привычнее, увереннее его. Разгоряченный, с неприличной одышкой, он уже готов был сдаться, но тут из соседней комнаты донесся короткий сухой стук и что-то тяжелое упало, вызвав жалобный звон стеклянных плафонов в люстре. Ржагин, прикинув, нашел, что вот он, удобный предлог.

— Боевая ничья, — сказал, поймав мяч. — Слыхала?

— Что?

— Грохот, что. Может, потолок обвалился.

— Нет, это папа, он всегда так. Ты не лови, давай дальше, мы не доиграли.

— Минутку. Что — всегда?

— Падает. У него реакция слабая.

— Какая реакция?

Иван не понимал ее объяснений, ему казалось странным, почему при таком грохоте она абсолютно спокойна. Приоткрыв дверь, он осторожно выглянул в соседнюю комнату.

В углу, приперев к стене покосившийся торшер, трогая челюсть и встряхивая головой, сидел Данила Фотиевич, подавленный, понурый.

— Что-нибудь случилось?

— Пустяки, — хрипло сказал он. — Прозевал.

— Не волнуйтесь, Ваня, — выглянула из кухни Вероника Викторовна. — Очухается. Это я его наказала.

— Сурово.

— Но справедливо. За дело, он знает. Правда, Данилушка?

Данила Фотиевич согласно кивнул и, кряхтя, поднялся.

— Не хотите принять душ с дороги? — предложила Ржагину Вероника Викторовна.

Он не успел ответить.

— Потом, ма, — отказалась за него Оля. — Мы не доиграли, — и скомандовала: — Идем.

Иван обреченно повиновался.

— Но учтите, скоро обед, — сказала Вероника Викторовна. — Пожалуйста, Данилушка. Накрывай на стол.

— Ну, ма! — топнула ножкой в дверях Оля.

— Врежу, доченька.

— У, какая-то, — рассердилась и расстроилась Оля, и, втолкнув Ивана к себе, хлопнула дверью. — Врежет она. Мэ-э‑э, — показала двери язык. — Давай, кто больше подтянется?

— Пас, Оль.

— Тогда грушу бить?

— А тихие игры у тебя есть?

— Что такое тихие?

— Шашки, шахматы, лото, домино — мало ли. Карты.

— Карты? — оживилась она. — У мамы, я видела.

— Стырь, а?

— Сичас.

Она на цыпочках вышла из комнаты и вскоре вернулась с краденым. Радовалась, напевая:

— Бумбала, бумба-ла, бумбалалайка.

— В буру умеешь?

Она вылупила глазки и, расстроенная, покачала головой.

— В очко?

— Как же я умею, когда мне не разрешали?

— Прости. Никак не отучусь задавать глупые вопросы. Садись. Будем налаживать деловые контакты.

— В очко?

— Ага. На что играем?

— Кто первый.

— Да не. На фантики? Шелбаны?

— Какие фантики?

— Обертки от конфет. Мы, например, собирали. И резались целыми днями.

— Мне конфет не разрешают.

— И конфет тоже?

Она плаксиво помяла губками и горько кивнула.

— Не расстраивайся. Давай на щелбаны.

— На деньги.

— У тебя заначка?

— Что?

— Денег много?

— Нету.

— И как же?.. Ладно, понял. Я дам тебе в долг. Потом отдашь.

— Во.

— Почему?

— Самой нужны.

— В таком случае, деньги отменяются. Что в осадке?

— Нуль с бородавкой.

— Ясненько. Можно еще мяч носом катать.

— У-у-у.

— Пендаля.

— Что такое пендаля?

— Один на четвереньках, а второй ему ножкой по попе — шарах.

— Давай! — запрыгала она.

— Надеешься выиграть? А если проиграешь? И я тебя — шарах.

— А я тебя тоже — шарах.

— Ты же проиграешь?

— А ты не бей.

— Нет, ты не усвоила. Давай сначала. Мы играем с тобой в карты, в очко, так?

— Я не умею.

— Допустим, умеешь, я тебя научил. Мы играем, играем, и вот ты продулась в пух и прах.

— Ты.

— Может, и я, а может, и ты.

— Ты.

— Непременно я?

— Ты.

— Нехорошо, знаешь. Неприлично быть такой самонадеянной. Тебе годков-то сколько?

— Упади, я попробую.

— Самонадеянность наказуема.

— На четвереньки. А я тебя — шарах.

— История тому свидетельство.

Из-за двери послышался бас Вероники Викторовны:

— Друзья, вы живы? Что-то вас не слышно совсем, — Иван успел припрятать колоду, прежде чем отворилась дверь. — Что это с вами?.. Быстро к столу. Мойте руки.

Она ушла, и Ржагин на студенческий манер легонько подпихнул бедром расстроенную Олю.

— Ну-ну, подруга, не закисай. Пошамать тоже надо. А после обеда — продолжение следует. Идет?

— Спать загонят.

— Обманем.

— Мама дерется, когда я вру.

— А мы без вранья обманем. Все будет чисто — не подкопаешься.

— Да? — и глазки ее посветлели.

Обедали в кухне за раздвижным столом.

Едва расселись, как Вероника Викторовна выставила крупную ладонь, прося тишины, и ультимативно объявила (вероятно, для гостя, ибо домашние, надо полагать, порядок знали), что есть следует молча, и ежели кто-нибудь пикнет, даже невзначай или по забывчивости, наказан будет немедленно.

— Как? — поинтересовался Иван.

Данила Фотиевич хихикнул:

— Половником в темя.

Ржагин недоуменно уставился на Веронику Викторовну.

И попросил:

— Разрешите мне отдельно? Или сухим пайком?

— Не ручаетесь за себя?

— У меня недержание. Вдруг словечко выскочит.

— Как выскочит, так и вскочит, — парировала Вероника Викторовна. — Все, наливаю. Ни звука.

Подобрались и замолчали, вслушиваясь в кастрюльные бульки. Ржагин невольно следил за невинным половником, сделавшимся вдруг враждебным, опасным; в такой обстановке вообще всякий незначительный звук — чавки, хлюпы, звяки ложек — казался не только преувеличенным, но и зловещим. Тут вдобавок Данила Фотиевич, пребывавший, несмотря на разбитую и устрашающе заклеенную пластырем челюсть, в прекрасном расположении духа, замыслил тишком поозорничать над Иваном. Когда Вероника Викторовна, уткнувшись в тарелку, не могла его видеть, он строил Ржагину смешные рожицы, корчил потешные гримасы и нелепо подмигивал, откровенно провоцируя на какой-нибудь возглас, смех или замечание, дабы потом, когда Иван получит половником, предовольно прыснуть. До поры до времени Ржагин внешне никак не реагировал, однако по мере насыщения, когда они принялись за кроликав чесночном соусе, Данила Фотиевич ему уже слегка докучал, и в целях профилактики или, точнее, в рамках дозволенной обороны Иван под столом пнул его носком ботинка в щиколотку. Данила Фотиевич ойкнул, всполошно привскочил и, конечно, сейчас же получил от Вероники Викторовны обещанное.

Оля смотрела, не понимая, что произошло. Ржагин продолжал есть как ни в чем не бывало.

Оправившись от удара, Данила Фотиевич решил Ржагину отомстить. Свободной рукой зашарил под столом, отыскивая на ощупь штанину, чтобы побольнее ущипнуть. Иван жестами, как глухонемой, пожаловался Веронике Викторовне, наябедничал. Поняла она не тотчас, но все-таки поняла и, приподняв половник, пригрозила мужу, Данила Фотиевич взялся бурно возражать, показывая, что у него ничего такого и в мыслях не было, мол, это все он, он, жалкий поклепщик, низкий ябеда, горазд возводить напраслину. Оля, помахивая ручонками, взяла сторону гостя. Какое-то время они отчаянно препирались, пока Вероника Викторовна, осердясь, не шлепнула кулаком об стол, прекратив свару. Данила Фотиевич, должно быть, хорошо зная, как худо всем, когда жена недовольна, решил подкатиться, подсластиться, как-нибудь умаслить ее. И переусердствовал. Потянулся поцеловать руку, державшую половник, и в ответ получил такой боковой слева по брылам, что повалился вместе с опрокинутым стулом под газовую плиту.

Ржагину стало прямо нехорошо.

Тогда как Оля радостно вскинулась, сводя и разводя руки, как бы хлопая в ладоши.

Иван встал и протянул побитому руку помощи, И Данила Фотиевич, хотя и был сердит и расстроен, не отказался ее принять. Свою кружку вишневого компота Иван выпил залпом и, жестами, робко поинтересовался, нельзя ли выйти из-за стола и перекурить это драматическое событие. Оля внимательно следила, как он манипулирует руками, по-видимому, пытаясь запомнить, выучиться, и впредь разговаривать с мамой так же. Вероника Викторовна, дождавшись, когда закончат все, наконец произнесла вслух:

— Мужики называются. Полчаса помолчать не могут.

— Благодарствуйте, — сказал Ржагин, несказанно радуясь звуку вновь обретенного голоса. — Без слов пища гораздо вкуснее.

Вслед за ним звонко поблагодарила за обед Оля и глухо и мрачно Данила Фотиевич.

— Данилушка, милый, — Вероника Викторовна ласково обняла мужа за голову, — Как я тебя? Не очень?

— Кажется, не изуродовала, — буркнул Данила Фотиевич. — И то слава богу.

— Сам виноват.

— Знаю.

Его всепрощение и многотерпеливость поистине изумляли.

— Милашка-простоквашка, — пытаясь загладить вину, засюсюкала басом Вероника Викторовна. — Давай поцелую? Толстячок ты мой ненаглядный, — и стала целовать мужа в зашибленные скулы. — Сладенький. Пп-пю.

Ржагин, дабы не видеть этого, встрял:

— Как насчет дальнейшего? Распоряжения будут?

— Спать. Всем спать. Мы тоже приляжем, правда, Данилушка? Постели Ване в Олиной. С посудой потом расправимся. Есть возражения? Нет? По местам! Задвигались! Живо! — Она придержала Ивана за руку, и, понизив голос, попросила, как об услуге: — Оля спит как убитая, а вы, если надо что, стучите. Не стесняйтесь, погромче. А то неловко получится.

— Если надо, я с завязанными глазами.

— Приятно иметь дело с догадливым молодым человеком.

— И с учтивой хозяйкой.

— Озорник... Все. Ступайте.

Данила Фотиевич вбросил в комнату Оли пляжный надувной матрац. Сделал кокетливо ручкой:

— Тю-тю, — и плотно прикрыл дверь.

Поскучнев, Ржагин достал припрятанную колоду карт и присел к Оле на кушетку.

— Сыгранем?

— А как?

— В очко. Как договаривались.

Она зевнула.

— Я не умею.

— Спишь?

— Ага. Ты поиграй, а я лягу.

— Ну вот, — как на взрослую обиделся Ржагин. — Понадеялся, понимаешь.

Но она уже перестала внимать чему бы то ни было, иная сила, окутав, овладела ею. Глазки ее потускнели, веки, потрепетав, опали, она повалилась на бочок, свернувшись калачиком, уронив голову Ивану на колени.

— Э, а постель? А раздеться?

Ротик ее запунцевел и раскрылся, дыхание сделалось ровным и мирным. Она спала.

Прикованный спящим тельцем к кушетке, Ржагин покурил, использовав как пепельницу целлофановый футляр от пачки.

Из соседней комнаты поползли сквозь хилые перегородки могучие вздохи, чмоки, страстные шепоты и стоны.

— У-у ма.

— Медведь.

— Хха-а.

— Пус... Сама.

— Му га ча-с ха-к.

Задрожали стены и пол, меленько заклацала разделяющая комнаты дверь. Рос, набирая силу, басовитый шепот Вероники Викторовны. Ржагин съежился и втянул голову в плечи. Застонала, изнемогая, кровать. Началась агония стен, светильников, пола. Дверь подпрыгивала, рвалась с петель, ее крупно бил озноб. Потом был долгий страшный вскрик. И — стон на убыль.

В упавшей внезапно тишине Ржагин боялся пошевелиться, громко дышать, машинально поглаживая ручку спящей девочки.

Тяжко стукнулись об пол ноги. И далекий, дремный, ослабленный голос Вероники Викторовны:

— Куда ты, радость моя?

— Сейчас.

— Возвращайся скорее.

— Одна здесь, другая там.

Ржагин осторожно приподнял Олю и переложил поудобнее, пристроив ей под голову приспущенный волейбольный мяч.

Пока Данила Фотиевич ходил и возвращался, пока супруги устраивались и засыпали, он, найдя на подоконнике огрызок желтого карандаша, написал им записку на промокашке, поблагодарив за гостеприимство, а Олю за то, что научила, как важно стремиться только к победе.

Перевернул и написал уже скорее для себя:

«В сомненье воздержись. А воздержание — доблесть. И пусть болтают, что у меня жуткий фрейдистский комплекс, пока я тверд и решительно говорю: НЕТ.

Женоненавистник».


Загрузка...