В один из московских журналов рукопись пришла самотеком.
Называлась она «Забавно дитятко на рогожке рожено». Автор — Иван Ситцев. Однако прислал ее другой человек — Перетягин Викентий Сергеевич, пенсионер.
«Товарищи, — писал Перетягин в сопроводительном письме, — пожалуйста, посмотрите повесть. Автор в длительной командировке, но пусть это Вас не смущает. Я знаю его давно, и, будьте уверены, он не стал бы возражать против доработки с Вашей стороны, если вдруг возникнет вопрос о публикации».
Надо сказать, что вопрос о публикации не возник. Рукопись пошла своим обыкновенным путем и вскоре получила отрицательную рецензию.
Литконсультант журнала, Даля Милкина, запечатывая конверт на отправку, поделилась с товарищами по редакции, о чем повесть, что там и как.
— Есть куски в самом деле забавные, — сказала она.
— Погоди, — неожиданно заинтересовался один из штатных сотрудников журнала. — Фамилия профессора?
— Ржагин.
— Имя?
— Ой. Не то Парфен, не то Софрон. Отчество, кажется, Родионович... Знакомый?
— Оставь, — сказал сотрудник. — Я посмотрю, а потом сам отправлю. Хорошо?
— Пожалуйста, — сказала Даля, почему-то слегка расстроенно. — Возни меньше.
— Вот и чудненько.
Сотрудник рукопись прочел.
И немедленно написал Перетягину коротенькое письмо с просьбой о встрече.
«Викентий Сергеевич, — писал сотрудник. — Я совершенно случайно (не по служебной обязанности) прочел «мемории» Вашего протеже. В рукописи упоминается Попечитель. Надо полагать, это Вы? Извините за беспокойство, но не могли бы мы встретиться и кое-что обсудить? Есть задумка. Дело сугубо литературное.
С. Б».
И они договорились. И встретились.
В Сокольниках, у Перетягина дома.
Пили чай. Разговаривали.
— Хорошая у вас комната, Викентий Сергеевич.
— Да. Жаль расставаться.
— Снесут?
— Посмотрите в окно. Наступление на старую Москву прямо-таки тотальное.
— Ваш дом, насколько я мог заметить, художественной ценности не представляет.
— Он мил. Он мне дорог. А в Бескудникове я очень скоро... оскудею.
— Отдельная квартира. Удобства.
— Нет, молодой человек. Уходить я хотел бы отсюда... Но, простите, у вас, как я понял, ко мне конкретное дело?
— Совершенно верно, — сказал сотрудник. — Для начала — прочтите, пожалуйста.
И протянул листок.
«Уважаемый т. Перетягин!
Мы со вниманием ознакомились с повестью И. Ситцева «Забавно дитятко на рогожке рожено».
К сожалению, опубликовать ее не сможем.
По нашему мнению, повесть относится к той обширной категории работ, главная составляющая которых — зов почвы. Речь о том, что молодой человек ищет корни, основу, хотя делает это, нужно прямо сказать, весьма причудливо. Идеи свободной любви и любвеобильной свободы — все это было в литературе.
Кроме того, жанр есть жанр. Он требует определенной чистоты. А здесь какая-то невероятная путаница, какая-то анархическая смесь из плутовского романа, иронической прозы, озорного пересмешника и бог еще знает чего.
Справедливости ради следует отметить, что в повести есть ряд образных мест, забавных сценок, что герои ее нередко говорят живым языком.
Однако, слабости и изъяны работы преобладают над ее достоинствами.
Поэтому рукопись мы Вам возвращаем.
Благодарим за внимание к журналу,
литконсультант Даля Милкина».
— Понятно, — вздохнул Викентий Сергеевич и вернул рецензию.
— У меня к вам несколько вопросов. Вы позволите?
— Ради бога. Пожалуйста.
— Я буду спрашивать прямо, хорошо? И если вам покажется, что я слишком бесцеремонен, не отвечайте, я не обижусь. Договорились?
— Пока вы излишне церемонны.
— Если не ошибаюсь, прошло двадцать лет после описываемых в повести событий... И мне интересно... Вот ваша история, Викентий Сергеевич. Она изложена правильно? Все так и было?
— Что вы имеете в виду?
— Лагерь. Ваше возвращение.
— А там, по-моему, ничего не изложено. Только упомянуто... Да, был донос. Невиновного посадили. Дали подумать семнадцать лет. А потом выпустили, но не потому, что вовремя разобрались и решили исправить ошибку, а потому, что сильный человек помер. Наверху... У нас, как правило, перемены после похорон. Особенно крупные после похорон, вы заметили?
— Никиту не хоронили.
— Правильно. И по сути ничего не изменилось.
— Вас реабилитировали?
— О, да. «Извините, — сказали. — Ошибочка вышла. Просто недоразумение».
— До сих пор не можете простить?
— Вам сколько лет?
— Сорок. С небольшим.
— Дело не в этом, молодой человек... Нашу политику непосредственно перед войной тоже многие называют ошибочной. Но войны могло не быть, вы понимаете? Не быть вовсе?
— Нет.
— Жаль... Я говорю о шкале оценок. О точном определении и о неточных словах. Бывают промахи, оплошности, проступки. Бывают преступления. А у нас все — ошибки. Помните, как кто-то сказал по поводу одной из акций Наполеона: это было более, чем преступление, это была ошибка?
— Талейран... Есть силы, которые не разрешают назвать преступление — преступлением.
— Да, есть.
— Но вы знаете, Викентий Сергеевич, меня больше интересует история с Феней. Вы действительно были мужем и женой?
— Да.
— И профессор, взяв ее домработницей после вашего ареста, спас?
— Да. Так можно сказать.
— И вы, когда вернулись, отказались от нее?
— О, нет. Совсем нет... Простите, а зачем вам?
— Я объясню. Попозже. Если хотите, не отвечайте.
— Тут гораздо сложнее. И подробности, как бы вам сказать... не очень литературные, что ли.
— И все-таки.
— Я был уверен, что не вернусь. Живым — не вернусь. Писал: считай меня мертвым. Я вообще стал ее забывать. С годами. Бывало, силюсь вспомнить, какие руки у нее, глаза, улыбка, смех, — и не могу. Дольше, чем все другое, помнил запах ее. Вкус ее — есть такое выражение: вкус женщины. Точнее не нахожу. Вы понимаете?.. В первые годы там — до сумасшествия... И когда и его не смог вспомнить... Что тут говорить. Выжгло. Сосуд, где помещается душа, опустел, и я подумал тогда, что если нам суждено встретиться на том свете, я ее и там не узнаю. Ничего не осталось. Ничего... Нет, молодой человек, вам, не знавшим того, что мы пережили, понять нас невозможно. Мы так и уйдем. Не пытайтесь.
— Однако вы не ответили.
— Мы жили в ощущении, что идол вечен. И вдруг выяснилось, что и его взяла костлявая. А со мной уже — Аля. Она из шалашовок — слышали когда-нибудь?
— Конечно.
— Я пытался ее спасти. Вырвать. Уже там, на поселении. Хотел от нее детей. Или даже не так: хотел, чтобы она стала матерью... А она... Впрочем, это неважно. Отдельная история... Словом, в результате она умерла. Покончила с собой. 2 марта 53‑го года. 4‑го мы ее схоронили, а 5‑го, как вы знаете, судорога по всей стране — новый погребальный звон.
— А потом вы вернулись.
— Да, я вернулся. Феня ждала. На руках — больная девушка. Не ее ребенок, но на ее руках. Другая женщина. И я другой. Вы учтите, нам в ту пору было примерно столько, сколько вам сейчас. И я чувствовал, что я — уже сухое дерево. Может, и постою еще, но чуть ветерок, и — треск, ветки обламываются. А она такая спокойная, чистая, понимающая, сильная. Что вы. Я и не думал отказываться. С радостью бы под крыло. Но не предложила. Я не спрашивал, почему. Было бы дико спрашивать. А сама она не говорила. Просто не предложила, и все. Мы оба поняли, что жизнь сильнее вас. И еще Родион настоял...
— Родион? Значит, профессора зовут Родион? А фамилия — Жагин? Родион Тимофеевич Жагин?
— Вы его знаете?
— Он читал у нас лекции на третьем курсе.
— Стало быть, у вас не литературное образование?
— Да, я технарь. Но не по склонности, как вы, наверное, догадались.
— Интересно. И что же, вы были лично знакомы?
— С профессором? Шапочно, как студент. Однажды, когда он был болен, я приходил к нему домой.
— И он вас принял?
— А я наглый. Зачет сдать. Стипендия горела, вот и вломился.
— И вы поговорили? Видели Феню? Инну? Она еще была жива?
— Видел. Феня даже сказала, что я ей напомнил Ивана. В ту пору он уже от них сбежал.
— Год?
— Шестьдесят шестой.
— Да. Какое-то время жил у меня, а потом женился.
— На Заварухиной?
— Вам и это известно?
— Если внимательно прочесть текст, то догадаться нетрудно. Она действительно была наводчицей?
— Нет. Он все придумал. И Драндулета, разумеется, тоже. Но, вы знаете, она могла бы ею быть. Тоже озорница великая. И с годами не проходит. У них дочь школу кончает.
— А сам Иван? В отъезде сейчас? Он вас уполномочил заниматься рукописью?
— Отвечу по порядку. Иван у нас строит мосты. Так он хотел. И добился. У него целая философия относительно мостов. Говорит, они — как рукопожатие. Старое, древнее — не нынешнее. Теперь люди подают друг другу руки не задумываясь, не вкладывая в жест никакого другого смысла, кроме обыкновенного приветствия. А раньше жест означал...
— Я не стану тебя убивать.
— Да, я пришел к тебе с миром... И Иван строит мосты — как древние люди пожимали руки, с тем же наполнением.
— Простенькая философия... Но я рад за него.
— А насчет рукописи... как вышло... Нет, пожалуй... Да, так будет лучше. У меня сохранились письма. От Наденьки. И мой ответ. Вы посмотрите, и вам все станет ясно. Не возражаете? А я еще чайку подогрею.
«Викентий Сергеич, миленький, он меня в гроб загонит, любимчик ваш.
Тут мы с Варькой убирались, она в стол к нему сунулась и кассеты выгребла. Поставили. Слышим — голос его, папкин. Варька — что с нее взять — хихикает. А я стою с тряпкой пыльной, как стеганутая. Четыре полных кассеты наговорил. И когда? Все потихоньку, бандит, чтоб нам ни гугу. В двух про путешествие, в других вроде про жизнь свою от рождения.
Ничего так (местами). Забавно.
Я скорей подружке, Любке, звонить — самого-то, вы знаете, нет, опять, чертяга, укатил, опять мне тут одной отдуваться, надоело, не могу передать как. Ну, потрепались. То, се. Что делать? Она ж шальная, Любка-то, и говорит, а давай перепишем и в редакцию дернем? Пока его нет, опубликуем к чертовой матери, и прямо под мост его драгоценный зашлем.
Умора с ней.
А потом про вас вспомнили. Как вы решите.
Забегала, хотела поговорить, да не застала. Пленки в кулечке у соседки оставила (не у стерв, а — под вами). А письмо вот в ящик.
И когда вам только телефон поставят, безобразие.
Надя».
«Здравствуйте, Наденька!
Все получил. Спасибо.
Разъясните мне, пожалуйста, две вещи.
Как я понял, на Байкал он прокатился в 1962 году, когда ему было двадцать. Так? Но — цель поездки? И почему зайцем? Из какой редакции у него рекомендательное письмо?
И второе: Хотелось бы знать, что в его воспоминаниях вымысел, а что было на самом деле. Кое о чем я и сам догадываюсь, но желательно все-таки знать поточнее. Просто фактологически. Если возможно.
Кроме того, должен сказать вам, Наденька, что затея наша не из простых (идею Любы я поддерживаю целиком и полностью). Видите ли, слово изустное и слово письменное — стихии разные. Переводить с иностранного на русский для меня, во всяком случае, много легче, тут худо-бедно, но получается, а вот получится ли переложение, которое мы затеяли, положительно сказать не берусь.
Тем не менее попробуем. Дело веселое, чистое.
Викентий Сергеевич».
«Викентий Сергеич, миленький, какая разница? Да и не понимаю я ни шиша. Зачем тогда ездил? А халява его разберет (простите, я девушка грубая). Потерял лицо — ну и помчался искать. Вы тоже не поняли? Сочувствую. Как был Хохотало, так и остался. Он ведь у меня чеканутый. Его в детстве наскипидарили, и вот до сих пор лётает. Думает, думает. Больше всех надо. Никто не думает, а он думает — какой он, что за птица, зачем на белом свете живет.
Пижон червивый (ужасно я на него сердита — одной годами торчать, кому понравится?).
Насчет правды — вообще увольте. От него ее сроду не допросишься, у него не тем концом нос пришит. Такого там наболтал — ужас.
Но что-то было. Меня, например, встретил. Это уже факт. Хотя я у него там бандитка с большой дороги (раз он меня такой вывел, я его теперь, как вернется, зарежу. А что мне еще остается?).
Ой, да зачем вам знать, сколько там правды, а сколь ко вранья? По мне, все правда. И все вранье. Всякая прибаска хороша с прикраской — это он обожает. И он не только говорит так. Вы же знаете, он так — живет.
Надя».
— Ну — убедились?
— Спасибо, прочел.
— Может показаться, что Надежда чересчур вульгарна, груба. Не верьте. Это защитное. Она славная.
— Мне не показалось.
— Вот и хорошо. Еще чаю?
— Если можно.
— Покрепче?
— Да... Викентий Сергеич, а профессор? Иван не забывает его? Как у них сложились отношения после ухода Ивана?
— Там Феня, молодой человек. Там все в порядке... Родион сейчас слаб. Часто болеет. Не преподает. Только консультирует. А Иван... Навещает, конечно. Бывает. И довольно часто. Но еще чаще — Варя, дочь... Родион человек темный. Закрытый. И теперь уже не переменится. Написал книгу по своей специальности... Что вам еще сказать? Живет, ползает помаленьку. Фене труднее.
— Потому что теряет?
— Да. Инна, Иван, я. Сам я скоро помру, и вот уйдет Родион, совсем ей худо будет... Мне даже кажется, что Иван нарочно посылает туда Варвару. Она девочка добрая, впечатлительная. Феня ее, конечно, полюбила.
— И он хочет, чтобы его дочь что-то взяла от Фени?
— Немного души ее. Сердца. Он хотел бы, чтобы и Варвара ее полюбила, хотя, конечно, понимает, что это не в его власти.
— И не в вашей? И не во власти Фени?
— Тем не менее все очень стараются.
— Простите, но я почему-то уверен, что с Феоктистой Кузьминичной все будет хорошо.
— Спасибо на добром слове.
— Викентий Сергеич, насколько я понимаю, профессор в курсе вашей затеи с рукописью, правда?
— Я начинаю вас побаиваться, молодой человек... Да, он в курсе. Дом его я не люблю, но рукопись я ему послал. И уж на что совсем не рассчитывал, так это на ответ. Видимо, я по-прежнему плохо его знаю, о чем мне постоянно твердит моя первая жена.
— Разрешите взглянуть?
— Признаться, я не хотел вам показывать. Там слишком много теоретических рассуждений. О сыне так не пишут. Так холодно и отчужденно, я имею в виду.
— Но там же персонаж? Герой, рассказчик?
— Он даже не понял, что записчик — тоже Иван.
— Стало быть, утаите?
— Не тот случай... Пожалуйста, — и, помолчав, добавил: — Между прочим, Сталин был псевдологом. Точнее, параноидальным псевдологом.
«Благодарю вас, Викентий Сергеевич. Весьма признателен, что не забываете старика. Прочел с удовольствием и интересом.
Должен сознаться, что беллетристических книг я уже давно не читаю, и если бы присланная вами рукопись не имела прямого отношения к нашему общему другу, я бы и ее безо всяких угрызений совести пропустил. Теперь же, прочитав, не только не жалею, но и, повторяю, вдвойне благодарен.
Мой давний принцип — никаких оценочных суждений, включая и примитивное «нравится — не нравится». По счастью, мне удалось избежать чрезвычайно распространенной болезни — судить сплеча обо всем, что имеет отношения к художественному творчеству. Я отношу себя к тем немногим, кто склонен считать, что судить, будь то искусство или наука, дело ответственное, требующее подготовки, основательных специальных знаний и пр.
Но о центральной фигуре все-таки выскажусь, хотя я вполне отдаю себе отчет в том, что это не совсем наш Ваня.
Биографический материал записчиком (автором) переработан основательно. Искажения столь серьезны, что ни о каком точном воспроизведении действительности, ни о какой верности фактам и пр. не может быть и речи. И должен сказать, что именно это меня больше всего и заинтересовало в рукописи, иными словами, соотношение правды и вымысла. Разумеется, никто не отнимает у автора исконного права на домысел, весь фокус, по-моему, в дозировке, в разумных или произвольных соотношениях, в том, какая в результате получается дробь, где в числителе факт, а в знаменателе фантазии автора (слишком много воображения, и число окажется бесконечно малым, и наоборот).
У Достоевского в одной из статей есть любопытное наблюдение: «Деликатная взаимность вранья есть почти первое условие русского общества... В России истина почти всегда имеет характер вполне фантастический». Обратите внимание: «почти первое», «почти всегда». Я думаю, что и сейчас это наблюдение не потеряло своей актуальности. Однако среди нынешних литераторов я не вижу никого, кто бы всерьез попытался сделать этот мотив преобладающим или ведущим в своей книге. А ведь как заманчиво! «Хорошо, если подберешь такие обстоятельства, которые способны пустить в глаза мглу».
И вот мне кажется, что пока рукопись излишне приземлена. Фантазийных мотивов в ней маловато. Мне видится здесь другая основа для главного героя, по-моему, гораздо более интересная. «Даже по рассеянности он не говорил правды» — вот ключ. То есть можно выйти на тип или характер, очень занимающий психологов.
«Плут» — не совсем точно. Скорее мифоман. Или псевдолог.
Вот как его описывает Ганушкин.
«Чаще всего это люди, которым нельзя отказать в способностях. Они сообразительны, находчивы, быстро усваивают все новое, владеют даром речи и умеют использовать для своих целей всякое знание и всякую способность, какими только обладают. Они могут казаться широко образованными, даже учеными, обладая только поверхностным запасом сведений, нахватанных из энциклопедических словарей и популярных брошюр... Самой роковой их особенностью является неспособность держать в узде свое воображение... Лгут они художественно, мастерски, сами увлекаясь своей ложью и почти забывая, что это ложь... Лишь часть их лгут наивно и невинно, как дети... Большинство извлекает из своей лжи и осязательную пользу. Таковы многочисленные аферисты, выдающие себя за путешествующих инкогнито, значительных людей, таковы шарлатаны, присваивающие себе звания врачей, инженеров и пр., таковы шулеры и подделыватели документов...» Таковы, добавлю от себя, некоторые вожди народов.
Извините за длинную цитату — на старости лет я сделался брюзгой. Надеюсь, вы поймете меня правильно. Я далек от того, чтобы считать нашего Ваню, так сказать, типичным представителем псевдологов. Но сходство у героя рукописи есть — вы не находите?
Более того, и оставаясь таким, как в рукописи, герой мне интересен. Тут я придерживаюсь мнения, как и мои здравомыслящие коллеги: в тот самый день, когда больше не будет полунормальных людей, цивилизованный мир погибнет — не от избытка мудрости, а от избытка посредственности.
Ваш Р. Жагин».
— И последнее, Викентий Сергеевич. Инну я видел своими глазами. В каком году ее увезли за границу? И что за болезнь? Отчего она умерла? Ее неудачно оперировали?
— Бедная девочка... Точного диагноза, по-моему, так и не поставили. Предположительно: паралич нижних конечностей, еще что-то... Не дай бог видеть. У меня начиналось головокружение. Почти обморочное состояние... А Феня таскала ее, кормила, мыла... В каком году?.. Минутку... Вернулся я в пятьдесят пятом. А она... да, в пятьдесят седьмом. Иван перешел в девятый... В общем, сложная история. Я мало что знаю. Родион поднял на ноги всех влиятельных знакомых. Увы. Здешние врачи не говорили ничего утешительного, девочка угасала, и кто-то брякнул, что за границей лечат. Но ни его, ни Феню во Францию не пустили. Инну повез какой-то чекист как свою невесту — Родион доверял этому человеку... А потом, когда она вскоре там умерла... он, помню, рвался, как сумасшедший, едва не наделал глупостей... Его не пустили. «Надежные люди» привезли ему урну с пеплом... И вот тогда, после похорон, я думаю, как ученый он и кончился, остался доживать свой век угрюмый, чрезвычайно брезгливый беспомощный старик... Да, молодой человек. Видимо, наше время никого не щадит.
— А Феня?
— Что — Феня? Феня, как всегда, при нем. Сиделка, сестра милосердия.
— Вы ей давали читать?
— Сама прочла. У Родиона... Вот ее записочка, совсем коротенькая, хотите посмотреть?
— Непременно.
«Спасибо, Кешенька.
Рада я. Он милый. Неужели сам все придумал? Плакала, когда читала про Инночку. Слезы в три ручья. Все вспоминала.
Не могу, и сейчас плачу.
А он ее и в институт. И любовь у них, и женить-то мы их хотели. Ох, выдумщик.
А Варенька у него прелесть.
Я ему благодарна. За Инночку. За память. Так и передай. И поцелуй за меня. Отчего не пишет? Забыл совсем.
Феня».
— Он прав, в ней есть свет.
— Вы о Фектисте Кузьминичне, молодой человек?
— О ней.
— Я предполагаю, что мама Магда в рукописи — Феня, только в иных обстоятельствах.
— Ошибаетесь. Маму Магду я знал.
— Вы?.. Разрешите узнать, как, откуда?
— Долгая история.
— Удивили... А вам не кажется, что теперь моя очередь задать вам несколько вопросов?
— Пожалуйста. Только я не уверен, что смогу удовлетворить ваше любопытство.
— И это после того, как вы удовлетворили свое?
— Что делать. Я жутко скрытный. И в то же время я бы очень хотел, чтобы у вас после моего ухода не осталось в душе какого-нибудь нехорошего чувства.
— У вас действительно что-то есть от Ивана.
— Да, есть.
— Ну хорошо... Вы забираете рукопись с собой?
— Если вы не против, я ее подержу. Попробую что-то сделать. Посижу над ней, поколдую. Может быть, чуть трону — например, ей бы очень подошел прием двойной ретроспекции... Не волнуйтесь, Хохотало меня не осудит. Надеюсь, что и вы, и Феня, и Надежда — тоже. Потом, естественно, покажу вам. А потом постараюсь ее протолкнуть. Замечательное словечко «протолкнуть», вы не находите? Как будет, никому не известно. Один мой товарищ говорит, что сейчас над входными дверями издательств надо бы повесить такое объявление: «Рукописи, которые не горят, — не принимаются».
— Остроумно... И мой второй вопрос. С него надо было бы начать, но еще по вашему письму я понял, что человек вы действительно скрытный и почему-то не хотите, чтобы я вам его задавал. Верно?
— Верно.
— И тем не менее. Кто вы? Как вас зовут?
— Хорошо. Вам я откроюсь. Мое настоящее имя — Спиридон Бундеев.
1982 г. Предзимье
Псевдологи и мифоманы решают все.