До Эфиопии я добрался, сделав крюк через Уганду, Танзанию[27] и Кению. Тамошнего водителя, с которым мне чаще всего приходилось ездить, звали Негуси. Щуплый, с непропорционально большой, но красивой головой на худой жилистой шее. Обращали на себя внимание его большие черные глаза: подернутые лучезарной поволокой, они казались глазами мечтательной девушки. Негуси был педантично аккуратен: на каждой стоянке он тщательно чистил одежду от пыли щеткой, с которой не расставался. Очень практично, потому что здесь в сухой сезон полно пыли и песка.
Мои путешествия с Негуси — а мы проехали с ним в трудных и рискованных условиях тысячи километров — подтвердили мне еще раз, какое богатство языков сокрыто в другом человеке. Надо только постараться заметить это и прочесть, расшифровать. Настроенные на то, что другие сообщают нам что-то словами — сказанными или написанными, — мы не задумываемся над тем, что это лишь один из многих способов передачи информации. Ибо говорит все: выражение лица и глаз, жесты рук и движения тела, волны, которые оно посылает, одежда и манера ее ношения, а также десятки других датчиков, передатчиков, усилителей и глушителей, которые составляют человека и его, как говорят англичане, химию.
Ограничив межчеловеческий контакт электронным сигналом, техника обедняет и глушит этот разнородный невербальный язык, на котором, будучи в непосредственной близости, мы постоянно общаемся, даже не отдавая себе в том отчета. Кроме того, этот язык без слов гораздо более искренний и правдивый, чем высказанное или написанное, — ведь на нем труднее соврать и скрыть ложь. Вот китайская культура, для того чтобы человек мог как следует скрыть свои мысли, выявление которых могло бы оказаться опасным, выработала искусство неподвижного лица, непроницаемой маски и пустого взгляда, и за этой завесой человек может спрятаться.
Негуси знал по-английски только два выражения: «problem» и «по problem». Однако с их помощью мы находили общий язык даже в самых трудных ситуациях. Этих выражений да еще того самого невербального языка, каким является каждый человек, если к нему внимательно присмотреться, хватало, чтобы не чувствовать себя чужими и потерянными и вместе колесить по стране.
Вот мы в горах Гоба, где нас останавливает военный патруль. Армия здесь безнаказанная, жадная и часто пьяная. Вокруг скалистые горы, мертвая пустота, ни души. Негуси вступает в переговоры. Вижу, как он что-то объясняет, прикладывая руку к сердцу. Те тоже что-то говорят, поправляют автоматы, шлемы, отчего выглядят еще грознее. «Негуси, — спрашиваю я, — problem?» Есть два варианта ответа. Он может как бы мимоходом ответить «по problem!» и, довольный, поехать дальше. Но может сказать серьезным и даже испуганным голосом: «problem!» Это означает, что я должен достать десять долларов, которые он передаст солдатам, чтобы те позволили нам ехать дальше.
Мы поехали дальше. Вдруг неизвестно почему — на дороге ничего особенного не заметно, а окрестности пусты и мертвы — Негуси начинает беспокоиться, вертится и оглядывается. «Негуси, — спрашиваю я его, — problem?» «No», — отвечает он, продолжая оглядываться по сторонам, а я вижу, что он взвинчен. Атмосфера становится напряженной, его страх начинает передаваться мне, неизвестно, что нас ожидает. Так проходит час, но вдруг, после какого-то поворота, Негуси расслабляется и, довольный, постукивает по баранке в такт какой-то амхарской песни. «Негуси, — спрашиваю я, — no problem?» «No problem!» — отвечает он обрадованно. Позже, в ближайшем городке я узнаю, что мы миновали участок дороги, на котором банды часто нападают, грабят и даже могут убить.
Здешние люди не знают большого мира, не знают Африки и даже собственной страны, но на своей малой родине, на земле своего племени им известно все о каждой тропинке, о каждом дереве и камне. У таких мест перед ними нет секретов, потому что люди с детства познавали их, часто по ночам пробираясь в темноте, касаясь руками стоящих у дороги каменных глыб и деревьев, нащупывая босыми ногами, куда поведет невидимая тропка.
Вот и я путешествую с Негуси по земле амхаров, как будто по его вотчине. И хотя он бедняк, но где-то в глубине сердца лелеет гордость за свою огромную страну, границы которой только он в состоянии охватить.
Мне хочется пить, Негуси останавливается у какого-то ручейка и приглашает меня зачерпнуть его кристальной холодной воды.
— No problem! — говорит он, заметив, что я сомневаюсь, достаточно ли чиста вода, и окунает в нее свою большую голову.
Потом мне захотелось присесть на выступающих неподалеку скалах, но Негуси возражает:
— Problem! — предостерегает и показывает зигзагообразным жестом, что там могут быть змеи.
Каждая поездка в глубь Эфиопии — для журналиста, конечно, роскошь. Обычный день проходит в сборе информации, написании сообщений, походах на почту, откуда дежурный телеграфист высылает их в лондонское бюро ПАП (получается дешевле, чем посылать непосредственно в Варшаву). Сбор информации — дело трудоемкое и рассчитанное на удачу, это охота, с которой редко возвращаешься с трофеем. Здесь выходит только одна газета, в ней четыре полосы, и называется она «Ethiopian Herald». (Несколько раз я сам видел в провинции, как приезжает из Аддис-Абебы автобус и привозит вместе с пассажирами один экземпляр газеты; люди собираются на площади, а городской голова или местный учитель читает вслух те статьи, что написаны по-амхарски, либо передает содержание тех, что написаны по-английски. Все стоят и слушают, настроение почти праздничное: из столицы привезли газету!)
В Эфиопии правит император, там нет политических партий, профсоюзов или парламентской оппозиции. Есть, правда, эритрейские партизаны, но они далеко на севере, в недоступных горах. Есть также сомалийское движение сопротивления, но и оно — в недоступной пустыне Огаден. Конечно, можно и туда добраться, только на это уйдут месяцы, а я — единственный польский корреспондент на всю Африку, не имею права замолчать и пропасть где-то в глуши континента.
Откуда же брать информацию? Коллеги из богатых агентств — «Рейтер», «Ассошиэйтед пресс» или «Франс-пресс» — привлекали переводчиков, но у меня на это нет денег. Вдобавок у каждого из них в бюро стоит мощный радиоприемник. Это американский «Зенит», трансокеанический, из которого можно услышать весь мир. Но он стоит целое состояние, так что я о таком могу только мечтать. Остается одно: ходить, расспрашивать, слушать и копить, собирать, нанизывать информацию, мнения и истории. Я не жалуюсь, потому что благодаря этому знакомлюсь с людьми и узнаю много таких вещей, о которых не прочтешь в газетах и не услышишь по радио.
Когда на континенте становится тише, я договариваюсь с Негуси съездить в провинцию. Слишком далеко не уедешь, потому что здесь легко застрять на целые дни, а то и на недели. Но за сто-двести километров, прежде чем начнутся большие горы? К тому же приближается Рождество, и вся Африка, даже мусульманская, ощутимо успокаивается, что уж говорить об Эфиопии, стране вот уже шестнадцать веков христианской? Поезжай в Арба Минч! — советуют знающие люди, причем с такой убежденностью, что это название начинает приобретать для меня магический смысл.
Место оказалось воистину необыкновенное. На плоской и пустой равнине, на низком перешейке между двумя озерами — Абая и Чамо — стоит деревянный, покрашенный белым барак «Бекеле Моле Отель». Каждая комната выходит на длинную открытую веранду, порог которой соприкасается с берегом озера; отсюда можно прыгать прямо в изумрудную воду, которая, впрочем, в зависимости от того, как падают солнечные лучи, становится то голубой, то зеленоватой, то погружается в фиолет, а вечерами — в густую синеву и черноту.
Утром крестьянка в белой шамме ставит на веранду деревянное кресло и массивный резной деревянный стол. Тишина, вода, несколько акаций, а далеко на горизонте — высокие темно-зеленые горы Амаро. Человек действительно чувствует себя здесь хозяином жизни.
Я взял с собой пачку журналов со статьями об Африке, но время от времени заглядываю и в Геродота, который всегда выручал меня, становясь моим отдохновением, спасением, переходом от мира нервной гонки за информацией к спокойствию, равновесию и тишине, струящимся из времени давно прошедшего, от персонажей, давно не существующих, а то и с самого начала бывших лишь плодом нашей фантазии, фикцией, чьей-то легкокрылой тенью. Но сейчас моя надежда на передышку оказывается иллюзией. Потому что я вижу, какие серьезные и страшные дела творятся в мире нашего грека, и чувствую, как поднимается и надвигается историческая буря, зловещий ураган истории.
До сих пор я совершал с Геродотом дальние путешествия — к границам его мира, к египтянам и массагетам, к скифам и эфиопам. Теперь мы должны закончить эти походы и оставить далекие рубежи земли, ибо события переносятся в восточную часть Средиземного моря, туда, где Персия соприкасается с Грецией, а если взять шире, Азия — с Европой, то есть туда, где находится самый центр мира.
В первой части своего труда Геродот как бы построил гигантский амфитеатр под открытым небом, в который поместил десятки, даже сотни народов и племен из Азии, Европы и Африки, а это значит — весь известный ему род человеческий, и сказал: «А теперь смотрите, ибо перед вашим взором разыгрывается величайшая мировая драма!» И все внимательно смотрят, потому что с самого начала происходящее на сцене принимает воистину драматичный оборот.
Старый Дарий, персидский царь, готовит большую войну против Греции, чтобы отомстить за свои поражения при Сардах и под Марафоном (один из законов Геродота: не унижай людей, ибо люди будут жить жаждой отомстить за унижение). Он втягивает в эти приготовления всю империю, всю Азию. Но в 485 году (отметим, что, возможно, именно в этом году родился Геродот), после тридцати шести лет правления, умирает. На трон не без помощи интриг восходит его молодой сын Ксеркс, любимое дитя жены, а теперь вдовы Дария — Атоссы, о которой Геродот говорит, что она держала в своих руках всю империю.
Ксеркс продолжает дело отца — подготовку к войне с греками, но сначала думает ударить по Египту, поскольку египтяне восстали против персидской оккупации своей страны и хотят провозгласить независимость. Перс считает, что подавление египетского восстания — дело более важное, а поход против греков может подождать. Так считает Ксеркс, а вот его старый кузен, сын сестры покойного Дария, очень влиятельный Мардоний, говорит: что там египтяне, идем сначала на греков! (Геродот подозревал, что Мардоний очень стремился к власти и хотел стать сатрапом завоеванной Греции.) Владыка, негоже, чтобы афиняне, которые много уже зла сделали персам, не понесли кары за свои деяния!
Геродот говорит, что Мардоний со временем убедил Ксеркса и подтолкнул-таки его на греческий поход. Тем не менее персидский царь сначала отправляется в Египет, подавляет восстание, снова обращает страну в рабство и только тогда собирается двинуться на греков. Он понимает всю важность этого предприятия и поэтому собирает совещание персидских вельмож, чтобы выслушать их мнения, и делится с ними своими планами покорения мира: Персы! <…> О деяниях Кира, Камбиса и отца моего Дария и о том, какие они сделали завоевания, вы сами прекрасно знаете и рассказывать вам не нужно. Я же по вступлении на престол всегда размышлял, как бы мне не умалить царского сана предков моих и совершить не меньшие, чем они, деяния на благо персидской державы<…> Ныне я собрал вас, чтобы открыть мой замысел. Я намерен, соединив мостом Геллеспонт, вести войско через Европу на Грецию и покарать афинян за все зло, причиненное ими персам и моему родителю<…> и я не сложу оружия до тех пор, пока не возьму и не предам огню Афины<…> Если мы покорим афинян и их соседей… то сделаем персидскую державу сопредельной эфирному царству Зевса. И не воссияет солнце над какой-либо другой страной, сопредельной с нашей<…> Ведь, как я слышал, дело обстоит так: на свете больше не останется ни одного народа, который осмелился бы восстать против нас, когда мы разделаемся с теми, о которых я сказал. Так мы наложим ярмо рабства и на виновных перед нами, и на невиновных.
После него слово берет Мардоний. Чтобы привлечь Ксеркса на свою сторону, он начинает льстиво: Владыка! Ты — самый доблестный из всех прежде бывших и будущих персов.. После этого ритуального славословия он старается убедить Ксеркса, что одолеть греков не составит никакого труда. No problem! — кажется, говорит Мардоний. Далее он утверждает, что греки не умеют воевать, что из-за невежества и глупости они воюют самым безрассудным образом<…> Кто же, в самом деле, дерзнет, о царь, восстать против тебя, если ты ведешь с собою всю мощь Азии и все корабли? Я убежден, что греки никогда не решатся на такую дерзость.
Среди собравшихся воцарилась тишина: Остальные персы между тем хранили молчание, не осмеливаясь возражать против высказанного мнения.
Да это и понятно! Представьте себе ситуацию: мы в Сусах, столице персидской империи. В прохладном тенистом зале царского дворца сидит на троне молодой Ксеркс, а вокруг, на каменных скамьях — вызванные персидские вельможи. Совещание поднимает вопрос последней битвы за мир: если эту войну выиграть, весь мир будет принадлежать персидскому царю.
Вот только поле этой битвы далековато от Сус: хорошим гонцам требуется три месяца, чтобы покрыть расстояние от Сус до Афин. Трудно даже представить операцию, осуществляемую так далеко. Но не по этой причине собравшиеся персы не осмеливаются высказать противное мнение. И хотя они такие важные и влиятельные, хотя и составляют верхушку элиты, они знают: живут они в авторитарном и деспотическом государстве, и достаточно одного жеста Ксеркса, чтобы у любого из них голова слетела с плеч. Вот и сидят они, испуганные, и вытирают пот с лица. Боятся подать голос. Настроение, должно быть, напоминает атмосферу заседаний Политбюро, во главе которого был Сталин: та же ставка — не карьера, а жизнь.
Однако нашелся и тот, кто безбоязненно возвысил голос. Это старик Артабан, брат покойного Дария, дядя Ксеркса. Правда, и он начинает осторожно, как бы оправдываясь: О царь! Не будь здесь различных суждений, не пришлось бы и выбирать наилучшее из них, а лишь принимать одно-единственное… И напоминает, что в свое время не советовал отцу Ксеркса, брату своему Дарию, выступать против скифов, полагая, что это плохо кончится. Так и произошло. А что уж говорить о греках! Ты, царь, желаешь ныне идти против людей, гораздо доблестнее скифов, которые, как говорят, одинаково храбро сражаются и на море, и на суше.
Он советует все как следует обдумать. Он критикует Мардония за то, что тот подталкивает царя к войне, и предлагает ему: Мы оба оставим наших детей в залог<…> Если поход царя окончится так, как ты говоришь, то пусть мои дети будут умерщвлены, а вместе с ними и я сам. Но если выйдет так, как предвещаю я, то пусть та же участь постигнет твоих детей и тебя самого, если ты вообще вернешься домой. Если же ты не согласишься с этим, но все-таки поведешь войско на Грецию, то я предрекаю тебе: когда-нибудь иные люди здесь, на персидской земле, еще услышат, что Мардоний, ввергнувший персов в бездну несчастий, погиб, растерзанный псами и птицами[28] где-нибудь в афинской земле…
Напряжение этой встречи растет, все понимают, что в игре сделана самая высокая ставка. Разгневанный Ксеркс называет Артабана малодушным трусом и в качестве наказания запрещает идти с ними на войну, а решение свое объясняет так: Никто из нас не может больше отступать. Сейчас речь идет о том, нападать ли нам или самим стать жертвой нападения: тогда или вся наша часть света покорится грекам, или их часть попадет под власть персов. Ведь при такой вражде примирения быть не может.
И закрывает совещание.
А с наступлением ночи Ксеркс стал мучиться словами Артабана. Размышляя всю ночь, царь пришел к выводу, что вовсе неразумно ему идти войной на греков. [Приняв новое решение,] Ксеркс заснул. И вот ночью, как рассказывают персы, увидел он такое сновидение. Ксерксу показалось, что перед ним предстал высокого роста благообразный человек и сказал: «Выходит, ты, перс, изменил свое решение и не желаешь идти войной на греков?<…> Нехорошо ты поступаешь, меняя свои взгляды<…> Каким путем решил ты идти днем, того и держись!» После этих слов призрак, как показалось Ксерксу, улетел.
С наступлением дня Ксеркс снова собирает совещание: он объявляет, что изменил свое мнение, и войны не будет. Услышав это, обрадованные персы пали к ногам царя.
Ночью, однако, Ксерксу во сне опять явился тот же самый призрак и сказал:…если ты тотчас же не выступишь в поход, то выйдет вот что. Сколь быстро ты достиг величия и могущества, столь же скоро ты вновь будешь унижен.
Напуганный этим ночным видением Ксеркс соскочил с ложа и через гонца вызвал к себе Артабана. Он рассказывает ему о ночных кошмарах, мучивших его с того момента, как он решил отказаться от похода на греков: когда я, опомнившись, изменил свое решение, мне не раз во сне являлся призрак и настойчиво запрещал следовать твоему совету. А теперь призрак удалился даже с угрозами. Если бог послал мне это видение и непременно желает, чтобы мы пошли войной на греков, то этот же призрак явится, конечно, и к тебе с таким же повелением.
Артабан пытается успокоить Ксеркса: Эти сновидения, сын мой, исходят не от богов. Ведь я гораздо старше тебя и могу разъяснить тебе сновидения, каковы они. Обычно ведь люди видят во сне то, о чем они думают днем. Мы же в последние дни только и были заняты этим походом…
Однако Ксеркс не может успокоиться, ночное привидение настигает его и велит ему идти на войну. Он предлагает Артабану надеть на себя царские одежды, сесть на царский трон, а потом ночью лечь на царском ложе. Артабан так и делает <…> и, когда после этого он отошел ко сну, явился ему во сне тот же самый призрак, что и Ксерксу. Призрак стал в изголовье Артабана и сказал так: Это ты стараешься всячески отговорить Ксеркса от походя на греков?<…> Так знай, ты не останешься безнаказанным ни в будущем, ни теперь за то, что тщишься отвратить веление рока.
Такими словами угрожал призрак Артабану и, казалось, хотел выжечь ему глаза раскаленным железом. Громко вскрикнув, Артабан подскочил и сел рядом с Ксерксом. Затем, рассказав царю сон, он… сделал вывод: поскольку мы начинаем поход по божественному внушению и греки, видимо, обречены божеством на погибель, то и я сам теперь меняю свое решение и стою за поход…
Во время сборов к походу у Ксеркса было еще одно видение. Царь вопросил магов, и те истолковали видение так: оно указывает на то, что вся земля и все народы подчинятся власти персов. Сновидение же было вот какое: Ксерксу приснилось, что он увенчан оливковым венцом, а оливковые ветви простерлись по всей земле. Затем, однако, венец, возложенный на голову царя, исчез…
— Негуси, — сказал я утром, начав собираться в дорогу. — Возвращаемся в Аддис-Абебу.
— No problem! — ответил он и улыбнулся, демонстрируя свои фантастически белые зубы.