Окруженные светом, мы стоим в темноте

Но Геродот не всегда сопровождал меня. Часто отъезд происходил внезапно, и у меня не оставалось времени вспомнить о моем греке и взять его с собой. А бывало и так: я брал книгу, но у меня оказывалось столько работы, а тропическая жара так выматывала, что я не мог собраться с силами и перечитать архиважный разговор о власти между Отаном, Мегабизом и Дарием или вспомнить, как выглядели эфиопы, с которыми Ксеркс вышел на покорение Греции. Эфиопы носили барсовые и львиные шкуры. Луки их из пальмовых стеблей имели в длину не менее четырех локтей. Стрелы у них маленькие, камышовые, на конце вместо железного наконечника — острый камень<…> Кроме того, у них были копья с остриями из рога антилопы, заостренными в виде наконечника. Были у них и палицы, обитые железными шишками. Идя в бой, они окрашивали половину тела мелом, а другую — суриком.


Но даже не заглядывая в книгу, я легко мог вспомнить многажды читанное описание эпилога войны между греками и амазонками: После победоносного сражения при Фермодонте греки, как гласит предание, возвращались домой на трех кораблях, везя с собой амазонок, сколько им удалось захватить живыми. В открытом море амазонки напали на эллинов и перебили всех мужчин. Однако амазонки не были знакомы с кораблевождением и не умели обращаться с рулем, парусами и веслами. После истребления мужчин они носились по волнам и, гонимые ветром, пристали наконец к Кремнам на озере Меотида. Кремны же находятся в земле свободных скифов. Здесь амазонки сошли на берег и стали бродить по окрестностям. Затем они встретили табун лошадей и захватили его. Разъезжая на этих лошадях, они принялись грабить скифскую землю. Скифы не могли понять, в чем дело, так как язык, одеяние и племя амазонок были им незнакомы. И скифы недоумевали, откуда амазонки явились, и, приняв их за молодых мужчин, вступили с ними в схватку. После битвы несколько трупов попало в руки скифов, и таким образом те поняли, что это женщины.

Они принимают решение женщин больше не убивать, а послать молодых скифов в количестве, соответствующем количеству амазонок, разбить неподалеку от них свой лагерь. Скифы сделали так, потому что желали иметь детей от амазонок.

Отправленные скифами юноши принялись выполнять эти приказания. Лишь только женщины заметили, что юноши пришли без всяких враждебных намерений, они оставили их в покое. День ото дня оба стана все больше приближались друг к другу<…> В полдень амазонки делали вот что: они расходились поодиночке или по две, чтобы в стороне справить нужду. Приметив это, скифы стали поступать так же. Как-то раз один из юношей застал амазонку одну, женщина не прогнала юношу, но позволила вступить с ней в сношение. Разговаривать между собой они, конечно, не могли, так как не понимали друг друга. Жестом амазонка показала юноше, что он может на следующий день прийти на то же место и привести товарища и что она явится тоже с подругой. Юноша возвратился и сказал об этом остальным. На следующий день этот юноша явился на то же место с товарищем и застал там уже ожидающих его двух амазонок. Когда прочие юноши узнали об этом, они расположили к себе остальных амазонок. После этого оба стана объединились и стали жить вместе.

* * *

Даже если я не обращался к тексту «Истории» в течение многих лет, я помнил о ее авторе. Когда-то это была реальная фигура, потом на две тысячи лет его забыли, а сегодня, после стольких веков — он снова живой, по крайней мере для меня. Я наделил этот образ тем выражением и чертами, которые хотел придать ему. Это уже был мой Геродот, а потому — особенно мне близкий, такой, с которым я находил общий язык и которого понимал с полуслова.

Я представлял, как он приходит, когда я сижу у берега моря, кладет палку, вытряхивает из сандалий песок и сразу начинает разговор. Наверняка он из тех рассказчиков, которые охотятся за слушателями, им нужны слушатели, без них они вянут, не могут жить. Это тип неутомимых и постоянно взволнованных посредников: где-то что-то увидят, что-то услышат — и тут же должны передать это другим, они не в состоянии даже на минуту утаить что-либо в себе. Так они видят свою миссию, это их страсть. Пойти, поехать, узнать и немедленно сообщить всему свету!

Впрочем, таких безумцев земля рождает не много. Рядовой человек не слишком интересуется миром. Он как-то живет, и чем меньше усилий от него эта жизнь потребует, тем, считает он, будет лучше. А познание мира предполагает усилия, причем немалые, забирающие всего человека. Большинство людей развивает в себе противоположные способности: способность смотря — не видеть, слушая — не слышать. Потому-то, если появляется кто-то вроде Геродота — обуянный страстью к познанию, да еще наделенный умом и писательским талантом, — такой человек сразу попадает в мировую историю!

Одно отличает людей такого рода: это ненасытные люди-губки, которые все легко впитывают и так же легко с этим расстаются. В них ничто надолго не задерживается, а поскольку природа не терпит пустоты, им постоянно нужно что-то новое, они постоянно должны что-то впитывать, добавлять, множить, увеличивать. Ум Геродота не в состоянии задержаться на одном событии или на одной стране. Его все время что-то манит, подталкивает. Тот факт, который он сегодня открыл, завтра больше его не привлекает, он уже должен идти (ехать) дальше, еще куда-то.


Такие люди полезны для других, но, в сущности, несчастливы, потому что очень одиноки. Они, конечно, ищут близких себе людей, и им даже кажется порой, что в какой-то стране или каком-то городе они нашли, уже познакомились с ними и все о них разузнали. Но в один прекрасный день вдруг чувствуют, что их ничего с теми людьми не соединяет, что они могут немедленно отсюда уехать, потому что внезапно понимают: их озарила своим светом какая-то другая страна, какие-то другие люда, а то событие, которое они еще вчера так переживали, поблекло и потеряло всякое значение и смысл.

По-настоящему они ни к чему не привязываются, не пускают корни слишком глубоко. Их способность сопереживать искренняя, но поверхностная. Вопрос о стране, понравившейся больше остальных, приводит их в замешательство, они не знают, что ответить. Действительно, какая из стран? По-своему все, в каждой есть что-то интересное. В какую страну им хотелось бы вернуться? Снова замешательство: они никогда не задавали себе таких вопросов. Куда они наверняка хотели бы вернуться, так это на дорогу. Снова оказаться в пути — вот что их влечет.

В действительности мы не знаем, что манит человека в мир. Любопытство? Жажда переживаний? Потребность постоянно удивляться? Человек, который перестает удивляться, опустошен, у него перегоревшее сердце. В человеке, который считает, что все уже было и ничто не может его удивить, умерло самое прекрасное — красота жизни. Геродот — прямая противоположность. Подвижный, увлеченный, неутомимый кочевник, полный планов, замыслов, гипотез. Он всегда в пути. Даже когда он дома (но где его дом?), он или только что вернулся из экспедиции, или уже готовит новую. Путешествие как напряжение физических сил и ума, как попытка узнать все — жизнь, мир, себя.

Он носит в голове карту мира, впрочем, он сам создает ее, изменяет, дополняет. Это живая картина, подвижный калейдоскоп, мелькающий экран. На нем происходят тысячи вещей. Египтяне строят пирамиду, скифы охотятся на большого зверя, финикийцы крадут девушек, а Феретима, царица Кирении, умирает лютой смертью, ибо ее тело заживо сгнило от кишащих в нем червей.

На карте Геродота есть Греция и Крит, Персия и Кавказ, Аравия и Красное море[37]. Нет ни Китая, ни обеих Америк, ни Тихого океана. У него нет уверенности относительно очертаний Европы, задумывается он и над самим происхождением этого названия. О Европе никто не знает наверняка, как о ее части, простирающейся на восток, так и на север, омывается ли она морем; то лишь известно, что она так протяженна, как две другие части света, вместе взятые<…> Не могу также узнать имена тех, кто эти границы установил и откуда взялись эти названия.


Он не занимается будущим, завтра — это просто очередное сегодня, его интересует вчерашний день, исчезающее прошлое, он боится, что оно улетучится из нашей памяти, что мы потеряем его. Мы — люди, потому что рассказываем истории и мифы и этим отличаемся от зверей, общая история и общие легенды укрепляют общность, а человек может существовать только в сообществе, благодаря ему. Еще не придуманы индивидуализм, эгоцентризм, фрейдизм, это будет только через две тысячи лет. Пока что люди собираются вечерами за длинным общим столом, у костра, под старым деревом, хорошо, если рядом море, едят, пьют вино, разговаривают. В эти разговоры вплетены бесконечно разнообразные рассказы. Если появится случайный гость, путник, его пригласят к столу. А он будет сидеть и слушать. А завтра он пойдет дальше. В новом месте его снова пригласят за стол. Сценарий этих вечеров повторяется. Если у путника хорошая память, а у Геродота память, должно быть, была феноменальная, то со временем он сможет собрать много историй. Это один из источников информации для нашего грека. Другим источником служило то, что он увидел. А еще — то, о чем он думал.


Было время, когда путешествия в прошлое привлекали меня больше, чем мои реальные корреспондентские поездки. Такое случалось в минуты усталости от современной жизни. Все в ней повторялось: политика — грязные игры и вранье; жизнь старика — бедность и безнадежность; разделение мира на Восток и Запад — вечно одно и то же.

И точно так же как когда-то я хотел пересечь границу в пространстве, так теперь меня тянуло пересечь границу во времени.

Я боялся, что могу попасть в ловушку провинциализма. Понятие «провинциализм» мы обычно связываем с пространством. Провинциален тот, чье мышление ограничено узким пространством, которому он приписывает чрезмерную, универсальную значимость. Но Т. С. Элиот предостерегает от другого провинциализма — не пространства, а времени. «В нашу эпоху, — пишет он в эссе о Вергилии в 1944 году, — когда люди более чем когда бы то ни было склонны путать ум со знанием, а знание — с информацией, и пытаются решить жизненные проблемы в технических терминах, рождается новый вид провинциализма, который наверняка попросит для себя иного названия. Это провинциализм не пространства, а времени; для него история — всего лишь хроника изобретений человечества, которые свое отслужили и были выброшены на свалку; мир для него — исключительная собственность живущих, в которой умершие не принимают ни малейшего участия. Провинциализм этого вида несет с собой опасность того, что все мы, все, живущие на планете, можем стать провинциалами, а те, кому это не нравится, могут стать отшельниками».

Есть, стало быть, провинциалы пространства, а есть провинциалы времени. Каждый глобус, каждая карта мира показывает первым, как далеко они зашли в своем провинциализме, как ослеплены им; равно как и каждая история, в том числе и каждая страница Геродота, показывает вторым, что настоящее время существовало всегда, ибо история является лишь непрерывным потоком настоящего, а уходящая в глубь времен история была для живших тогда людей их самым близким сердцу днем сегодняшним.

Для того чтобы спасти себя от провинциализма времени, я отправлялся в мир Геродота. Многоопытный, мудрый грек был моим проводником. Мы вместе странствовали в течение многих лет. И несмотря на то что в дороге лучше одному, я думаю, мы не мешали друг другу: нас разделяло расстояние в две с половиной тысячи лет и еще другой вид дистанции, проистекающий из моего почтения: хотя в отношениях с другими Геродот был прост и доброжелателен, у меня всегда оставалось ощущение, что я общаюсь с гигантом.

Таким образом, мои путешествия проходили в двух измерениях: во времени (в древнюю Грецию, Персию, к скифам) и в пространстве (текущая работа в Африке, Азии и Латинской Америке). Прошлое существовало в настоящем, оба эти времени соединялись, образуя непрерывный поток истории.


Но правильно ли я делал, пытаясь убежать в историю? Имело ли это какой-нибудь смысл? Ведь, в конце концов, мы находим в ней то же самое, от чего, как нам казалось, мы можем убежать.


Геродот втянут в некую неразрешимую дилемму. С одной стороны, он посвящает жизнь попыткам сохранить историческую правду, чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение. С другой, главный источник в его исследованиях — не реальная история, а история, рассказанная другими, то есть такая, какой она им виделась, то есть выборочно закрепленная в памяти и позже по-своему представленная. Словом, это история не объективная, а такая, какой его собеседники хотели бы, чтобы она была. И из этого противоречия нет выхода. Мы можем попытаться уменьшить его, смягчить, но никогда не достигнем совершенства. Неустраним субъективный фактор, его деформирующее присутствие. Наш грек понимает это и потому все время оговаривается: «как мне сказали», «как считается», «по-разному это представляют» и т. д. Так что в идеальном смысле мы всегда имеем дело не с реальной историей, а с рассказанной, представленной, с той, каковой — как кому-то кажется — она была, с той, в которую кто-то верит.

Эта истина — возможно, самое большое открытие Геродота.


До Галикарнаса, где когда-то родился Геродот, я добрался с острова Кос на маленьком суденышке. На середине пути старый молчаливый моряк снял с мачты греческий флаг и водрузил флаг турецкий. Оба флага были помяты и потрепаны.

Городишко лежал в глубине лазурного залива, заполненного оставшимися без дела в это осеннее время года яхтами. Вопрос о дороге в Галикарнас полицейский вежливо скорректировал: в Бодрум, потому что теперь именно так, по-турецки, называется это место. В маленькой дешевой гостинице на побережье у портье было воспаление надкостницы, его щеку так страшно раздуло, что я опасался, выдержит ли его кожа. И на всякий случай встал подальше от него. В крохотной комнатушке наверху ничего на закрывалось — ни дверь, ни окно, ни створки шкафа, — и я почувствовал себя в привычной, знакомой обстановке. На завтрак у меня был великолепный турецкий кофе с кардамоном, лепешка-пита, кусок козьего сыра, лук и оливки.

Я пошел по главной улице городка, усаженной пальмами, фикусами и азалиями. В одном месте, на берегу залива, на длинном столе, с которого стекала вода, рыбаки продавали утренний улов. Они придавливали скачущую по столешнице рыбу, разбивали ей голову гирькой, моментально потрошили и широким жестом выбрасывали внутренности в залив. В этом месте вода кипела от рыбы, поджидавшей кормежки. Под утро рыбаки загоняли ее в сети, вытаскивали и бросали на осклизлый стол — под нож. Так природа, пожирая свой хвост, кормила себя и людей.

* * *

На середине дороги, на выступающем в море мысу, стоит на возвышении построенный еще крестоносцами замок св. Петра. В нем размещается довольно необычный музей подводной археологии. Там выставлено то, что ныряльщики нашли на дне Эгейского моря. Бросается в глаза большая коллекция амфор. Амфоры известны уже пять тысяч лет. Исполненные изысканной грации, стройные, с лебяжьими шеями, они соединяют в себе изящество формы со стойкостью материала — обожженной глины и камня. В них перевозили оливковое масло и вино, мед и сыр, зерно и фрукты, и были они распространены по всему античному миру — от Геркулесовых столпов до Колхиды и Индии. Дно Эгейского моря усеяно черепками, но много там и целых амфор, возможно, до сих пор хранящих масло и мед: лежат себе где-нибудь на уступах прибрежных скал или под песком вроде притаившихся, неподвижных существ.

Но то, что достали ныряльщики, — лишь часть оставшегося под водой мира. Как и тот мир, в котором мы живем, мир подводных глубин разнообразен и богат. Есть там свои острова, на тех островах — свои города и деревушки, порты и пристани, храмы и святилища, алтари и статуи. Есть затопленные корабли и множество рыбацких лодок. Купеческие парусники и поджидающие их пиратские корабли. На дне лежат финикийские галеры, а под Саламином — великий персидский флот, гордость Ксеркса. Бесчисленные табуны коней, стада коз и отары овец. Леса и пахотные поля. Виноградники и оливковые рощи.

Мир, который знал Геродот.

Но больше всего меня взволновала темная комната, похожая на мрачную таинственную пещеру. В ней на столах, в витринах на полках лежат поднятые со дна моря и специально подсвеченные предметы из стекла: кубки, тарелочки, кувшинчики, флакончики, бокалы. Когда зал открыт и снаружи падает дневной свет, этого не увидишь. И только когда закроют двери и станет темно, смотритель поворачивает выключатель. Во всех сосудиках загораются лампочки, и хрупкое матовое стекло оживает, начинает переливаться, светиться, пульсировать. Мы стоим в кромешной темноте, как будто на дне морском, на пиру у Посейдона, фигуру которого освещают богини, держащие высоко над головой масляные светильники.

Мы стоим в темноте, окруженные светом.


Я вернулся в гостиницу. За стойкой вместо захворавшего парня стояла молодая черноглазая турчанка. Когда она увидела меня, ее лицо приняло выражение, в котором профессиональная улыбка, призванная привлекать и искушать туристов, сдерживалась императивом традиции демонстрировать в отношении чужого мужчины серьезность и бесстрастность.

Загрузка...