Старуха жила и жила. Вся высохла до последней человеческой звонкости, вся сморщилась до последней серебряной ниточки на плешивой макушке, но в свои восемьдесят шесть лет не отсохла совсем от дерева жизни так, чтоб отлететь на ветру шелушинкой и растопиться в нашей общей природе. Кто-то в раздаточной времени помнил о ней и ежегодно выкраивал ей кусочек старушечьей жизни, совершенно не пригодный для более молодого существа, — разве что для котенка?..
Но старуха благодарила, весело улыбаясь лукавым сморщенным ртом с тремя зубками. И ежегодно второго февраля, в день своего рождения, повязавшись нарядным кашемирным платком, со всех сторон и так и эдак оглядывала свой новый кусочек жизни — на что он годится и как пустить его в дело, чтобы хватило до следующей раздачи.
Втайне старуха была уверена, что там, на раздаче житейного времени, как-никак ценят её смекалку, её нежадность и нетранжирство, её маленькие уловки на пользу мальчику, через которого и шло к старухе главное — охота жить и хозяйничать жизнью, несмотря на крайнюю старость с её уродством и немощью.
И на этот раз старуха распорядилась своим кусочком недурственно: в мае она вместе с мальчиком вскопала вдобавок к огороду ещё и несколько соток заводского поля, картошку там посадила, чтобы ту картошку и на зиму запасти, и на рынок снести, а мальчика приодеть на вырост для его будущей без неё жизни.
Откуда у такой старухи в сыновьях мальчик двенадцати лет завёлся — никто не слыхал, и старуха молчит. Она своё дело знает. Сама живёт и мальчику жить даёт. Но торопится старуха, торопится — помнит, что кусочки её жизни вот-вот кончатся, и хватит ей только вздохнуть, моргнуть да ноги протянуть…
Определила она мальчика позапрошлым летом к подруге в артель коробочки расписывать. И так славно, так ладно у него это расписное дело пошло, что старуха сама собой талант у мальчика пронюхала и не дала в землю зарыть! Куда-то они с подругой грамотной написали, кто-то молодой с бородой приехал, и теперь возьмут мальчика с осени в художественную школу с общежитием. Худой у старухи мальчик, кашлючий, ростом мал, криволап, нос морковкой, глаза бусинками, никакой в общем прелести, но имеется необычайность чувствительная — то ли сиротство, всем за жизнь свою благодарное, то ли впрямь художественный талант, искра Божья, да ведь написанное святым духом только святым духом и прочесть можно.
А пока захотелось старухе с мальчиком молодой картошки попробовать. Соседка вчера ездила на заводской участок, ведро накопала, картошка — прелесть!..
Вышла старуха на дорогу, а там знакомый шофёр починяется, сговорилась она с шофёром, и подвёз он её с мальчиком в грузовике. Погода была золотая, солнце лилось, текли ветерочки. Мальчик копал молодую картошку, а старуха обтирала её от земли, в два ведра складывала — одно сами съедим, одно всем продадим. Она ничуть не думала о продаже дурно, потому что многое для жизни приходилось ей покупать. И для неё было естественным, чистым делом продать на рынке ведро картошки или корзину лука, чтобы купить постного масла, сахару, мыла, вермишели — да мало ли чего?.. И яблоки она продавала охотно, если родились, и смородину, и крыжовник — стаканчиком.
Однажды какой-то лётчик купил у неё землянику и обозвал старуху противным словом таким: «Спекулянтка! Продаёшь, чего не сажала!»
Старуха отняла у него газетный кулёчек и вернула восемьдесят копеек за стакан земляники, которую нынче утром собирала она в лесу, ползая на карачках в мокрой траве. Она уже встрепенулась было ему объяснить, как поесть землянички бесплатно, да с какой платформы на какой поезд садиться, да сколько ехать до той землянички, а сколько двигаться пешим ходом. И вдруг поглядела в его стальные глазки, надутые неправедным гневом и богопротивной правотой, и расхотелось ей тратить на этого молодого лётчика свой кусочек старушечьей жизни.
Сейчас она вспомнила об этом с улыбкой и была довольна, что так по-хозяйски распорядилась тогда своим небесным добром, а также земным. Нечего тратить ей зря последние силы на молодого балбеса, который желает задаром поесть что на земле растёт и что старуха ползком собирает. Ей надо тратиться только на мальчика, прискорбная сиротская тайна которого ей одной известна и ею же напрочь забыта, поскольку старуха укромно простила кого-то и дозволила кому-то перевалить со своей молодой на её старушечью шею эту славную, горькую ношу — ничейного мальчика, который сделался главным делом старухиной жизни.
Ах, как чудесно пахнет в ведре на картофельном поле молодая картошка, — вы помните? Ну конечно, ещё бы! Старуха сложила шесть кирпичей, развела огонь и поставила с водой котелок. А в газете у неё лежал настоящий копчёный лещ! И думала старуха о том, как ловко она догадалась в тот раз притащить эти шесть кирпичей и спрятать их под ботвой. Хорошие мысли старуха любила, хорошие воспоминания, добрые знаки, весёлые мелочи — все, что радует, длит, одаряет нечаянно. Она сидела сейчас на тёплой, сухой земле и грелась под боком жизни, бросающей и старухе свои душистые кусочки, и мальчику, и ласточке, и стрекозе, и всякой мелкой букашке. Её глаза слезились в тепле, и она утирала влагу сухой желтой ладонью, и бубнила какую-то песенку, слова которой знала когда-то, ещё полвека назад или даже меньше…
Тогда у старухи были свои законные, такие же мальчики, как вот этот, Саня и Сеня их звали, Саня и Сеня… И муж был, Григорий Петрович. На фронте Петрович сошёлся с другой и домой не вернулся. Дети выросли, — он написал, — и теперь забот у тебя никаких, живи в своё удовольствие, выходи замуж, старуха! Большой шутник был Петрович, всякую работу любил, петь-пля-сать, с бабами кувыркаться. И в двадцать лет, и в двадцать пять называл он её весело: моя старуха! Ведь был он моложе на целых два года, а уж лет пятнадцать как помер от сердца в больнице. Ох, весёлый был человек! Мужик был! — старуха вздохнула с улыбкой, повёрнутой куда-то в синюю глубь её маленьких глаз и в ещё более синюю глубь её памяти, где грелась сейчас на солнце её крохотная душа.
Она ловко слила воду и слегка выпарила картошку, подбрасывая её в котелке и глубоко вдыхая белое жаркое облако, выпиравшее из посудины. «Щас накормлю молодой картошкой и лещиком, и у меня для него яблоко наливное припрятано, в этом году яблок не жди, недород, шиповника насушу», — бормотала сама с собою старуха, раскладывая копчёного леща на газете со всей подобающей для эдакой рыбки почестью. Она полила мальчику на руки из бутылки, он умылся и отёр лицо подолом рубахи. «Однако ж, ты — кра-а-а-сивый мужик!» — сказала старуха протяжно, и мальчик ей улыбнулся грустно и широко своим некрасивым лицом.
Он был толстогуб и скуласт, с синими, как у старухи глазами — без никаких ресниц и бровей.
Но если уж вспоминать… а вспоминать старуха — ужас как! — не любила, поскольку в памяти были тоска и боль, которые мешают делать жизненное действие… Так вот, если уж вспоминать, крепко язык прикусив и ни-ни! ни звука, то мальчика этого, десяти месяцев от роду, привёз как-то летом сын её Сеня, врач из Полтавы, и сказал, что оставит до осени. Сене тогда шёл пятьдесят третий год, а жене его, Ане, пятьдесят пятый. Старуха спросила: «Анюта знает?» А сын её несчастный ответил: «Узнает… если жив буду». Но Сеня той осенью умер в своей больнице, разрезанный на операции, а старухе пришло письмо от Карнауховой Светы двадцати трёх лет, что мальчик этот — её, что Сеня жениться на ней не стал, а теперь заберёт она мальчика, если выйдет замуж за хорошего человека, согласного на воспитание чужого ребёнка.
Старуха ласково ей ответила, чтоб выходила замуж для своего семейного счастья, а за мальчика не беспокоилась, он хорошо очень устроен у богатой старухи. Тут она лизнула конверт по клейкому краешку, залепила его как следует и отослала в ящик, помолясь о том, чтобы гражданка Света Карнаухова подольше не волновалась о мальчике в своей грядущей супружеской жизни.
Все подруги старухины померли, кроме двух, но эти две казались ей вечными, они расписывали в артели коробочки, шкатулки и другую ненаглядную красоту.
И старуха искренне полагала, что подруги её будут живы, пока в артели краски не кончатся, а краски не кончатся никогда, иначе станет намертво производство и все мастерицы разом помрут.
— Ешь, — говорила она мальчику, — глянь, какая рассыпчатая, снегурочка! А лещик-то мировецкий!
С моими подружками не пропадёшь, завсегда угостят. Ты в случае какой беды к мастерице Клане приклеивайся, тебе до взрослости уж недолго, лет пять, а Клане семьдесят шесть всего-то, ещё молода, поможет! — и старуха сияла при мысли, что так хорошо-распрекрасно она в этой жизни устроилась, выбрав себе таких молодых и надёжных подруг.
— Эй, старуха! Привет! Как живёшь, старушенция! — с гоготом и улюлюканьем подкатились трое парней, совершенно ей не знакомых.
Старшему было на вид лет двадцать, он нагло без спросу запустил руку в котелок с горячей картошкой и стал уплетать, чавкая и чмокая напоказ. Помладше, лет восемнадцати, выдрал у мальчика боковину леща, смазал ею ребёнка по лицу и громко, как животное, стал сосать рыбье мясцо, как если бы оно сделалось стократ вкуснее — от униженья ближнего. А весёлый и злой, лет шестнадцати, помахал перед бабкиным носом физкультурным своим кулаком и рявкнул:
— А ну, гони, бабка, рублики на выпивку — во как в глотке пересохло, харкнуть в рожу твою нечем! И цыц — будто денег нету! Я тебя тут прямо на поле ногой раздавлю, как картошку варёную! И щенка твоего так в рыло хрясну, что станет он удобрением — ха-ха-ха! — и не догонит меня никакая милиция, у меня во-о-н там папашкина машина, а папашка — ба-а-аль-шой человек!
Старуха глянула вкось во-о-он туда, где он показывал, и увидала красную легковую машину с дверцами нараспашку. А у машины стояли две девицы, одна другой заплетала косу.
«Господи! — подумала старуха. — И сколько же их там помещается? Как тараканы в печке! Господи! И девки с ними, а парни-то пьяные, еще разобьются…»
Старший вытащил из кармана складной нож и раскрыл со свистом длинное лезвие, он стал точить его для куража об кирпич, через раз тыча в лицо то мальчику, то старухе.
— Небось торгуешь своей картошечкой, спекулянтка проклятая! И яблочками торгуешь, и лучком, сволочь! — приговаривал он, свой ножик потачивая с жутким свистом и скрежетом.
— Да какими яблочками? Недород ведь нынче на яблочки, — приговаривала старуха, проклиная себя за то, что денег при ней, кроме копеек, вовсе не было. — Нет у меня денег, нет. Я вот на рынок повезу картошку, вот и будут, вот и будут тогда деньги, тогда всё отдам, берите, разве мне жалко, с удовольствием, пожалуйста, мне не жалко, — бормотала она, невпопад улыбаясь. И вдруг побелела старуха, ойкнула и повалилась на землю замертво, с каким-то окончательным стуком.
— Сдохла твоя бабуся, закапывай! От неё воняло козлом! — сплюнув, сказал старший, пнул бабку ногой в бок и скомандовал:
— Атас! По машинам!
Мальчик упал старухе на грудь, обнял все её кости и зарыдал, подвывая, со стоном. Он залил слезами старухину кофту и, тупо уставясь на первое ужасное горе своей маленькой жизни, увидел, как жутко высохла старушечья кожа на жёлтой щеке. Он выл и гладил свою родную старуху, и целовал, и пытался взять её на руки, чтоб унести с проклятого места. Он услышал рычанье мотора, увидел пыльный хвостище за красной машиной и бессильно потряс вослед кулаками:
— Бандиты! Уехали! — всхлипнул он и ещё сильнее прижался к своей холодной, деревянной, бездыханной старухе.
И тут старуха заплакала, открыла два синих-пресиних глаза, улыбнулась мальчику криво сквозь слезы и выдохнула:
— Господи! Как хорошо, что уехали! Спасительно, Господи, ты меня надоумил. Умерла — и всё тут! С мёртвой и взятки гладки! Что им дохлую-то старуху кромсать? Им живой страх нужен, чтоб в руках трепыхался, бился!
Она кряхтя поднялась, отряхнула подол сатиновой чёрной юбки, прибрала на груди свою кофту, глотнула водицы. Восторженно и ликующе, как на воскресшую, глядел на старуху мальчик. Он торопился, с жадной дрожью, ей угодить своей быстротой, послушаньем души, только что увидевшей чудо.
Они прикрыли шесть кирпичей и две лопаты картофельной ботвой между грядками, подхватили два ведра молодой картошки и подались на край поля, к дороге. Старуха по-девичьи подбирала на ветру свою чёрную юбку и уже весело хмыкала, перегребая наспех всю эту разбойничью историю, подробно разглядывая все её жуткости, а также во всех подробностях то, как ловко она обхитрила эту адскую шайку, как мудро с помощью Божьей она, старуха, провела за нос этих молокососов, как здорово, что глубокая старость не отшибла у ней разум и что на этот кусочек жизни у неё, такой старой старухи, всего хватило — и ума, и хитрости, и здоровья, словно у молодой.
Минут через сорок она сидела с мальчиком в кузове крытого брезентом грузовика, придерживая два ведра с молодой картошкой. Мальчик плакал, прижавшись к старухе и время от времени гладя ладонью костлявые плечи её и спину — жива ли?! А старуха дышала теплым закатным ветром, и дышала так глубоко, чтобы мальчик не сомневался: жива старуха, жива, совсем живая!
Уже виднелась развилка, ведущая на Постники, где жили старуха с мальчиком, но шофёр грузовика вдруг резко притормозил и какое-то препятствие он объехал, изрядно тряхнув своих пассажиров с картошкой.
То, что через мгновение увидели старуха и мальчик, было ужасно. Посредине шоссе лежали в кровавой луже пять человеческих тел, накрытых рогожами, а в метрах пятнадцати на обочине валялась красной лепешкой та самая легковая машина. И водитель цистерны лежал в кабине, откинув мёртвое своё тело. Милиция что-то записывала, отмеряя землю гибким железным метром. Санитары курили.
Всю дорогу до Постников старуха и мальчик видели перед собой это красно-кроваво-железное месиво, которое чуть не лишило их жизни, но лишилось жизни само — по какой-то неведомой воле непостижимых сил, выкраивающих кусочки старушечьей жизни, кусочки, совсем не пригодные для более молодого существа, — разве что для котёнка?..
Ночью мальчик вставал смотреть, жива ли его старуха, и наткнулся нечаянно в темноте на ведро с молодой картошкой, которое зазвенело. Старуха на звон этот пробормотала сквозь хрупкий сон:
— Жива я, жива, живая, спи, мальчик, я притворилась…