— Риттеры, риттеры! — радостно вопили мальчишки на улице. — Гляди, церийские баньеры! Шаннай сжалась на скрипучем сундуке, который служил ей постелью, накрылась с головой. Глупая слабость, ведь через стену ее не видно, а если уж войдут в дом, так под плешивой козьей шкурой не спрячешься. От конского топота на миг засвербило в ушах, потом всадники проехали мимо и свернули на соседнюю улицу. Это еще ничего не значит, а если подумать, то значит только дурное: ехали к дому брегона, а зачем же еще судье и хранителю законов призывать риттеров из самой Церии, если не для изгнания неверных? Забывчивы люди. Да и как им не быть забывчивыми, если у них отобраны последние вехи памяти? Четыре века назад в одночасье заговорили все на одном языке, а век назад и стали писать единообразно. Святые чудеса, говорили люди. «Чумное проклятье, — сплюнула Шаннай. — Выжигают память каленым железом…»
Сгорели старые свитки, ставшие в одночасье неразборчивыми. Те пергаменты, что еще годились для письма, выскоблили и пустили в дело, выписывая на них новые знаки. Одни на весь мир, от края до края — как раньше заговорили все на одном-единственном наречии. Пропадали значения имен, терялись смыслы слов, на смену им приходили другие.
Никто из жителей деревни не знал, почему бродячую знахарку зовут Шаннай, что это значит. Так назвала ее мать, родившаяся в вольном городе Шамия, а тот взял свое имя от реки, в устье которой стоял. Реку звали Шамибо, и значило это «желтая вода», но помнила об этом во всем городе только мать Шаннай, а теперь и вовсе никто не помнил, да и знать не хотел. Слово стало бессмыслицей, набором звуков, словно в птичьей трели — а что с того людям? Что им до того, что Шаннай — имя, значащее «дочь Шамии», дочь вольного города, лежавшего к западу от Сеорийской равнины? Через земли диких бруддигов, через море можно до него добраться. Можно, но уже незачем: вольный город Шамия ныне беспамятен, слеп, как крот и зол, как цепной пес. Шаннай, помнящую, как писали раньше, читавшую на мертвых языках, назвали там ведьмой и едва не забили камнями. «Неведомыми тропами водит нас Господь, — вздохнула Шаннай. — Отец Себеаса, чудотворца нашего, перебрался из Церии в Шамию, а я вот — обратно…» Нужно было одеваться и уходить — от тепла каменного очага, от верных учеников, перенимавших ее ремесло, а с ремеслом и тайное знание. Шаннай слезла с сундука, потопталась босыми ногами по засыпанному осокой полу. Срезанные с утра свежие стебли хрустели под пятками. Жаль покидать эту деревню, но, значит, такая ее судьба — опять месить грязь, забираясь все дальше к северу, дальше от ревностных в вере князей, от их риттеров в золотых полукафтаньях… Женщина полезла в сундук. Ботинки у нее были добрые, кожаные, с медными пряжками. Слишком хорошие и приметные для бродячей знахарки, но сбивать ноги на каменистых дорогах Церии не хотелось. Шаннай вздохнула, погладив шамму и бурнус, в которых приехала сюда. Местные так не ходят, и для риттера накидка с широкой красной полосой посредине — все равно, что свежий след для гончей. Жалко расставаться с теплой удобной одеждой, привычной с детства, но в Церию Шаннай приехала явно, с купцами, а уходить придется крадучись. Беглянка натянула поверх льняной рубахи шерстяную тунику, взяла плащ, сунула в котомку книгу, оставшуюся ей от матери, где была записана вся целительская мудрость лекарей Шамии, ее предков, веками избавлявших людей от хворей без всяких чудес и молитв, знанием и трудом рук. Выбраться бы за пределы владений князя Церского Хильдерига, а там, может, и удастся осесть в похожей деревне, где можно пользовать коз, коров и рожениц, детей, переевших зеленых орехов и застуженных младенцев. Жалко только с учениками расставаться, и боязно за них — ну даст Господь, не накажут, если Шаннай уйдет. Поругают, побранят, заставят отстоять в ближайшем храме на коленях всю службу, да простят. Они, пятеро крестьянских детей, здесь свои, Шаннай — чужачка, ей и первый кнут, и первый камень.
— Куда вы, матушка? — в стороне от жадных глаз учеников уйти не удалось, поняла женщина. — Матушка, да вы в дорогу собрались?
— Собралась, — угрюмо кивнула Шаннай. Редига поджала губы, потом в круглых глазищах плеснулась догадка.
— Матушка! Вы ж совсем уходите!
— Ухожу. Слышала, риттеры приехали? Пора мне уходить. Да полно плакать-то, ох, сущеглупая… Тебе же лучше! Накажут ведь. Ступай домой! Остальным передай… — Шаннай задумалась. — Пусть помнят. Молчат, но помнят. Хоть так. Пятеро поганцев, по недомыслию названных Шаннай учениками, нагнали ее уже в ночи. Крестьянские дети были лучше привычны к ходьбе, чем дочь потомственных лекарей, а потому хоть и запыхались, но догнали, а ведь явно утекли из домов, когда уже стемнело.
— Сдурели? — разозлилась Шаннай, даже посохом замахнулась на рябого Гуннада.
— Вот уж спасибо вам сердечное! Вас же мигом побегут искать, а найдут, так скажут, что я вас свела!
Пять пар упрямых глаз поблескивали в темноте. Ученики стояли перед Шаннай — с котомками, в дорожной одеже, двое даже ботинки у старших увели, вот же бестолочи бессовестные, разве ж так можно? Обчистили родительские сундуки и побежали догонять чужачку…
— Сигберт, что это у тебя на ногах надето? — грозно спросила Шаннай.
— Ботинки… — изумленно уставился вниз рыжий вихрастый мальчишка — так, словно впервые их видел.
— Ботинки. И не твои, а отцовские. Он их в прошлую девятину на ярмарке купил и всей деревне хвастался. Я тебя этому, паршивец, учила? У родителей воровать? — дернула его Шаннай за чуб. — Этому, скажи?
— Не-ееет… Матушка Шаннай, не уходите без нас! А ботинки я… я отцу передать попрошу. Ей-ей!
— Без вас? А с вами я куда пойду?
— Мы с вами пойдем, — сказала Редига. Глаза-плошки аж сияли от собственной дури. — Куда вы пойдете, туда и мы.
— Мне из-за вас в Туру возвращаться? Чтоб вас домой отвести?
— Матушка, да риттеры вовсе не вас искали! — пробасил Гуннад. — Они к брегону приехали. Брегона князь в замок позвал для своей надобности. Всех брегонов созывает он…
— Вот и хорошо, — от сердца отлегло. Наполовину. Значит, за паршивцев можно не бояться. — И возвращайтесь немедля домой! Что я вам говорю?!
— Матушка Шаннай, мы за вами пойдем, — сразу ясно, кто тут заводила. Редига, конечно. — Вы нас погоните-погоните, а потом обвыкнетесь.
— Прокляну, — пообещала Шаннай. Пятеро поганцев, конечно, не поверили.
За горами Неверна, за рекой, которую на одном берегу звали Эллау, а на другом — Элаад, у литидов, хоть и говорили на том же языке, что и везде, хоть и забыли про древние письмена, что вырубали их предки на камне, и не могли уже различить значения рун, но не преследовали тех, кто помнил былое. Там Шаннай и пятеро учеников нашли приют. В рыбацкой деревне на побережье Северного моря на счету были каждые руки, способные тащить сеть и вязать узлы, а если уж чужаки еще и умеют лечить хвори, боли в суставах да хрипы в легких, что каждую зиму терзали рыбаков — то никому нет никакого дела, куда они ходят вечерами. Здесь вообще не любили смотреть ни в чужой дом, ни в чужой поясной кошель, а самых любопытных окорачивали свои же. Под низким северным небом, вечно серым и хмурым, жили такие же хмурые и неразговорчивые люди, и каждый второй был отмечен видимой для глаза Шаннай и ее учеников печатью серебра Господня. Литиды были потомками первого племени, сотворенного им. Когда-то племени, жившему долго и обильно плодившемуся, стало тесно на Сеорийской равнине, в алонских предгорьях, и они ушли жить через реку, оторвались от собратьев и завели свой обычай. Ходила же Шаннай со своими учениками не слишком далеко — на холм, одиноко торчавший посреди белых песчаных дюн. Там по-прежнему высились руины древнего храма. Каменные грубо обтесанные глыбы уже поросли мхом, трудно было различить, как они раньше складывались, образуя толстые стены и невысокий свод, а алтарь, некогда занимавший середину храма, вывернули из земли и скинули вниз с холма. Деревенские говорили, что сделали это пришлые, чужаки с островов, что лежали южнее пролива. Возглавляемые епископом воины разрушили храм, выкопали алтарный камень и даже хотели увезти его с собой, но потом решили не отягощать лошадей, и попросту столкнули его вниз, в сторону моря, понадеявшись, что черный алтарный камень сам скатится до воды — а он не стал.
Тому минуло уже лет двести, и о разрушении храма в деревне помнили едва-едва, не таили обиды на чужаков. Все деревенские были приняты в лоно Церкви Сотворивших, но вспоминали о том, кажется, раз в год. До ближайшей часовни был день пути, и крестьяне не слишком-то утруждали себя походами в нее, особенно осенью и зимой, когда ледяной хлесткий ветер грозил заморозить на месте любого дурака, опрометчиво оказавшегося на открытом пространстве. Сидя с учениками вокруг алтаря, Шаннай мечтала о том, как они восстановят храм Господа. Вернут на место священный камень, возведут стены и смогут отправлять старые обряды. Смешно, но в этой деревушке о древних ритуалах помнили больше, чем в Шамии. Местные путали обряды Церкви Сотворивших с обрядами Господа, и без помощи священника едва были способны разобраться, что откуда пошло. Шаннай этому радовалась, без устали расспрашивая старых рыбаков о старых обычаях. Слово к слову, строка к строке, заполнялись последние чистые листы в ее единственной книге, листы пергамента, предназначенные для новых рецептов травяных составов и мазей.
— Старые боги оставили нас, — говорил старик, пригревшийся у камней очага. После того, как Шаннай вылечила ему суставную хворь, мешавшую плести сети, он стал поразговорчивей, чем до того. — Ушли, отвернулись. Пришли новые боги, сильные. Все равно как замок на севере — кто его только не захватывал, пока конниг Ильдинг не сел там со своей дружиной…
— А что за старые боги, дедушка Хольв? — Шаннай брала мозолистую руку старика, изломанную болезнью, втирала горячую мазь в распухшие суставы. — Какие они были?
— Жадные, — подумав, сказал дед. — Чтобы хоть что-то попросить, надо было многое делать. На каждый срок свое. Чтоб тепло было, чтоб шторм не буянил, чтоб косяк на север не ушел. Все просить приходилось…
— Как просить?
— Говорят, по-разному. Петь, хвалить, а то своими руками личину вырезать и к ней приносить… всякое, — поджал губы Хольв. — Бывало, что скотину резали, птицу, когда помельче что, а то и случалось… Еще вот травы собирали, на юге, в горах. Особенные, говорят, травы. Кто выпьет, тот богов увидит и говорить с ними сможет. Но кто часто пьет, тот недолго живет.
— Что ж за трава такая чудная, дедушка Хольв?
— Да кто ж помнит-то, не надо оно уже. Тебе, конечно, то занятно, ты ж травница… а спроси Эльву, она меня годков на десять постарше, может, припомнит? Когда Шаннай поняла, что в этой деревне они больше ничего не узнают, с ней ушло трое. Редига и Хелига остались — собирались выйти замуж за рыбаков.
Плакали, благодарили за науку, говорили, что будут караулить руины храма и учить всех, кто захочет, истинной мудрости. Шаннай не звала их с собой. Обе ученицы уже превзошли все, чему знахарка могла их научить — так пусть лечат и передадут хоть детям память об истинном Господе. Чем дальше к северу, тем лучше помнили литиды былые времена — словно зараза беспамятства расползалась с Сеорийской равнины. Накопленные за год с лишним монеты Шаннай и трое ребят потратили на пергамент, пусть и самый дешевый, на котором писать можно было лишь однажды, в последний раз соскоблив чужие заметки. Зато его было много, а узнано — еще больше, и пуще смерти женщина боялась, что забудет хоть что-то. Десять лет пути — они приходили в деревню в начале осени, когда больше всего нужны были рабочие руки, а уходили в середине лета. Двоих учеников забрала дорога. Рябой Гуннад охранял имущество от разбойников, да там и полег. Фредиг заболел желтой лихорадкой во время вспышки мора, и велел остальным уходить без него. На крайнем севере, там, где недалеко уж было и до предела мира, Шаннай и единственного, оставшегося с ней — рыжего Сигберта, — пригласил в свой замок конниг Арнульф. Низкое строение, которое в оставшейся только в памяти Шамии назвали бы сараем, здесь считалось завидным укреплением, служило приютом двум сотням людей — и коннигу, и его семье, и его дружине, работникам, их женам и детям. Люди ели и спали вместе с собаками, могучими псами, холкой достававшими Шаннай до плеча, и по рассказам — способными одним движением пасти перервать глотку волку. Под стать своему жилью оказались и конниг с супругой — полудикие, неотесанные, надежные и основательные. Поглядев на их лица, Шаннай подумала, что давно уж не видала настолько чистой крови первого племени, а потому оба были высоки, статны, светловолосы и с серыми глазами, в свете плошек с салом, отливавшими серебром. Конниг Арнульф долго расспрашивал Шаннай и Сигберта о странствиях, а еще больше об изысканиях, потом позвал их в свою спальню, попросил — не приказал, попросил только — показать книгу и пергаменты. Смотрел, не касаясь корявым жестким пальцем, непонятных ему букв, потом по слогам разбирал записи на общем наречии.
— Вы будете учить моих детей, — сказал он. Шаннай посмотрела на него — огромного, словно белый медведь с пределов, на шкуре которого стоял Арнульф, потом на его супругу, молчаливую и державшую палку, которой прогоняли с дороги псов, словно копье. Оглянулась на Сигберта, тот радостно улыбался, но ждал решения матушки.
— Буду, конниг. Храни тебя истинный Господь!