— Что ж вы творите, Николай Михалыч? — в голосе Ванновского упрек, но в глазах пляшут чертики. — Прессу обижать нехорошо. А вы на человека с кулаками… Ай-яй-яй! Не подобает вести себя так русскому офицеру!
Вздыхаю и угрюмо заглядываю сбитые костяшки на правой ладони. Я и в свое-то время и в своем мире не особо любил этих акул пера. Хотя почти и не пересекался с их братией, но посудите сами, заголовок — сплошное «про Ерему» — ничего общего к бойкий «про Фому», а начнешь вчитываться в сам материал — ничего общего с заголовком, вообще о другом. Лишь бы набить цену своим писулькам, повысить рейтинг и читаемость. И эта любовь выворачивать перед публикой грязное белье живых и мертвых знаменитостей. Хотя, были и среди этой пены и накипи нормальные журналисты, хваткие, правдивые. Взять того же Гиляровского… Только Гиляровский один, а шелкопёров, вроде того, кто попал мне под руку, подавляющая масса.
— Д-ж-дерьмо ваш Соколово-С-с-трунин, п-п-поет и п-пляшет под брит-т-танскую дудку и на британские баб-б-бки…
Упс! А это — залёт! Прикусываю язык «бабки»: здесь и сейчас это — «старушки божий одуванчик», а не финансовые средства.
— Бабки? — Ванновский смотрит непонимающе.
— Э-э…
Что-то надо срочно придумать… но что? Никогда б не подумал, что от заикания может быть польза — позволяет тянуть время.
— Сергей П-п-петрович, это д-д-дядюшка мой по-о-окойный…
Боже, что я несу⁈
— с-с-сотенные так н-называл…
— «Катеньки»?
— Н-н-ну, да. Там же п-портрет Ек-катерины Великой, а она б-бабушка аж д-двух имп-п-ператоров — «царская б-бабка».
— Большой оригинал был ваш покойный дядюшка, — Ванновский усмехается — похоже, мое скомканное объяснение он принял.
— Пресса бывает разная, — продолжает Сергей Петрович дипломатично, — вы и американцев видели, и британцев, в бане с ними парились и водку пили.
— Так то д-дипломатия… — пыхчу я недовольно.
— С господином Гиляровским вы вообще сражались бок о бок. Наслышан я о его подвигах. С ним-то у вас любовь и согласие.
— В-владимир Ал-дексеевич, д-д-другое д-дело. Он — с-свой. А эт-тот…
— Тоже свой. Такой же подданный Российской империи, как и мы с вами. К тому же ему покровительствует великий князь Владимир Александрович…
Оп-па, на… Этого еще не хватало.
— Вы же, Николай Михалыч, человек, вроде выдержанный, а тут у вас, как тормоза на паровозе отказали. Что на вас нашло?
А действительно, что на меня нашло, чтобы я в такой ярости набросился на сугубо гражданского человека, да еще и с кулаками?
Ну, и что, что он уверен в нашем поражении в войне? В моей-то истории все так и случилось. Россия проиграла.
И не только потому что Британия заняла сторону японцев, были и внутренние причины, которые страну к поражению: экономические, социальные и военные. Хотеть победы своей стране и видеть при этом ее недостатки и проблемы — разве так уж несовместимо?
Покаянно развожу руками перед Сергеем Петровичем.
— В-виноват. К-контузия…
— Этой версии и придерживайтесь, ротмистр. И я так начальству доложу, — Ванновский подмигивает, хлопает меня дружески по плечу. — Да, я тут вам… гостинчик.
Он кладет на тумбочку увесистый бумажный сверток, надежно перевязанный шпагатом. Внутри что-то явственно булькает.
— Поправляйтесь, Николай Михалыч. Честь имею.
— Б-благодарю в-вас!
Ванновский покидает палату.
Аккуратно разворачиваю сверток. Бутылка шустовского, консервированные фрукты производства Северо-Американский Соединенных Штатов, пара плиток швейцарского горького шоколада. Надо же — «Nestle»…[1]
Дверь еле слышно скрипит. Поднимаю голову — в щели сверкает любопытный глаз.
— К-кто там п-прячется? З-заходи, не б-бойся.
В палату пробирается целая делегация: хромой, кривой и прочие увечные: Скоробут, Буденный, оба Лукашина и Жалдырин. Скоробут на костылях, Жалдырин с замотанной бинтами головой, Тимофей с правой рукой на перевязи, Буденный — с пиратской повязкой поперёк усатой физиономии, прикрывающий левый глаз. Один Иван Лукашин без видимых внешних повреждений. Ну, да известно, же, что на оборотнях обычные раны, причинённые не серебряным оружием, заживают на раз.
— Б-братцы!!!
Обнимаю своих бойцов.
— Что с г-глазом, С-семен?
— А нет больше глаза, вашбродь, — смеётся Будённый. — Но, ничего, так даже сподручнее целиться.
— Не п-переживай, С-семен Михалыч, Ку-утузов вон, т-тоже без глаза, а д-до фельдмаршала дос-служился.
— Скажете тоже… — Буденный смущенно крутит ус.
— Д-да уж поверь м-моему слову. А что с ос-стальными, где еще уцелевшие?
Бойцы переглядываются. Кузьма смущённо чешет затылок.
— А нет, Николай Михалыч, более уцелевших…
— К-как нет? — в глазах предательски щиплет. — А Ц-ц-цирус?
— Истек кровью поручик, еще до прихода санитаров, — вступает в разговор Жалдырин.
Тяжесть наваливается на сердце.
— С-савельич?
— Уложил вокруг себя два десятка япошек наш унтер, крушил их винтовкой, словно булавой, когда патроны все вышли, — Кузьма неожиданно шмыгает носом, — Снарядом их накрыло. Так все перемешало, что, когда хоронили… в общем, не смогли разобрать, где Савельич, а где его супротивники. В закрытом гробу схоронили.
Скоробут осеняет себя странным жестом: мизинец и указательный пальцы выставлены вперед, средний и безымянный согнуты к ладони и удерживаются большим пальцем — наша нечисть использует его там, где обычный человек перекрестился бы[2].
Я и Буденный крестимся, остальные повторяют жест моего ординарца.
Вздыхаю.
— Н-негусто нас ос-сталось от ц-целого э-эс-скадрона… особ-бого на-азначения.
— Еще Горощеня, — вступает в беседу старший Лукашин.
— А ч-чего он не с в-вами?
— Лежит он. Не встает. В сознание не приходит. Но живой. Доктора бьются, чтобы в сознание привести, да покамест без толку.
— Лад-дно, б-братцы, к-кости есть, а м-мясо нарастет. По-осуду н-найдёте?
Чтобы русский солдат да не нашел посуду, ежели представляется случай выпить? Да в госпитале?
Буденный исчезает на пару минут и возвращается, позвякивая чем-то таинственно в карманах коротковатого ему госпитального халата. Жестом фокусника извлекает из карманом пробирки.
— Вот… Только придется в руках их держать. Не поставить треклятые склянки.
Откупориваю подарок полковника Ванновского. Разливаю по склянкам. Протягиваю шоколад бойцам.
— Ломайте, б-братцы.
Первую пьем в молчании за помин и упокой. Вторую — за скорейшее выздоровление и возвращение в строй. Третью — за победу.
Да много ли того коньяка было на пятерых выздоравливающих лбов⁈
Мы как раз закусываем за последней пробиркой, когда в палату заглядывает Обнорский. Госпитальный эскулап только руками всплескивает.
— Господа, да что ж это такое⁈ Мало того, что нарушение дисциплины, так еще и всех строжайших врачебных предписаний! Пьянству в палате не место.
— Не к-кипятитесь, С-сергей Ив-ваныч, — стараюсь добавить в голос максимум доброжелательности и радушия, — А-алк-коголь, к-как говорится, в-в небольших д-дозах не только в-вреден, но и по-полезен. Вот, с-с-скажем коньяк — н-нормализует арте-териальное давление. К тому же, н-нельзя было не по-помянуть п-павших товарищей н-наших.
Обнорский смягчается.
— Ну, разве что помянуть павших за Отечество и Государя… Но, впредь, прошу не нарушать. К тому же, лично вам, Николай Михалыч, даже коньяк не слишком полезен при последствиях очередной вашей контузии.
Покаянно развожу руками.
Бойцы мои, смущенно покашливая, тянутся к выходу из палаты. Обнорский смотрит на часы.
— До обеда пара часов, господин ротмистр, постарайтесь поспать. Я бы дал вам снотворного, да боюсь, в сочетании с шустовским, действие может быть непредсказуемым. Так что сами виноваты. Спать, есть, лечиться — вот ваша боевая задача на ближайшее время. Считайте, это приказ.
— С-слушаюсь!
Обнорский покидает палату.
Ну, приказ, так приказ. Заваливаюсь на госпитальную койку. Сквозь тощеватый матрас чувствуются жесткие металлические конструкции.
Подсовываю под ухо такую же тощую, как матрас, подушку. Закрываю глаза.
От выпитого коньяка в теле приятная истома.
За окном шумит дождь. Барабанит капелью-шрапнелью по стеклу и подоконнику. Мерный шум убаюкивает.
Дождь это хорошо — дороги развезет, японцам будет сложно подвозить припасы и подкрепления. В мокрых окопах не согреться. Толком не приготовить горячую пищу. Все сырое и даже мокрое. Мерзко и противно. Грязь пудовыми веригами налипает на сапогах. Хочется домой, а не воевать.
Маньчжурская осень потихоньку показывает свои острые зубки. Наступать в такую погоду не принято. Впрочем, все вышеперечисленное касается и русской армии. Веки тяжелеют, наливаются свинцом. Мерный шум дождя, словно рокот далеких тамтамов…
…Рокот далеких тамтамов… или шум тропического дождя. Барабанят капли по выцветшему под жарким южноафриканским солнцем почти добела брезенту. И тут же их перекрывают хлесткие звуки ударов и не менее хлесткие ругательства на африкаанс.
Нет, голландского бурского я не знаю, но тональность криков не оставляет никаких сомнений.
Открываю глаза — дальше поспать все-равно уже не удастся. Откидываю прочь одеяло и быстро одеваюсь, отвожу в сторону полог палатки — так и есть под дождем Михель ван Хаас, двадцатипятилетний бур с окладистой бородой лупцует, что есть силы какого-то чернокожего кафра.
Тот лишь испуганно вращает белыми зрачками и верещит тонким голосом:
— Baas ! Baas ! [3]
Негр вжимает голову в плечи, сквозь старое ветхое одеяло, служащее ему одеждой, проглядывает жилистое и мускулистое бронзовое тело. Лицо кафра все в кровоподтеках и синяках, от страха стало совсем желто-бурым, как кожа на его ладонях.
— Михель! — рявкаю из палатки. — Ты же насмерть его забьешь? Чем тебе опять досадил твой слуга?
Бур оборачивается, оставляя на время бедного кафра в покое, но не выпуская его из рук.
— Слуга? Неужели ты не видишь, что это не мой Узикулуме. Это британский шпион.
— С чего ты взял?- удивляюсь я.
Кафр неожиданно вырывается из рук бура и бросается в мою сторону. Вцепляясь мне в колени, он, словно в лихорадке стучит зубами и только мог, что гортанно выкрикивать свое неизменное ' Baas ! Baas !'
Белки его глаз почти закатились. Зрелище неприятное и омерзительное. От тела кафра буквально разит чем-то кислым и острым — страхом, ужасом и болью.
Михель отрывает его от меня.
— Говори, alia Krachta [4], были у тебя какие бумаги или нет? — Бур ревёт раненым медведем и бьет, что есть силы, негра в живот.
От удара кафр только кряхтит сильнее прежнего и закатывает глаза.
— Михель! — матерюсь по-русски от души, — ты из него душу выбьешь, а ответа не добьешься! И вообще — что здесь происходит?
— Я этого мерзавца накрыл в краале [5], он там, похоже, на ночь решил устроиться. Ясен же пень, что британский лазутчик! Ни одного местного бюргера не смог назвать по имени. И ведь, ничего при нем, кроме этой палки!
Михель протягивает мне палку.
Посох — не посох. Верчу в руках.
Сук, довольно длинный, какого-то местного южноафриканского дерева. Древесина твердая, производит впечатление маслянистой.
Смотрю на кафра, который несколько притих, пользуясь случившейся в побоях паузой.
— Он точно британский шпион, Михель? Ты хоть обыскал его как следует?
— Обыскал. Ничего!
Бур с досадой сплевывает тягучей слюной на пыльную землю.
— Да что может быть хорошего от черномазых? Особенно, после того, как англичане стали обещать им деньги за любые сведения о наших укреплениях и частях.
Михель выхватывает у меня посох кафра и замахивается.
— Сознавайся, goddam [6]!
Палка с треском опускается на кучерявую башку кафра и вершина посоха разлетается на куски. На землю выпадает тщательно свернутая трубочкой бумажка.
Поднимаю, разворачиваю — вот же ж!.. На листке отчетливо вычерченный план бурских укреплений на ближайших холмах Энд-хилле и Лангер-хилле вплоть до отдельный орудий и препятствий из колючей проволоки.
Негр, словно загипнотизированный смотрит на бумажку в моей руке.
Михель вскидывает свою «магазинку». Капли дождя на темном металле ствола собираются в непонятный завораживающий узор. Черный зрачок винтовочного дула смотрит пойманному английскому шпиону прямо в лоб.
Лицо кафра из бурого становится почти белым, капли дождя, словно слезы, вымочили и избороздили своими дорожками все его лицо.
— Baas ! Baas !.. — изо рта кафра несутся даже не слова, а какое-то змеиное шипение.
Поднятые скрюченные пальцы, измазанные в дорожной грязи, корчатся в умоляющем жесте.
Сухо трещит выстрел.
Михель озабоченно дёргает затвор магазинки, выталкивая латунную, воняющую кислым сгоревшим пороховым дымком, гильзу.
Негр-шпион лежит пластом, пуля вошла ему прямо в бровь. Грязные бронзовые босые пятки в последних спазмах месят грязь. На затылке вместо кучерявых волос алеет алым пятном сгусток крови и мозга.
— Можно было его допросить, Михель! — сокрушённо говорю я.
— На кой черт, Ник? — Михель вешает винтовку на плечо, — Он все равно бы лепетал свое бесконечное ' Baas ' и не сказал бы ничего толком. Англичане убили моего отца, обоих братьев… А я должен церемониться с этой черномазой мерзостью, подкупленной их золотом? Теперь, когда наша Претория пала, вся эта шваль разом превратилось в дармовых шпионов англичан. Искусных и преданных своим новым хозяевам. Ты знаешь, что их мелкие шайки, пользуясь тем, что мы, мужчины, на войне, наводят настоящий террор на наших женщинах на фермах, оставшихся без защиты?
Рядом с нами осаживает лошадку посыльный из штаба нашего Русского отряда.
— Ван Саакс, Гордеев! Капитан Ганецкий вызывает вас в штаб!..
— … Коленька, Коленька!.. — голос Сони и ее руки вырывают меня из цепкого африканского сна.
С громким вздохом втягиваю в себя воздух. Озабоченное лицо Сони прямо передо мной.
— Я вошла, а ты не дышишь. Я так испугалась за тебя…
— В-все в п-порядке, С-сонечка, милая. П-просто сон т-тяжелый…
Э, да у нее никак слезинки повисли на ресницах?
Соня смахивает тыльной стороной крохотные капельки с ресниц.
— Не пугай так меня больше!
— Не буду!
Её тон становится официальным — понятно, включила режим медсестры.
— Извольте отобедать, господин ротмистр.
Соня ставит на тумбочку судки с больничным обедом — как всегда безвкусным и пресным.
Ем с её помощью, а сам думаю — что же такое мне приснилось?
Сам я, Леха Шейнин, в Южной Африке никогда не был. В отличии, от Сирии…
А тут такой эффект присутствия!
Судя по всему, явно англо-бурская война, на которой хозяин этого тела Гордеев, как я уже выяснил, успел повоевать добровольцем — даже Черчилля в плен брал.
Сон же относился к более позднему периоду войны, когда англичане уже взяли Преторию, и дело шло к превращению относительно регулярных боевых действий в полную партизанщину со стороны буров.
Выходит, настоящий Гордеев где-то жив в глубинах нашего общего сознания?
Так, может и странно резкая реакция на Соколово-Струнина с его мордобитием, это проявление подлинного Гордеева? Ведь она наступила после слов журналиста об издании его газеты в Лондоне.
Черт его знает, чем так насолили инглиши Гордееву в Южной Африке?
— Коля⁈ Ты меня совсем не слушаешь? — Возмущенный голос берегини вырывает меня из раздумий, я аж едва не поперхнулся ложкой безвкусной несоленой каши-размазни, которой. Соня заботливо меня потчует.
— Прости, я все еще был в мыслях о своем странном сне.
Удивительно, на заикание на время пропадает!
— Что же тебе снилось? — Соня салфеткой вытирает мне испачканные едой губы.
— Мне снился Трансвааль…
— Что же тут странного? Ты же воевал там.
Я прикусываю язык. Опять чуть не проговорился! Надо срочно съезжать с этой темы.
— Да, ты права, просто уж очень живой сон… А скажи — Гиляровский уехал?
— Нет, он здесь, в Лаояне. Сперва хлопотал перед наместником и Куропаткиным, чтобы тебя не отдавали под суд, а теперь заперся в гостинице и строчит день и ночь репортажи сразу для нескольких московских газет.
Радуюсь этому известию как ребёнок.
— Я очень хочу его увидеть. Сможешь передать ему мою просьбу?
— Тебе не стоит пока покидать госпиталь, Коленька. Ты еще не оправился после ранений.
Вздыхаю. Женщины, они такие разные, но у всех у них так много общего.
— Могла бы ты пригласить его сюда? Мне, правда, настоятельно необходимо как можно быстрее с ним увидеться.
— Хорошо. Но сперва доешь, и получи сполна отпущенную тебе порцию лекарств.
Соня протягивает кружку с чаем и горсть таблеток и порошков. Что ж, если это необходимо… Покорно глотаю снадобья из очаровательных рук, запиваю чаем.
[1] Гордеев- Шейнин зря удивляется, швейцарский молочный шоколад «Nestle» впервые появился на прилавках в 1875 году, за тридцать лет до описываемых в книге событий.
[2] Скоробут использует жест, известный в нашем мире, как «карана мудра», одна из классических «мудр» в Индии и у буддистов, отгоняющий зло.
[3] «Господин! Господин!» (африкаанс).
[4] «Черт побери» (африкаанс).
[5] Крааль — в южной Африке загородка из колючих веток или жердей для скота или временного лагеря.
[6] «Goddam» — «Черт тебя дери» (англ.)