Вот парадокс. Существуют история русской литературы, русского искусства. И отдельно русской архитектуры, русской музыки. Есть, конечно, история социалистических идей в России. В общем, чего угодно история есть, вплоть до истории русской кухни. А вот истории русского национализма нету. Ни в русской, ни в мировой литературе. Вероятнее всего потому, что он, русский национализм, всегда по какой-то причине избегал называться собственным именем. Предпочитал эвфемизмы («Русское дело», «Русский мир», «Русская идея», порою и вовсе именовал себя «патриотизмом»). Что ж, не стану и я нарушать вековую традицию. Просто выберу наиболее общеупотребительный из эвфемизмов и посвящу свое исследование истории «Русской идеи». Пишу это, чтоб не утаить от читателя, что предшественников у меня не было.
Само собою разумеется, что под «Русской идеей» имеются здесь в виду не какие-нибудь метафизические ее свойства, волновавшие, допустим, Н. А. Бердяева, но лишь ее политический смысл, как понимался — и понимается — он ее собственными идеологами и критиками. Вот как описывал В. О. Ключевский зарождение этой идеи в Московии XVII века: «Она [Московия] считала себя единственной истинно правоверной в мире, свое понимание божества исключительно правильным, творца вселенной представляла себе русским богом, никому более не принадлежащим и неведомым». Религиозную оценку этой, зачатой в Московии, Русской идеи предложил В. С. Соловьев: он назвал ее «языческим особнячеством». Светскую ее версию описал А. И. Герцен, как «попытку России отрезаться от Европы». Уточняю во избежание разночтений.
В. С. Соловьев
Г П. Федотов
Тем более странным представляется этот вакуум в исторической литературе, что лучшие из лучших русских умов XIX века, начиная от Петра Яковлевича Чаадаева и кончая тем же Владимиром Сергеевичем Соловьевым, были уверены, что именно оно, это антиевропейское особнячество, из столетия в столетие вело Россию от несчастья к несчастью. И что, покуда она с ним не покончит, не избавиться ей от несчастья и в будущем. Мы увидим в книге, почему они были в этом уверены.
Нет спора, они могли ошибаться. И большие умы, бывает, ошибаются. Проблема лишь в том, что история ПОДТВЕРДИЛА их предвидение (или, скажем по ученому, гипотезу). Действительно ведь вела страну Русская идея от несчастья к несчастью. Для людей, обученных научному мышлению, сомнений быть не может: гипотеза доказана, если подтверждена историей, то есть, если хотите, экспериментально. Ученые, однако, составляют исчезающе малое меньшинство народа. Вопрос в том, как доказать их правоту, если не его большинству, то, по крайней мере, образованному меньшинству?
Я уже давно смирился с тем, что трехтомная моя «Россия и Европа. 1462–1921», опубликованная в 2007–2009 годах издательством «Новый хронограф», исполнить эту задачу не сможет.
Да, я действительно попытался в ней подробно и документально показать, как на протяжении столетий подтверждала гипотезу Чаадаева история России. А также, что недоказанной оставалась она лишь потому, что властвовала над умами старая, карамзинская, если угодно, «национальная схема», по выражению Г. П. Федотова (парадигма на современном языке), русской истории. Потому и предложил в трехтомнике принципиально новую ее парадигму. Все так. Но многие ли осилят двухтысячестраничную махину, отягощенную к тому же громоздким научным аппаратом? Из этого и исходит проект, который предлагаю я сейчас читателю.
Суть его, понятно, в том, чтобы попытаться сделать чаадаевскую гипотезу и ее доказательство доступными образованному меньшинству читателей в России. Но возможна ли ПОПУЛЯРНАЯ история Русской идеи? И если возможна, то как?
На протяжении многих месяцев мне выпала честь вести популярный курс истории Русской идеи на сайтах Дилетанта, Института современной России и Сноба (само собою, имею я в виду курс виртуальный: не лекций с кафедры, а очерков в Интернете). Драгоценен был этот курс немедленной обратной связью с читателями, возможностью ответить на их вопросы, спорить с ними, бывало и нелицеприятно, пытаться их убедить. Порою мне это удавалось. Естественно, понадобились в ходе этих споров аргументы, многие из которых попросту не приходили мне в голову во время многолетней одинокой, отшельнической по сути, работы над трехтомником.
Вот этот ничем не заменимый опыт общения с читателями, не отягощенный докучливым научным аппаратом (он остался в трехтомнике, так что заинтересованный читатель всегда может перепроверить цитаты и подробности) и, главное, живой, совершенно раскованный и непосредственный, и положил я в основу этой книги.
Не нужно быть Сократом, однако, чтобы догадаться, что всякая принципиально новая отрасль знания не может существовать без собственного, если хотите, языка, то есть без присущих только ей понятий и терминов. Не обойтись без этого даже при самом популярном ее изложении. Приходилось объяснять эти непривычные читателю понятия, прерывая время от времени хронологическое развитие сюжета. Я имею в виду такие понятия как «идея-гегемон», или «патриотическая истерия», или «фантомный наполеоновский комплекс», или «национальный эгоизм». Но тут уж ничего не поделаешь. Тем более что овчинка, как выяснилось, стоила выделки.
Я понимаю, что, если когда-либо и было время, более неподходящее для доказательства чаадаевской гипотезы, это время сейчас, когда особняческий «патриотизм», под именем которого и предпочитала всегда оперировать Русская идея, возрождается по всему фронту и празднует в очередной раз победу над чаадаевским заветом. Кому, как не историку знать, однако, сколько уже раз она так за последние два столетия праздновала и каким горем оборачивалось ее торжество для страны. Историк знает, что медленнее, чем нам хотелось бы, но меняются времена, меняются режимы. И, главное, знает он, что, как всегда бывало в России, подрастает поколение молодых умов, для которых по-прежнему жив бессмертный девиз того же Чаадаева: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я думаю, что время слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны отечеству истиной». На это моя надежда.