Глава 16 ТРАГЕДИЯ ПЕТРА СТОЛЫПИНА

В отличие от недавних годовщин А. И. Герцена и М. М. Спер анского, двойной юбилей Петра Аркадьевича Столыпина (150 лет со дня рождения и столетие со дня смерти) отпразднован был с фанфарами. Возвели и памятник на Краснохолмской набережной, первый камень в основание которого заложил сам Президент РФ. Столыпин — его герой. И шумиха в СМИ поднялась знатная. Но, хотя за Сперанского и, особенно, за Герцена обидно, это не должно, конечно, служить препятствием для объективной оценки крупного государственного деятеля, попытавшегося с опозданием на полстолетия исправить фатальную ошибку Александра II. Да, Столыпин был предан самодержавию (погубившему, в конечном счете, и его, и его реформу), да, он был откровенным националистом, впрочем, умеренным (черносотенцев на дух не переносил, панславистов тоже). Но при всем том возвышался он над современными ему российскими политиками (если не считать, конечно, Сергея Витте и Петра Дурново), как Гулливер над лиллипутами.


Главным образом потому, что в отличие он них понимал обе центральные для России после поражения в Русско-японской войне и революции Пятого года проблемы: во-первых, что нереформированная она обречена, во-вторых, что довести до ума ее реформу требовало, по его собственным словам, двадцати лет мира. Этим восстанавливал он против себя как либералов, которых не устраивало то, что под реформой имел он в виду исключительно освобождение крестьян от общинного рабства (эти мечтали о великой РЕФОРМЕ, которая заменила бы «думское самодержавие» общепризнанной в Европе конституционной монархией), так и императорский двор (эти усвоили, подобно библейской заповеди, формулу Михаила Скобелева, гласившую, как мы помним, что «путь в Константинополь должен быть избран не только через Вену, но и через Берлин»). Какие уж там двадцать лет мира! Кто бы их ему дал?

Сколько я знаю, считать Столыпина трагической фигурой никому до сих пор в голову не приходило. Смерть его от руки провокатора была, конечно, трагичной. Но при жизни. Энциклопедический словарь 1989 года характеризует его так: «В эпоху реакции 1907–1911 гг. определял правительственный курс. Организатор третьеиюньского переворота 1907 г., руководитель аграрной реформы». Пахнет трагедией? Для современных ему либералов он был верным слугой царя; для постсоветских — героем (единственная точка пересечения с Путиным); для панславистов — недотепой, не понимавшим «историческую миссию России»; для прогрессистов — реформатором; для двора — сначала спасителем, добившим революцию, а потом надоевшим полулиберальным резонером, для интеллигентов, как Лев Толстой или Леонид Андреев, ассоциировался он со «столыпинскими галстуками». Но с человеком, чье сердце было разорвано надвое, с трагической фигурой не ассоциировался Столыпин — ни для кого. И тем не менее. Впрочем, об этом после.


Подавление «охвостья»

Хотя главную работу по стабилизации страны после гигантской общероссийской забастовки проделал до него Витте, вырвав у перепуганного двора Манифест о созыве Думы и тем самым отрезав радикалов от массовой поддержки, Столыпину все же пришлось иметь дело в 1906–1907 годах с «охвостьем» умиравшей своей смертью революции, в том числе с террористическим. Расправился он с ним без церемоний. Военно-полевые суды вешали всех подозреваемых в терроризме. «Столыпинские галстуки» вошли в народный фольклор. Можно ли было обойтись при подавлении «охвостья» без такой демонстративной жестокости, без дорог, на версты уставленных виселицами, вопрос спорный. Лев Толстой был не только уверен, что жестокость была чрезмерной, но и в том, что она нанесла непоправимый моральный вред будущей России. «Все эти насилия и убийства, — писал он в своем антистолыпинском манифесте "Не могу молчать!", — кроме того прямого зла, которое они приносят жертвам насилия и их семьям, причиняют еще большее, величайшее зло, разнося быстро распространяющееся, как пожар по сухой соломе, развращение всех сословий русского народа. Распространяется же это развращение особенно быстро среди простого рабочего люда потому, что все эти преступления, превышающие в сотни раз все, что делалось. всеми революционерами вместе, совершаются под видом чего-то нужного и хорошего».

Столыпин совершенно очевидно думал иначе. Солженицын впоследствии склонен был с ним согласиться. Но факт, что уже десятилетие спустя «простой рабочий люд», о котором говорил Толстой, действительно принял бессудные расправы ЧК, тоже совершавшиеся «во имя чего-то нужного и хорошего», без особого протеста, заставляет думать, что беспокойство старого провидца о будущем России было не лишено оснований. Предвидение вообще не было сильной стороной Столыпина. Он, к сожалению, как правило, предпочитал немедленный успех заботам о завтрашнем дне. Зря назвал его Петр Струве «русским Бисмарком». В отличие от железного канцлера стратегом Столыпин был, увы, никаким.

Уже в начале своей правительственной карьеры он недвусмысленно продемонстрировал это. Не ожидал он, что Россия 1906 года столь единодушно проголосует против дорогого ему самодержавия. Проголосует, причем, несмотря на все страшилки черносотенной прессы, неожиданно либерально. В первой Думе было 184 кадета и 124 умеренных левых — конституционное большинство. Положиться Столыпин мог, по сути, лишь на 45 голосов крайних правых — из 497 депутатов. Таков был результат всеобщего, тайного и равного голосования. Что сделал бы в такой ситуации, не скажу Бисмарк, но даже Ельцин, которому пришлось в 1993 году иметь дело в Верховном Совете с постсоветскими коммунистами и националистами, непримиримыми борцами против «антинародного режима»?

Маневрировал, где-то уступал, правил посредством указов, пытаясь расколоть оппонентов, так или иначе работал с непримиримым парламентом. Столыпину было легче, чем Ельцину. Во-первых, судьба послала ему необыкновенную удачу: самых крутых из оппонентов (крайних левых), как среди эсеров, так и среди социал-демократов, в Думе не было. На его счастье они бойкотировали выборы. Во-вторых, Основной закон империи, дарованный царем народу 6 мая 1906 года, был, по сути, «псевдоконституцией» (по выражению Макса Вебера). Царь сохранил за собой полный контроль над внешней политикой и вооруженными силами, над императорским двором и государственной собственностью, сохранил даже титул самодержца. Правительство несло ответственность перед ним, не перед Думой. Больше того, в перерывах между сессиями царь, то есть Столыпин, мог издавать рескрипты, имевшие силу законов. Короче, поле для маневра имелось. Тем более что с либералами было куда легче договариваться и искать компромиссы, нежели с «непримиримыми», бояться импичмента царю не приходилось, двор все еще не избавился от испуга — и потому готов был примириться с любыми маневрами Столыпина.


Путч

Но о завтрашнем дне наш герой не привык, как мы уже говорили, задумываться. Несмотря на то, что и слепому было очевидно: «непримиримые» больше не окажут ему услугу и бойкотировать вторую Думу не будут; что к следующим выборам двор от испуга оправится и свяжет ему руки для маневра, — он бесцеремонно разогнал либеральную Думу. И в результате получил то, что должен был получить: Думу недоговороспособную. Иначе говоря, сам загнал себя в угол. Чем ответил на это Столыпин? Государственным переворотом 3 июня 1907 года, по сути, путчем. Я не знаю, как иначе назвать невероятное по наглости — и произволу — изменение избирательного закона, согласно которому голос помещика приравнивался отныне к четырем голосам предпринимателей, к 65 голосам людей свободных профессий, к 260 крестьянским и 540 рабочим голосам. В итоге 200 тысяч помещиков были представлены в третьей Думе точно так же, как десятки миллионов остального населения империи — их было теперь 50 % (!). Подавляющее большинство народа было попросту лишено права голоса. Дума больше не воспринималась как народное представительство.

Я не уверен, что такое драконовское, неслыханное ранее в конституционной истории изменение избирательного закона можно назвать ошибкой Столыпина. Скорее свойство характера — резкого, нетерпеливого, предпочитавшего рубить сплеча, не очень, скажем прямо, подходящего для государственного деятеля масштаба Бисмарка… или Ельцина. Это было видно уже в случае с военно-полевыми судами. Тогда, чтобы погасить многочисленные скандалы, пришлось закрыть 206 (!) газет. Только знаменитый рассказ Леонида Андреева да отчаянный вопль Толстого прорвались через цензуру. Так или иначе, третьеиюньский переворот остался в истории как всем фальсификациям фальсификация, куда там сегодняшнему Чурову с его кустарными «каруселями»!

С. Ю. Витте


Но дело было не только в том, что Столыпин не мог представить себе Россию без помещичьего землевладения (тем более, заметим в скобках, без самодержавия). Дело было еще и в том, что впоследствии именовалось великодержавным шовинизмом. А он был без преувеличения гомерическим, немыслимым для империи, желающей сохраниться как империя. Даже Путин назвал лозунг «Россия для русских» «придурочным». Но, судя по итогам путча, именно этого и добивался Столыпин. Судите, впрочем, сами. Если в первой Думе число великороссов примерно равнялось числу представителей национальных меньшинств (что соответствовало их численности в империи), то в третьей — великороссов было 377, а все национальные меньшинства, включая украинцев, поляков, белорусов, финнов, татар, евреев, кавказцев, представляли 36 (!) депутатов. Я не упоминаю народности Средней Азии только потому, что они — по причине «отсталости» — были вообще лишены права голоса.

Короче, руссификатором Столыпин был перворазрядным, и то, что финны все еще говорили на своем языке, долго не давало ему покоя. А что означало лишение представительства всех национальных меньшинств для будущего России, не требует объяснения. Право, в ретроспективе «спаситель империи» выглядит революционером, причем, прав был Толстой, равным по разрушительной силе своих действий всем революционерам вместе взятым. И поразительное дело, консервативный и подозрительный двор ничего не заметил: избавление от всех этих противных либералов и «мужичья» в Таврическом дворце рассматривали там как окончание революции. Тем более что и не пошевелилась Россия после разгона второй Думы.

Еще поразительнее, однако, что и Столыпин не понял: для него это тоже было началом конца. Он-то устраивал свой путч, чтобы ему не мешали проводить крестьянскую реформу, а двору его реформа была до лампочки. Его нанимали для подавления революции, а не для реформ. И поскольку мавр, похоже, свое дело сделал, вчерашний страх сменился новым высокомерием.

П. Н. Дурново


Царь оправдывал путч лениво: я, мол, самодержец и что даровал, имею права и отнять. И вообще как помазанник Божий отвечаю лишь перед Ним. Пожалуй, нигде, кроме России, не говорила в ХХ веке верховная власть со своим народом на столь архаическом языке. Нет слов, столыпинское извинение звучало более интеллигентно: «Бывают, господа, роковые моменты в жизни государства, когда государственная необходимость стоит выше права и когда надлежит выбирать между целостью теорий и целостью государства». Но что, спрашивается, в тогдашней России угрожало целости государства, кроме его собственного избирательного закона, буквально толкавшего национальные окраины к сепаратизму?

Как бы то ни было, немедленный выигрыш, тот, что Столыпин ценил выше любых завтрашних химер, был очевиден. В третьей Думе правительство получило поддержку 310 депутатов: 160 русских националистов и 150 октябристов. О том, легитимна ли была такая Дума в глазах народа, практически лишенного в ней представительства, он, увы, не подумал. Но России эта особенность его характера аукнется страшно. Достаточно вспомнить популярность и силу Советов в феврале 1917-го, чтобы понять, что первый камень в подрыв легитимности Временного правительства заложил своим антиконституционным путчем именно Столыпин. Просто потому, что своих представителей большинство видело в демократических Советах, а не в нелигитимной Думе.


Реформатор

Нет спора, все, что делал тогда Столыпин, как бы странно это впоследствии ни выглядело, делалось «во благо». Он спасал империю царей. Он искренне верил в успех своего безнадежного дела. Другой вопрос, затруднила его работа или облегчила в 1917-м Ленину задачу — сокрушить Временное правительство и с ним свободу России? И едва зададим мы этот вопрос, как отпадут все сомнения: Столыпин — фигура и впрямь трагическая. Но это, главное, еще подождет. Сначала о его реформе, о том, с чем он вошел в историю, хотя Сергей Витте и оспаривал ее авторство.

Сутью ее была, как мы знаем, попытка разрушить крестьянскую общину, доделав тем самым то, на что не решился царь-освободитель. Попытка, абсолютно необходимая, если суждено было России стать нормальной европейской страной. Другой вопрос, выполнима ли была эта задача в стране с «думским самодержавием» и склонностью к патриотическим истериям. Консенсус современных историков — и западных и советских (Огановский, Робинсон, Флоринский, Карпович, Лященко) — таков: к 1916 году 24 % крестьянских домохозяйств действительно выделились из общины. Правда, состоит этот консенсус также в том, что столыпинская реформа представляла собой, помимо прочего, еще и отчаянную — и обреченную — попытку спасти помещичье землевладение, заставив крестьян перераспределять землю, которой они и без реформы владели. Тем более что непонятно было, как сложится судьба тех 76 % крестьян, что остались в общинах.

Кто знает, посвяти Столыпин столько же внимания и ресурсов, сколько посвятил он разрушению общины, переселению в Сибирь и обустройству в ней крестьянской бедноты, реформа могла бы и не облегчить Ленину задачу разрушения России. Но он не посвятил. Хотя это было, пожалуй, куда более важным, нежели помощь тем, кто выселялся из общины на хутора. Если бы хоть на минуту предвидел он, какую страшную рознь посеет его половинчатая реформа в деревне, он, быть может, и сменил бы приоритеты в пользу Сибири и занял более активную позицию в борьбе против «партии войны» в имперском истеблишменте. Впрочем, предвидение не было, как мы уже убедились, его сильной стороной. Хотя совсем не трудно было представить себе, что непереселенная и необустроенная на свободных землях Сибири крестьянская беднота возненавидит выделившихся «кулаков» так же, как помещиков, и ненависть эта грозит в случае войны новой пугачевщиной, найдись только у нее подходящей лидер.

Лидер, как мы знаем, нашелся. Вся стратегия Ленина построена была, по сути, на союзе пролетариата с этим беднейшим крестьянством, с теми самыми 76 %, оставшимися в нищей перенаселенной деревне. И «военная партия» — таки победила. Царь нарядил в солдатские шинели десять миллионов крестьян и послал их в окопы ненужной России войны, дав им в руки оружие — и подписав тем самым смертный приговор режиму. Стратегию Ленина Столыпин, конечно, предвидеть не мог, но то, что война сорвет его реформу, особой догадливости не требовало.

Он даже намекал на возможность такого исхода: «Дайте мне двадцать лет мира, — говорил он, по существу, умолял, — и вы не узнаете Россию». Но что была его мольба в глазах двора по сравнению с соблазном русского Константинополя и креста на Св. Софии? Эти-то были совершенно уверены, что с революцией покончено, и обновления страны ожидали они не от реформы, а от расширения империи и от связанной с этим патриотической истерии.

О шансах Столыпина расформировать мощную «военную партию» — при дворе, в Генеральном штабе и Думе, — и тем более «развязаться» с союзниками, втягивавшими Россию в роковую для нее войну, мы поговорим в следующих главах. Замечу лишь, что шансы эти были, мало сказать, невелики, имея в виду что на дворе бушевала патриотическая истерия и во главе «партии войны» стоял сам царь, они, эти шансы, не очень отличались от нуля (этим, скорее всего, объясняется странная, как мы увидим, пассивность Столыпина). С другой стороны, не мог он не понимать, что остановленная войной на полдороге крестьянская реформа угрожает самим основам режима, который он пытался спасти. Представьте теперь ситуацию человека, который видит, что на дело его жизни надвигается рок, и остановить этот рок он не только не может, но даже попытаться не смеет. Это, собственно, и имею я в виду, когда говорю, что перед нами фигура трагическая. Все знать, все понимать — и чувствовать, что бессилен изменить неминуемый смертельный финал. Как иначе, если не трагедией, вы это назовете?

Веру в сакральность самодержавия впитал Столыпин с молоком матери. Но НЕ пойти против царя означало гибель не только его реформы, ради которой готов он был на все, что до тех пор делал, включая военно-полевые суды и путч 1907 года, превративший конституцию в фарс. Больше того, не пойти против царя могло означать и гибель священного для него самодержавия. При всем том, однако, пойти против царя не посмел бы он ни при каких обстоятельствах. Смог бы он жить с этим разрывающим сердце противоречием?

Я знаю, что мысль, которой завершаю я эту главу, может показаться — и многим, очень многим, если не всем, наверное, покажется — кощунственной. Быть может, нелепой. Никто никогда не говорил и даже, я подозреваю, не думал ни о чем подобном. Я думаю, что роковой выстрел в Киевском театре 11 сентября 1911 года, положивший конец невыносимому мучению Столыпина, был для него благословением. Ему не довелось увидеть крушение своего детища. И крах священного для него самодержавия — тоже.

Загрузка...