Копья в прессе времен Великой реформы ломались главным образом из-за того, как освобождать крестьян — с выкупом или без выкупа, с существующим земельным наделом или с «нормальным», то есть урезанным в пользу помещиков. Короче, из-за того, превратятся ли крестьяне в результате освобождения из крепостных рабов в «обеспеченное сельское сословие», как обещало правительство, или, напротив, «из белых негров в батраков с наделом», как предсказывали оппоненты.
И за громом этой полемики прошло как-то почти незамеченным, что «власть над личностью крестьянина сосредоточивается в мире», то есть в поземельной общине. Другими словами, как заметил историк Великой реформы, «все те государственно-полицейские функции, которые при крепостном праве выполнял даровой полицмейстер, помещик, исполнять должна была община».
Интересный человек поставлен был императором во главе крестьянского освобождения. Еще недавно, при Николае, генерал Яков Ростовцев публично объяснял, как мы помним, что «совесть нужна человеку в частном домашнем быту, а на службе ее заменяет высшее начальство». Теперь он писал: «Общинное устройство в настоящую минуту для России необходимо. Народу нужна еще сильная власть, которая заменила бы власть помещика» Выходит, мир и впрямь предназначался на роль полицмейстера. В глазах закона крестьянин оставался мёртв. Он не был субъектом права или собственности, не был индивидом, человеком, если угодно. Субъектом был «коллектив», назовите его хоть миром, хоть общиной, хоть колхозом. Мудрено ли, что историк реформы так комментировал это коллективное рабство: «Мир как община времен Ивана Грозного гораздо больше выражал идею государева тягла, чем право крестьян на самоуправление».
Ничего этого, впрочем, не узнали бы мы из писаний славянофилов. Именно в вопросе закрепощения крестьян общинами впервые испытали они силу будущей «идеи-гегемона». Ибо коллективизм, в котором без остатка тонула личность крестьянина, как раз и был, по их мнению, «высшим актом личной свободы». Как писал Алексей Хомяков, «мир для крестьянина есть как бы олицетворение его общественной совести, перед которым он выпрямляется духом; он поддерживает в нем чувство свободы, сознание его нравственного достоинства и все высшие побуждения, от которых мы ожидаем его возрождения».
Я не стану возражать, если читатель сочтет, что в славянофильских тирадах явственно ощущается что-то от «1984» Джорджа Оруэлла: «Рабство есть свобода». Особенно если сопоставить их со свидетельством очевидца. Александр Энгельгардт был не только профессором, но и практикующим помещиком. В своих знаменитых «Письмах из деревни», бестселлере 1870-х, он буквально стер славянофильскиий миф с лица земли. Вот как выглядели «высшие побуждения» крестьянина в реальности.
«У крестьян крайне развит индивидуализм, эгоизм, стремление к эксплуатации. Зависть, недоверие друг к другу, подкапывание одного под другого, унижение слабого перед сильным, высокомерие сильного, поклонение богатству. Кулаческие идеалы царят в ней [в общине], каждый гордится быть щукой и стремится пожрать карася. Каждый крестьянин, если обстоятельства тому благоприятствуют, будет самым отличнейшим образом эксплуатировать другого, все равно крестьянина или барина, будет выжимать из него сок, эксплуатировать его нужду». И это писал один из известнейших народников своего времени.
Не одни лишь эмпирические наблюдения, однако, противоречили славянофильскому мифу. Противоречила ему и наука. Крупнейший знаток истории русского крестьянства Борис Николаевич Чичерин с документами в руках доказал, что, «нынешняя наша сельская община вовсе не исконная принадлежность русского народа, а явилась произведением крепостного права». В ответ славянофилы заклеймили Чичерина русофобом, «оклеветавшим древнюю Русь». Настоящая загадка, впрочем, в другом.
В том она, что никто не задал элементарный вопрос: куда идет страна, если крестьянина лишали гражданских прав в тот самый момент, когда образованная Россия эти права обретала (городские Думы, независимый суд, отмена телесных наказаний), страшно углубляя пропасть между двумя Россиями — европейской и средневековой, петровской и московитской, увековечивая, по сути, «власть тьмы» над большинством русского народа? С прежде господской, а ныне общинной конюшней как главным средством просвещения? Великий вопрос о воссоединении России или, что то же самое, о европеизации страны, поставленный перед страной декабристами, был напрочь забыт. Вчерашние национал-либералы, славянофилы, оказались на поверку обыкновенными националистами. Во имя «искусственной самобытности» (выражение Владимира Соловьева) они сжигали мосты между их собственной европейской Россией с ее Пушкиным и Гоголем и неграмотным «мужицким царством», не подозревавшем ни о Пушкине, ни о Гоголе. Сжигали, другими словами, мосты между Россией и Европой.
Начиная с декабристов, либералы настаивали, что одно лишь просвещение может уничтожить пропасть между двумя Россиями. Националисты, с другой стороны, утверждали, что никакой пропасти нет и ни в каком просвещении нужды нет. Ибо, если послушать Достоевского, «народ наш просветился уже давно, приняв в свою суть Христа и его учение». Тем более что по вдохновенному утверждению Константина Аксакова, «вся мысль страны пребывает в ее простом народе» и, (повторим) как свято верил Юрий Самарин, «единственный приют торизма в России черная изба крестьянина». Нисколько не смущало их, что, по словам Михаила Бакунина, «народ наш, пожалуй, груб, безграмотен, но зато в нем есть жизнь, есть сила, есть будущность — он есть. А нас, собственно, нет, наша жизнь пуста и бесцельна». И словно восклицательный знак ставил после всего этого каскада песнопений «народу» и самоуничижения интеллигенции тот же Достоевский: «Мы, то есть интеллигентные слои нашего общества, теперь какой-то уж совсем чужой народик, очень маленький, очень ничтожненький».
Но вот парадокс: спросите сегодня любого грамотного человека, чем гордится перед миром Россия? Крестьянской общиной? Черной избой крестьянина? «Христовым просвещением»? Или тем, что создано этим «ничтожненьким народиком», то есть интеллигентами — Толстым, Чеховым, Чайковским, Левитаном? Ответит, не задумываясь. Почему бы это, как вы думаете? Еще один незаданный вопрос. Вернемся, однако, к нашим баранам.
Пользуясь своим преобладанием в редакционных комиссиях, славянофилы без особого труда навязали свой выбор не только правительству, и без того, как мы видели, мечтавшему о новом полицмейстере для крестьян, но и западникам. То был первый случай, когда национализм выступил в роли «идеи-гегемона», подчинив своему влиянию практически всю элиту страны. А «мужицкая Россия»… Что ж, мало того, что ее обобрали, так еще и заперли в своего рода гетто с его особыми средневековыми законами. Полвека должно было пройти, прежде чем Витте и Столыпин догадались спросить, не ведет ли такое своеобразное устройство страны к новой пугачевщине?
Ну ладно, славянофилы не задали этот судьбоносный вопрос на перекрестке 1850–1860-х потому, что были пленниками своего московитского мифа. Но западники-то, русские европейцы, почему его не задали? Вот мое объяснение. Наследники нестяжателей XVI века, сочувствовавшие, как мы знаем, всем униженным и оскорбленным западники тяжело переживали разгром европейской революции 1848 года. Они отчаянно искали свидетельство того, что — несмотря на победившую в Европе реакцию — у справедливого дела трудящихся все-таки есть будущее. И с помощью славянофилов они его нашли. Разумеется, в России. И, разумеется, в том же крестьянском мире. Основополагающий политический вопрос был подменен вопросом о социальной справедливости. Так нечаянно оказались в одной лодке со славянофилами и либеральные западники, как Герцен, и радикальные, как Бакунин.
И чего только не напридумывали они о бедном своем, запертом в общинном гетто народе! Послушайте хотя бы умнейшего, но ослепленного, как все они, Герцена: «На своей больничной койке Европа, как бы исповедуясь или завещая последнюю тайну, скорбно и поздно приобретенную, указывает как на единый путь спасения именно на те элементы, которые сильно и глубоко лежат в нашем народном характере». Это в открытом письме царю! Самодержавная Россия, вчерашний «жандарм Европы», приглашалась на роль ее спасителя? Согласитесь, все это должно было выглядеть странно в глазах европейцев. Тем более с абстрактной ссылкой на «народный характер». Вечно подозрительный Маркс, помешанный на другом — пролетарском — мессии, и вовсе объявил Бакунина, как, впрочем, и Герцена, царскими агентами.
В принципе альтернативный, назовем его столыпинским, курс пореформенной России возможен был и в 1850-е, когда казалось, что жизнь страны начинается сначала, и звезда царя-освободителя стояла высоко, и Герцен приветствовал его из своего лондонского далека: «Ты победил, Галилеянин!». Короче, Александр II мог тогда все (не чета Николаю II, когда Столыпин — в раскаленной добела стране, после революции — пытался исправить полувековой давности ошибку). Оказалось, увы, что история таких ошибок не прощает.
Происхождение ошибки теперь, надеюсь, понятно: славянофилы настаивали, правительство поддакивало, западники соглашались — каждый по своим, даже противоположным причинам. Не протестовал никто. Вот так и совершаются порою роковые ошибки: просто потому, что отсутствует оппозиция. Особая вина за незаданные вопросы лежит здесь, конечно, на западниках. Им-то уж, казалось, по штату положено быть в оппозиции самодержавию. Но, как видим, всеспасающая миссия России и для них оказалась важнее.
Это наводит нас на странную — и вполне крамольную с точки зрения конвенциональной историографии — мысль: такими ли уж западниками были на самом деле постдекабристские либералы, какими мы их себе представляем? Не оказались ли они тоже после николаевской диктатуры, страшно выговорить, всего лишь «национал-либералами»? Разумеется, с «поправками»: мечта о конституции все еще тлела в этой среде, самодержавие по-прежнему было ей отвратительно своей тупостью и полицейской архаикой под флагом «защиты традиционных ценностей», и не все забыли декабристскую мечту о преобразовании Империи в Федерацию. Но все-таки.
А. С. Хомяков
А. Н. Энгельгардт
Но все-таки не прав ли был знаменитый историк Сергей Соловьев, когда писал, что «невежественное правительство испортило целое поколение»? Или бывший министр просвещения Александр Головнин, откровенно признавшийся (в дневнике): «Мы пережили опыт последнего николаевского десятилетия, опыт, который нас психологически искалечил» (курсив в обоих случаях мой. — А. Я.)? Конечно, были, как мы еще увидим, исключения, и, конечно, пока что это не более чем гипотеза.
Если, однако, нам удалось бы ее доказать, это объяснило бы многое во всей последующей истории постниколаевской России. И то, почему славянофилам удалось добиться в ней статуса «идеи-гегемона». И то, почему в критический час, в июле 1914-го, когда решалась судьба страны на поколения вперед, ее совершенно западническая к ХХ веку элита приняла тем не менее вполне славянофильское решение — во имя все той же выдуманной за полвека до этого миссии России. Пошла, другими словами, на риск «национального самоуничтожения».
Доказать эту гипотезу непросто. Но и тут, на новом перекрестке, есть незаданные вопросы. Важнейший среди них такой. Все без исключения историки, как отечественные, так и западные, согласны, что, не ввяжись Россия в 1914-м в мировую войну, никакой Катастрофы три года спустя в ней не случилось бы. А влияние «красных» бесов на принятие политических решений равнялось в том роковом июле примерно влиянию сегодняшних национал-большевиков (лимоновцев), то есть никак не отличалось от нуля. Но если НЕ ОНИ приняли тогда самоубийственное решение, то КТО его принял? Кто, другими словами, несет ответственность за гибель европейской России? Вот этот решающий, казалось бы, вопрос опять-таки никто в последующей историографии не задал. Почему?
Разве не интересно было бы узнать, почему практически вся тогдашняя российская элита — от министра иностранных дел Сергея Сазонова до философа Бердяева, от председателя Думы Михаила Родзянко до поэта Гумилева, от высокопоставленных сановников до теоретиков символизма, от веховцев до самого жестокого их критика Павла Милюкова, — в единодушном порыве дружно столкнула свою страну в бездну «последней войны»? Заметьте причем, что говорю лишь о правоверных западниках, славянофилы-то само собой были вне себя от счастья по случаю этой войны. Вот описание их торжества сегодняшним их единомышленником С. С. Хоружим: «Ex Oriente Lux! — провозгласил Сергий Булгаков, теперь Россия призвана духовно вести за собой европейские народы. Жизнь оправдывала все ожидания, все классические положения славянофильских учений. Крылатым словом момента стала брошюра Владимира Эрна "Время славянофильствует"».
Понятно теперь, почему не задают главного вопроса? Некого, выходит, винить: ВСЕ противоборствующие силы (за исключением нескольких человек, о которых мы еще поговорим) стояли за войну. А поскольку в России виновных не было, сошлись на том, что виновата Германия. Не оставила, видите ли, России альтернативы, пришлось воевать. И, стало быть, победой «красных» бесов обязана Россия. Германии. Таков сегодняшний консенсус. И есть лишь один способ его опрокинуть — доказать, что АЛЬТЕРНАТИВА БЫЛА. Вот этим мы с читателями, пусть не сразу, но обязательно займемся. Не знаю, получится ли у нас. Но я буду стараться.