Мы видели, как поражение декабристов сняло с повестки дня европейский выбор петровской России, включая вопрос о воссоединении расколотой страны. Немедленные последствия были устрашающими. Даже помыслы об отмене крепостного рабства стали отныне «преступным посягательством на общественное спокойствие». Само просвещение, если верить знаменитому историку С. М. Соловьеву, «оказалось преступлением в глазах правительства». В дальней перспективе было очевидно, по крайней мере, проницательным людям, как Чаадаев или Соловьев, что такой курс, если правители страны его вовремя не изменят, неминуемо обрекал петровскую Россию на смертельный катаклизм, напророченный, как, я надеюсь, помнит читатель, Герценом.
Николай I
Обрекал на то, иначе говоря, что на декабристские вопросы ответят совсем другие люди. Те самые, в ком «поколениями назревала кровавая беспощадная месть». И на уме у них будут не конституционная монархия и просвещение народа, как у декабристов, а кровь. Вот образец, если кто забыл: «Кровью народной залитые троны кровью мы наших врагов обагрим. Смерть беспощадная всем супостатам, всем паразитам трудящихся масс».
Все так. Но столетие — длинный перегон. История не торопилась, словно давая новым постановщикам старой драмы время одуматься, осмыслить ошибки своих предшественников, переиграть игру. Словно не хотела история трагического финала. Но — не переиграли игру новые режиссеры. Пытались — и в 1860-е и в 1900-е, — но останавливались на полдороге. Что-то мешало. Тем не менее забота историка, как и драматурга, в том, чтобы развернуть перед зрителем (читателем) эту вековую драму сцену за сценой со всеми их перепетиями, даже если оба знают финал. Зачем? — спросите вы. Затем, что трагедией петровской России старая драма не завершилась. Затем, что история все еще дает шанс новым ее постановщикам, то есть на этот раз нам с читателем, осмыслить ошибки предшественников, обнаружить в них то, что мешало им переиграть игру и попытаться их, эти ошибки, не повторить. Но для этого мы должны их знать.
Как бы то ни было, пока что мы в решающей точке драмы петровской России. И время присмотреться ко второму главному ее герою, победителю декабристов, которому предстояло стать постановщиком долгой, затянувшейся на целое поколение сцены. Скажу сразу: Николай I не был Скалозубом, как принято его изображать. И «человеком чудовищной тупости», как характеризовал его Тютчев, не был он тоже. Скорее он, несмотря на свою репутацию решительного солдата, напоминает человека, навсегда растерявшегося в слишком сложной для солдата ситуации. И слишком уж часто он сам себе противоречил. Царствование его поэтому оказалось бесплодным, своего рода «черной дырой» в истории (прав был мой покойный коллега по кафедре в университете Беркли, известный американский историк Н. В. Рязановский, когда писал, что «Россия так и не наверстала тридцать лет, потерянных при Николае»). Вот пример.
Отдадим ему справедливость, в отличие от большинства своих министров Николай был действительно потрясен картиной помещичьего беспредела, которую развернули перед ним на следствии декабристы. И тотчас поручил делопроизводителю следственной комиссии Боровкову составить из их показаний систематический свод, с которым не расставался до конца своих дней. Известно, что председатель комитета министров В. П. Кочубей говорил Боровкову: «Государь часто просматривает ваш любопытный свод и черпает из него много дельного». Более того, копия этого свода дана была секретному комитету 6 декабря 1826 года с наставлением «извлечь из сих сведений возможную пользу при трудах своих».
То был первый из шести, как думал В. О. Ключевский, из девяти, как полагал великий знаток крестьянского вопроса В. И. Семевский, или даже из десяти, как вычислил американский историк Брюс Линкольн, секретных и весьма секретных комитетов, которым было строжайше предписано найти способ покончить с произволом помещиков, как со слов декабристов описал его Боровков: «Помещики неистовствуют над своими крестьянами, продавать в розницу семьи, похищать невинность, развращать крестьянских жен считается ни во что и делается явно, не говоря уже о тягостном обременении барщиною и оброками».
Министры понимали, что покончить с произволом в деревне можно лишь одним способом, а именно тем, что предложен был декабристами. Не приставишь же к каждому помещику жандарма! Но даже помыслить об этом предложении было им запрещено: поскольку это было бы, как мы уже знаем, «преступным посягательством на благо государства». И оба полностью отрицающих друг друга приказа отданы были одним и тем же человеком. Мудрено ли, что «труды» всех этих комитетов окончились пшиком? За тридцать лет! Вот из таких неразрешимых противоречий и соткано было все царствование нашего самодержца.
Закончиться хорошо оно поэтому не могло, с самого начала было, если хотите, беременно катастрофой. А имея в виду тогдашний статус России как европейской сверхдержавы, катастрофа эта должна была стать внешнеполитической. В двух словах, предстояло нашему неудачливому самодержцу этот статус угробить. Но случилось это не сразу.
Ирония была в том, что и этой катастрофой обязан был самодержец декабристскому восстанию. Точнее тому, как он его себе объяснил. Тут, впрочем, никакой загадки нет. Как еще мог объяснить его самодержец, если не «безумием наших либералов»? И в том, что истоки этого безумия — на Западе, было для него во второй четверти XIX века так же очевидно, как и для наследников его дела во втором десятилетии XXI.
Но в отличие от них получил в наследство наш самодержец не периферийную нефтегазовую колонку, а грозную сверхдержаву, перед которой трепетала Европа. А это само собою предполагало, что одним лишь закручиванием гаек в разболтавшейся и до безобразия вестернизированной в александровские времена России дело не ограничится. Неизбежно замаячит перед ним и континентальная задача по искоренению либерального безумия в самом его логове, в «загнивающей» Европе (иначе, чем загнивающей, и не представляли ее себе в националистических кругах постдекабристской России). Не было ни малейшего шанса, что она сама справится с порожденным ее же моральной «вседозволенностью» либеральным безумием, которое, как хорошо знал самодержец, чревато революцией.
Справиться с этой назревающей европейской революцией могла только могущественная Россия. И ее самодержец. Справился же он со своими декабристами. А уж с европейскими-то. Тем более что, как убеждали самодержца националистические идеологи, нет для него ничего невозможного. Вот образец тогдашней националистической риторики: «Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами и кого не принудим мы к послушанию? Не в наших ли руках судьба мира, если только мы захотим решить ее? Что есть невозможного для русского Государя?.. Пусть выдумают ему какую угодно задачу, хотя подобную той, кои предлагаются в волшебных сказках. Мне кажется, нельзя изобрести никакой, которая была бы для него трудна, если бы только на ее решение состоялась его высочайшая воля».
Это Михаил Петрович Погодин, хорошо известный как историк России и совсем не известный как влиятельнейший в свое время идеолог. Мы не раз еще с ним встретимся и — настанет час — услышим из его уст совсем другие песни. Важно лишь, что в 1840-е славословия Погодина совершенно совпали с представлением о роли России в мире и с характером самого царя. Он был тщеславен, наш самодержец, и отчаянно завидовал славе покойного брата. При всех их различиях в одном сыновья Павла I были похожи, как близнецы. А именно в том, что снискать бессмертную славу и вечную благодарность потомков русский царь может только на европейской арене.
Старший, Александр, добился своего, загнав Наполеона на остров Св. Елены. Святейший синод, Государственный совет и Сенат пожаловали его за это титулом Благословенного. Подобострастные коллеги по Священному союзу именовали его не иначе как Агамемноном Европы. У младшего, Николая, своего Наполеона не было. В его время место великого корсиканца заняла в качестве «возмутителя спокойствия» европейская революция (она же источник либерального безумия в России). И потому единственной для Николая возможностью сравняться славою с покойным братом (и в то же время положить конец либеральной заразе) было сразиться с революцией, как Александр с Наполеоном, — и победить ее. Тогда уж он, во всяком случае, не меньше брата, мог бы претендовать на звание Агамемнона Европы.
М. П. Погодин Ф. И. Тютчев
Федор Иванович Тютчев — классик русской поэзии. Менее известно, что в свободное от стихов время подвизался он, как и Погодин, на ниве откровенно националистической идеологии. Вот как сформулировал он для самодержца эту соблазнительную задачу: «в Европе только две действительные силы, две истинные державы — Революция и Россия. Они теперь сошлись лицом к лицу и завтра может быть схватятся. Между тою и другою не может быть ни договоров, ни сделок. Что для одной жизнь, для другой смерть. От исхода этой борьбы зависит на многие века вся политическая и религиозная жизнь человечества».
Бенкендорф, который нашел формулировку Тютчева замечательно точной, обещал передать его Записку в собственные руки самодержца и как человек обязательный — все-таки шеф жандармов — исполнил свое обещание. Короче, в начале 1844 года Записка Тютчева, по свидетельству И. С. Аксакова, «была читана Государем, который по прочтении ее сказал, что "тут выражены все мои мысли"». Таким образом, вопрос о «собственном Наполеоне» был для нашего самодержца практически решен, смертельная схватка «двух истинных держав» — в повестке дня. Оставалось ждать европейской революции.
А пока что требовалось зачистить тылы так основательно, чтобы, когда грянет час Х, ничто в России не помешало сосредочить все силы на главном, на том, чтобы, по выражению самого самодержца, «раздавить революцию в Европе». Удалась ему эта зачистка превосходно: в 1848-м, когда воспламенился, казалось, весь континент, мертвая тишина царила даже в вечно мятежной Польше. Основное, впрочем, сделано было еще в 1830-е: от истоков либерального безумия страна уже была отрезана, Россия стала первой — и единственной в ту пору — страной с государственной идеологией.
Сформулирована она была тогдашним министром народного просвещения С. С. Уваровым лапидарно и эффектно:
Православие, Самодержавие, Народность. Отныне все, что писалось и говорилось в России, должно было исходить и поверяться этой триадой, оставшейся в истории с легкой руки известного литературоведа А. Н. Пыпина под именем «официальной народности». С этого «государственного патриотизма», основанного, по мнению Уварова, на традиционных ценностях России, противостоящих западной распущенности, собственно, и начинается история Русской идеи. Иначе говоря, моральное обособление России от Европы.
Как бы то ни было, Министерство народного просвещения было преобразовано в ведомство по охране и распространению традиционных ценностей. И все это довершалось цензурой — несопоставимой по своей монументальности ни с какой другой в тогдашнем мире. Тут карты в руки академику А. В. Никитенко, знавшему предмет из первых рук, сам был цензором: «Итак, сколько у нас цензур. Общая цензура Министерства народного просвещения, Главное управление цензуры, Верховный негласный комитет, цензура при Министерстве иностранных дел, театральная при Министерстве императорского двора, газетная при почтовом департаменте; цензура при III отделении собственной е. и. в. канцелярии. Я ошибся, больше. Еще цензура по части сочинений юридических при II отделенни собственной е. и. в. канцелярии и цензура иностранных книг. Всего 12. Если посчитать всех лиц, заведующих цензурой, то их окажется больше, чем книг, издаваемых в течение года».
Пойди прорвись через такую сеть европейское либеральное безумие! Но если сложить все это вместе, от официальной народности до приоритета традиционных ценностей и цензуры, то прав, похоже, академик А. Е. Пресняков, что «Россия и Европа сознательно противопоставлялись друг другу как два различных культурно-исторических мира, принципиально разных по основам их политического, религиозного, национального быта и характера». Настоящая цена всем этим николаевским нововведениям выяснится, однако, лишь впоследствии, когда окажется, что посеять в национальном сознании антиевропейское особнячество можно сравнительно быстро (особенно если в роли сеятеля выступает всемогущая администрация самодержавного режима), но и двух столетий не хватит, чтобы от него избавиться.
Но наш самодержец был перфекционистом. Довести страну до кондиции означало для него погрузить ее в состояние абсолютного патернализма. Такое состояние трудно описать. Три десятилетия спустя попытался это сделать Н. А. Любимов, редактор вполне реакционного «Русского вестника». Получилась сатира в духе Щедрина. И все же, кажется, она точнее аналогичной попытки талантливого и прогрессивного Глеба Успенского. Описание Успенского можно найти в первом томе его сочинений, но вот как выглядит состояние абсолютного патернализма у Любимова: «обыватель ходил по улице, спал после обеда в силу начальнического позволения. Приказный пил водку, женился, плодил детей, брал взятки по милости начальнического снисхождения. Воздухом дышали потому, что начальство, снисходя к слабости нашей, отпускало в атмосферу достаточное количество кислорода. Военные люди, представители дисциплины и подчинения, считались годными для всех родов службы, и телесные наказания полагались основою общественного воспитания».
Самое интересное, однако, что самодержец своего добился. В ближайших главах мы увидим, что из этого получилось — для России и для него самого.