Не знаю как вас, но меня этот вопрос заинтриговал давно, десятилетия назад, когда впервые попались мне на глаза размышления Петра Яковлевича Чаадаева о том, как относилось к Европе его поколение. Врезался мне тогда в память абзац:
«Мы относились к Европе вежливо, даже почтительно, так как мы знали, что она научила нас многому и между прочим нашей собственной истории. Особенно же мы не думали, что Европа снова готова впасть в варварство и что мы призваны спасти цивилизацию посредством крупиц той самой цивилизации, которые недавно вывели нас из нашего векового оцепенения».
Читателю будет легче понять, почему до глубины души поразили эти строки студента, вполне лояльного советскому толкованию русской истории, если я напомню, что читал их в разгар погромной сталинской кампании против «преклонения перед иностранщиной». Немыслимой ересью, громом с небес звучал тогда этот невинный абзац. «Вековое оцепенение», из которого вывела великую Россию эта задрипанная буржуазная Европа? «Спасительные крупицы» европейской цивилизации? Не знаю, как передать переполох, который вызвало это в моем сознании. Скажу лишь: кончилось дело тем, что посвятил я вопросу, вынесенному в заголовок этого эссе, жизнь. И написал о нем много книг, переведенных на многие языки. И благодарен судьбе за то, что позволила мне своими глазами увидеть итоговую мою трилогию «Россия и Европа. 1462–1921».
Опрична…
…Гаагский суд
Теперь я знаю, конечно, что был не первым и даже не сто первым, кого этот вопрос так сильно задел за живое. Впервые привлек он внимание интеллектуалов России еще во времена Чаадаева, когда перед ее правительством встала жестокая проблема: как после декабристского мятежа оправдать в глазах страны сохранение самовластья и крестьянского рабства? Вот тогда и осознали сочувствовавшие правительству «патриотически настроенные» интеллектуалы, что оправдать все это можно лишь одним способом: обратившись к забытому со времен Петра могущественному ресурсу, к русскому национализму. Иначе говоря, создав государственную идеологию, девизом которой стало «Россия не Европа».
Европе, — объяснили они, — нужны свободное крестьянство, просвещение, конституции, паровой флот, философия и прочая дребедень, а нам все это ни к чему, у нас свой особый — и главное, успешный — путь в человечестве. И мы доказали преимущества своего пути. Очень даже просто: Европу со всей ее «цивилизацией» Наполеон поставил на колени, а мы его победили! И обошлись при этом без всех ее либеральных прибамбасов. Факт? Факт. Попробуйте оспорить.
Оспорить, конечно, не представляло труда. На европейских полях сражений Наполеон бил русские армии точно так же, как и все прочие. Достаточно вспомнить Аустерлиц. Единственным преимуществом России перед всеми прочими была всего лишь уникальная протяженность ее тыла, география, благодаря которой она и прогнала его, когда он вторгся на ее территорию. И на колени поставила Наполеона не Россия, а европейская коалиция. И героем Ватерлоо был английский генерал Веллингтон. Но что из этого? Логика, как узнал на своем опыте Чаадаев, оказалась бессильной перед «патриотической» демагогией. Опровергнуть ее могла только жизнь.
И жизнь в этом случае не замедлила это сделать. Капитуляция в Крымской войне и «позорный мир» 1856 года заставили свернуть на несколько десятилетий «патриотическую» фанфаронаду. Уже два десятилетия спустя, в ходе Великой реформы 1860-х, отказался Петербург не только от крепостного права, но и, что, пожалуй, важнее, от претензий на особый путь в человечестве. Слишком много понадобилось реформирующейся России европейских прибамбасов, даром что либеральных.
Но то был лишь один — и пока что уникальный — случай, когда отречение от европейской идентичности и обретение ее вновь произошли на глазах одного поколения. На самом деле случались такие отречения в русской истории не раз. Некоторые из них продолжались десятилетиями, порою веками. И неизменно заводили они страну в тупики, выход из которых доставался ей порою катастрофически дорого. Нетривиально здесь, однако, другое: выход этот ВСЕГДА находился — и столь же неизменно вновь обретала Россия свою европейскую идентичность. Увы, лишь для того чтобы снова ее потерять. Но и снова обрести. Право, удивительно, почему никто до сих пор не обратил внимания на этот странный «маятник», так опасно и страшно раскачивающий страну на протяжении столетий.
Разобраться в нем между тем важно, жизненно, если хотите, важно. Хотя бы потому, что при каждом отречении от европейской идентичности несчетно ломались в России судьбы, приходили в отчаяние и бежали из страны люди, а порою сопровождались эти отречения гекатомбами человеческих жертв — что в XVI веке, что в XX. Как бы то ни было, стал я в этом «маятнике» разбираться.
Требовалось доказать, что Чаадаев был прав: не жилось отрезанной от Европы России, хирела она, впадала в «духовное оцепенение». А также то, что обязательно возвращалась она к своей изначальной, как мы сейчас увидим, европейской идентичности. Но прежде всего следовало доказать то, что может показаться очевидным. А именно, что «маятник» этот (я назвал его ЦИВИЛИЗАЦИОННОЙ НЕУСТОЙЧИВОСТЬЮ РОССИИ) действительно существует. Никто мою формулу не опроверг. Но никто с ней и не согласился. И хотя непросто доказать ее в сравнительно коротком эссе, я думаю, что даже краткий обзор исторического путешествия России, который мы сейчас предпримем, не оставит в этом сомнений. Впрочем, пусть читатель судит сам.
Протогосударственный конгломерат варяжских княжеств и вечевых городов, известный под именем Киевско-Новгородской Руси, воспринимает себя (и воспринимается в мире) как неотъемлемая часть Европы. Никому не приходит в голову как-то отделить от нее Русь, изобразить ее некой особой, отдельной от Европы страной, как, допустим, Персия или Китай. Да, это была русская земля, но и европейская тоже. Такова была тогдашняя европейская идентичность Руси — на протяжении трех с лишним столетий. Такая же, скажем, как идентичность тогдашней Франции. (Кстати, управляла Францией после смерти мужа-короля в XI веке русская княжна.)
Русь завоевана, насильственно сбита с европейской орбиты, становится западной окраиной степной евразийской империи. И катастрофически отстает от Европы. «Иго, — признает даже "патриотически настроенный" современный историк (В. В. Ильин), — сдерживая экономическое развитие. подрывая культуру, хозяйство, торпедируя рост городов, ремесел, торговли, породило капитальную для России проблему политического и социально-экономического отставания от Европы». Признает это и другой «патриотически настроенный» историк (А. Г. Кузьмин): «До нашествия Русь была одним из самых развитых в экономическом и культурном отношении государств Европы». Прав Кузьмин или нет, в результате варварского завоевания европейскую свою идентичность Русь утратила. И самостоятельным государством больше не была.
На волне освободительного движения Русь ВОЗВРАЩАЕТСЯ к своей изначальной, как мы убедились, европейской идентичности. Становится обыкновенной североевропейской страной (ее южная граница проходит в районе Воронежа, ее культурный и хозяйственный центры — на Севере). Если верить тщательно документированному тезису первой книги моей трилогии, настает новое Европейское столетие России. Я знаю, что вы не услышите ничего подобного ни от одного другого историка. Многие пытались это оспорить — и в России, и на Западе. Но никому еще не удалось как-нибудь иначе объяснить неоспоримые факты, на которые я ссылаюсь. Впрочем, судите опять-таки сами.
Крестьянство тогдашней Руси было свободно, защищено тем, что я называю «крестьянской конституцией Ивана III», известной в просторечии как Юрьев день.
Великая реформа 1550-х не только освободила крестьян от произвола «кормленщиков», заменив его выборным местным самоуправлением и судом присяжных, но и привела, по словам одного из самых блестящих историков-шестидесятников А. И. Копанева, раскопавшего старинные провинциальные архивы, к «гигантской концентрации земель в руках богатых крестьян». Принадлежали им, причем как аллодиум, то есть как «частная собственность, утратившая все следы феодального держания», не только пашни, огороды, сенокосы, звериные уловы и скотные дворы, но и рыбные и пушные промыслы, ремесленные мастерские и солеварни, порою, как в случае Строгановых или Амосовых, с тысячами вольнонаемных рабочих. Короче, на Руси, как в Швеции, появляется слой крестьян-собственников, более могущественных и богатых, чем помещики, и, в отличие от помещиков, ничем не обязанных государству.
Иван III Великий
А. Ф. Адашев
Все это сопровождалось, опять как в Швеции, неожиданно мощным расцветом идейного плюрализма. Четыре поколения нестяжателей боролись против монастырского стяжания — за церковную Реформацию. Государство, хотя и покровительствовало нестяжателям (историк русской церкви А. В. Карташев назвал это «странным либерализмом Москвы»), но в ход идейной борьбы не вмешивалось. Лидер стяжателей-иосифлян преподобный Иосиф Волоцкий мог публично проклинать государя как «неправедного властителя, диавола и тирана», но ни один волос не упал с головы опального монаха.
Короче, была тогда Русь обычной для тогдашней Европы «абсолютной монархией с аристократическим правительственным персоналом». Это формула В. О. Ключевского, основанная, как и выводы Копанева, на тщательном исследовании архивных материалов. Ни намека на ордынское самовластье: «Не было политического законодательства, которое определяло бы границы верховной власти, но был правительственный класс с аристократической организацией, которую признавала сама власть». Как часть Великой реформы 1550-х был созван Земский собор, то есть некое подобие народного представительства, и появился новый Судебник, последняя 98-я статья которого юридически ограничивала власть царя, запрещая ему вводить новые законы без согласия Думы. Вот вам и начало «политического законодательства, определяющего границы верховной власти».
Как бы вы все это объяснили? Выглядела в это столетие Русь как наследница евразийской Орды? Как азиатские деспотии, те же Персия и Китай? Все-таки два столетия провела страна в азиатском плену, восемь изнасилованных, поруганных поколений. Пострашнее семидесяти советских лет. И уж тем более путинского десятилетия. И тем не менее вернулась к своей европейской идентичности? Согласен, не верится. Но ведь факт, вернулась. Судите хотя бы по тому, что стержнем всей экономической жизни страны стала, как повсюду в Европе, БОРЬБА ЗА ЗЕМЛЮ, немыслимая ни в какой азиатской деспотии, где единственным и неоспоримым собственником земли было государство.
Короче, не без темных, как мы еще увидим, ордынских пятен, но вернулась Русь к своей европейской идентичности, бесспорным свидетельством чему было наличие крестьянской частной собственности, не говоря уже о боярской или монастырской. Я не знаю, существует ли что-то вроде пока еще не открытого культурного «генома». Знаю лишь, что если он и впрямь существует, то, судя по всей этой истории, он на Руси несомненно европейский. Впрочем, мое дело рассказать, судить — ваше.
Добавлю лишь, что в это Европейское свое столетие Русь процветала, стремительно наверстывая время, потерянное в монгольском рабстве. Ричард Ченслер, первый англичанин, посетивший Москву в 1553 году, нашел, что она была «в целом больше, чем Лондон с предместьями», а размах внутренней торговли поразил, как ни странно, даже англичанина. Вся территория, по которой он проехал, «изобилует маленькими деревушками, которые так полны народа, что удивительно смотреть на них. Земля вся хорошо засеяна хлебом, который жители везут в Москву в громадном количестве. Каждое утро вы можете встретить от 700 до 800 саней, едущих туда с хлебом… Иные везут хлеб в Москву, другие везут его оттуда, и среди них есть такие, что живут не меньше чем за 1000 миль». Современный немецкий историк В. Кирхнер заключил, что после завоевания Нарвы в 1558 году Русь стала главным центром балтийской торговли и одним из центров торговли мировой. Несколько сот судов грузились там ежегодно — из Гамбурга, Стокгольма, Копенгагена, Антверпена или Лондона.
Понятно, что я не могу в нескольких абзацах изложить и десятую долю всех фактов, собранных на сотнях страниц. Но и та малость, что изложена, тоже требует, согласитесь, объяснения. В особенности, если сравнить то, что описал для нас в 1553 году Ченслер, с тем, что увидел всего лишь четверть века спустя его соотечественник Флетчер. В двух словах, увидел он пустыню. И размеры ее поражали воображение.
По писцовым книгам 1578 года, в станах Московского уезда числилось 96 % пустых земель. В Переяславль-Залесском уезде их было 70 %, в Можайском — 86. Углич, Дмитров, Новгород стояли обугленные и пустые, в Можайске было 89 % пустых домов, в Коломне — 94. Живущая пашня Новгородской земли, составлявшая в начале века 92 %, в 1580-е составляла не больше десяти. Буквально на глазах одного поколения богатая процветающая Русь, один из центров мировой торговли, как слышали мы от Кирхнера, превратилась вдруг, по словам С. М. Соловьева, в «бедную, слабую, почти неизвестную» Московию, прозябающую на задворках Европы. С ней случилось что-то ужасное, сопоставимое, по мнению Н. М. Карамзина, с монгольским погромом Руси в XIII веке. Что?
Мое объяснение: за эти четверть века Русь отреклась от своей европейской идентичности. Но это требует отдельного разговора.
Первое, что бросается в глаза: беда пришла на пике Великой реформы, после созыва Земского собора и принятия знаменитого Судебника, когда возвращение страны в Европу на глазах становилось необратимым. Для кого-то, для каких-то могущественных политических сил, это было смерти подобно, равносильно потере влияния и разорению. Таких сил было тогда на Руси две. Во-первых, церковь, во-вторых, военные, офицерский корпус, помещики. Церковь смертельно боялась европейской Реформации, помещикам, получавшим землю условно, на время службы в армии, угрожала европейская военная реформа. Иосифлянам жизненно важно было сохранить свои гигантские земельные владения, дарованные им Ордой, помещикам — сохранить старую, построенную еще по монгольскому образцу конную армию. Все это требует, конечно, подробного объяснения. В трилогии оно есть, здесь для него нет места. Кратко может и не получиться. Но попробую.
На протяжении десятилетий церковь была фаворитом завоевателей. Орда сделала ее крупнейшим в стране землевладельцем и ростовщиком. Монастыри прибрали к рукам больше трети всех пахотных земель в стране. По подсчетам историка церкви митрополита Макария за двести лет ига было основано 180 новых монастырей, построенных, по словам Б. Д. Грекова, «на боярских костях». Ханские «ярлыки», имевшие силу закона, были неслыханно щедры. От церкви, гласил один из них, «не надобе им дань, и тамга, и поплужное, ни ям, ни подводы, ни война, ни корм, во всех пошлинах не надобе, ни которая царева пошлина». И от всех, кому покровительствовала церковь, ничего не надобе было Орде тоже: «а что церковные люди, мастера, сокольницы или которые слуги и работницы и кто будет из людей тех да не замают ни на что, ни на работу, ни на сторожу». Даже суд у церкви был собственный, митрополичий. Короче, полностью была она освобождена от всех тягот иноземного завоевания.
Поистине посреди повергнутой, разграбленной и униженной страны стояла та церковь как заповедный нетронутый остров, как твердыня благополучия. Конечно, когда освободительное движение стало неодолимым, церковь повернула фронт — благородно, как думают ее историки, и неблагодарно, по мнению Орды. Но вы не думаете, я надеюсь, что после освобождения Руси церковь поспешила расстаться с богатствами и привилегиями, дарованными ей погаными? Что вернула она награбленное — у крестьян, у бояр? Правильно не думаете. Потому что и столетие спустя продолжали ее иерархи ссылаться на ханские «ярлыки» как на единственное законное основание своих приобретений.
Крестный ход. Художник И. Е. Репин
На дворе между тем был уже XVI век. Вовсю бушевала в северной Европе Реформация. И датская, и шведская, и голландская, и норвежская, и английская, и даже исландская церкви одна за другой лишались своих вековых владений, превращаясь из богатейших землевладельцев в достойных, но бедных духовных пастырей нации. А тут еще и на Руси завелись эти «агенты влияния» европейской Реформации, нестяжатели, выводили монастырских стяжателей на чистую воду, всенародно их позорили. И к чему это приводило? Послушаем самого преподобного Иосифа: «С того времени, когда солнце православия воссияло в земле нашей, у нас никогда не бывало такой ереси. В домах, на дорогах, на рынке все — иноки и миряне — с сомнением рассуждают о вере, основываясь не на учении пророков и святых отцов, а на словах еретиков, с ними дружатся, учатся у них жидовству». Ну, надо же, прямо Москва конца 1980-х. Подумать только — «в домах, на дорогах, на рынке». И не о ценах на хлеб рассуждают, о вере. С сомнением.
Именно тогда, в 1560-е, перед лицом необратимости европейского преобразования, впервые создалась смертельно опасная для ордынских приобретений церкви ситуация. Понятно, конечно, что никакими не были иосифляне духовными пастырями. И не собирались быть. Они были менеджерами, бизнесменами, дельцами, ворочавшими громадными капиталами. И теперь, когда эти капиталы оказались под угрозой, требовалось придумать хитроумный ход, который одним ударом приравнял бы нестяжателей к этим самым еретикам, жидовствующим, дал бы помещикам шанс избежать военной реформы и, главное, напрочь отрезал бы Русь от еретической Европы с ее безбожной Реформацией. И придумали. Называлось это иосифлянское изобретение «сакральным самодержавием».
Еще раньше, едва появился на престоле подходящий, внушаемый и тщеславный юный государь, венчали его на всякий случай царем, имея в виду поссорить его с Европой, которая едва ли согласилась бы признать московского великого князя цезарем. А теперь можно было натравить его и на бояр, внушив ему, что они со своим Судебником покушаются на его «сакральную», то есть практически божественную власть. Придумали красиво. Только рисков не рассчитали.
Внушив человеку (как сейчас сказали бы, «безбашенному») веру в его сакральную власть, иосифляне создали монстра. Вопреки правительству страны, Иван IV ввязался в ненужную войну c Европой, открыв тем самым южную границу крымским разбойникам, которые сожгли Москву и увели в полон, по подсчетам М. Н. Покровского, 800 тысяч человек, с чего и началось ее запустение. Затем, терпя поражения на западном фронте, разогнал строптивое правительство, создал свое, отдельное от страны разбойничье сакральное царство под именем «опричнины» (от слова «опричь») и с его помощью устроил на Руси, не щадя и церковь, грандиозный погром, дотла разорив страну. Хуже того, отменил Юрьев день, положив начало тотальному закрепощению крестьян и оставив после себя не только пустыню, которая ужаснула Флетчера, но и Смуту, как тот и предсказал. Вот его предсказание: «Тирания царя так взволновала страну, так наполнила ее чувством смертельной ненависти, что она не успокоится, пока не вспыхнет пламенем гражданской войны». Вспыхнула.
Сам факт, что без гражданской войны сломать традиционное европейское устройство страны, установив в ней самодержавие и крепостное право, оказалось невозможным, разве не лучшее свидетельство укорененности этого устройства? Я понимаю, что, не случись в России столетия спустя аналогичная чудовищная метаморфоза и не превратись в одночасье европейская страна в монстра под названием СССР, трудно было бы поверить, что такое вообще возможно. Но не приснился же нам СССР? Знаем, что не приснился, — и все-таки не верим в самодержавную революцию Ивана Грозного? Несмотря даже на то, что в ХХ веке понадобились для этой метаморфозы и гражданская война, и тотальный террор, и крепостное право? Все, одним словом, как в XVI? Не знаю, как для читателя, но для меня эта аналогия звучит как непреложное свидетельство, что самодержавная революция и впрямь на Руси случилась. Я сам жил в сакральном царстве Грозного. Я говорю о сталинской Москве. Но мы отвлеклись.
В XVI веке главным было то, что церковь еще на столетие сохранила свои ордынские богатства и привилегии, но Русь была опять сбита с европейской орбиты, опять лишена европейской идентичности. Только на этот раз не завоевателями, а собственной церковью и самодержавной революцией Ивана Грозного. И смертью Грозного так же, как кончиной Сталина, дело не закончилось.
Поначалу была, конечно, «оттепель», деиванизация, если можно так выразиться. Террор прекратился. Но до возвращения европейской идентичности дело не дошло. До восстановления Юрьева дня не дошло тоже. Напротив, крепостное право усугубилось. И «оттепель» сменилась предсказанной Флетчером гражданской войной, Смутой. А она, в свою очередь, — затянувшимся гниением страны. Повторяется история ига: хозяйственный упадок, «торпедируется» рост городов, ремесел, торговли. Крестьянство «умерло в законе». Утверждается военно-имперская государственность. На столетие Русь застревает в историческом тупике Московии, превращаясь в угрюмую, фундаменталистскую, перманентно стагнирующую страну, навсегда, казалось, культурно отставшую от Европы. Довольно сказать, что оракулом Московии в космографии был Кузьма Индикоплов, египетский монах VI века, полагавший землю четырехугольной. Это в эпоху Ньютона — после Коперника, Кеплера и Галилея. Добавьте к этому, что, по словам того же Ключевского, Московия «считала себя единственной истинно правоверной в мире, свое понимание Божества исключительно правильным. Творца вселенной представляла своим собственным русским Богом, никому более не принадлежащим и неведомым». Происходило то, что всегда происходит на Руси, отрезанной от Европы. Страна дичала.
Ничего, кроме глухой ненависти к опасной Европе и «русского Бога», новая власть предложить не могла. Время политических мечтаний, конституционных реформ, ярких лидеров миновало (ведь даже в разгар Смуты были еще и Михаил Салтыков, и Прокопий Ляпунов). Драма закончилась, погасли софиты, и все вдруг увидели, что на дворе беззвездная ночь. К власти пришли люди посредственные, пустячные, хвастливые. Точнее всех описал их, конечно, Ключевский: «Московское правительство первых трех царствований новой династии производит впечатление людей, случайно попавших во власть и взявшихся не за свое дело… Все это были люди с очень возбужденным честолюбием, но без оправдывающих его талантов, даже без правительственных навыков, заменяющих таланты, и — что еще хуже — совсем лишенные гражданского чувства».
Петр I
Судить читателю, как после всего этого выглядит самозабвенный гимн Московии нашего современника М. В. Назарова в толстой книге («Тайна России». — М., 1999). По его словам, Московия «соединяла в себе как духовно-церковную преемственность от Иерусалима, так и имперскую преемственность в роли Третьего Рима, и эта двойная преемственность сделала Москву историософской столицей мира». Сопоставьте это с наблюдением одного из лучших американских историков Альфреда Рибера: «Теоретики международных отношений, даже утопические мыслители никогда не рассматривали Московию как часть Великой Христианской Республики, составлявшей тогда сообщество цивилизованных народов». Кому, впрочем, интересны были бы «тайны» Назарова, когда бы не поддержала его Н. А. Нарочницкая, представляющая сегодня РФ в Европе? Она тоже, оказывается, считает, что именно в московитские времена «Русь проделала колоссальный путь всестороннего развития, не создавая противоречия содержания и формы». Это о стране, утратившей, по словам Ключевского, не только «средства к самоисправлению, но само даже побуждение к нему».
М. М. Сперанский
Куда, впрочем, интереснее вопрос, были ли в то гиблое время на Руси живые, мыслящие, нормальные европейские люди? Конечно, были. Даже диссиденты были. Я и сам о некоторых из них писал. Без слов понятно, что участь их была печальной. Даже у самых благополучных. Вот, казалось бы, счастливчик, единственный, пожалуй, талантливый русский дипломат того столетия Афанасий Ордин-Нащокин, так и у него сын за границу сбежал! Его, правда, благодаря связям отца, удалось отыскать и вернуть, но непривилегированная молодежь «валила» из своего правоверного отечества при всяком удобном случае навсегда. Из восемнадцати молодых людей, отправленных Борисом Годуновым для учебы за границу, семнадцать стали невозвращенцами. Один из способов побега описал С. М. Соловьев, раскопавший записи московитского генерала Ивана Голицына: «Русским людям служить вместе с королевскими людьми нельзя ради их прелести. Одно лето побывают с ними на службе, и у нас на другое лето не останется и половины лучших русских людей, а бедных людей не останется ни один человек».
Но в большинстве жили эти «лучшие русские люди» с паршивым чувством, которое впоследствии точно сформулирует Пушкин: дернула же меня нелегкая с умом и талантом родиться в России! И с еще более ужасным ощущением, что так в этой стране будет всегда — и та же участь ожидает детей их и внуков.
Они ошибались.
Забыли про так и не объясненный европейский культурный «геном», который однажды уже превратил захолустную колонию Орды в процветающее европейское государство. Давно это было, а может, казалось им, и неправда. Но. явился опять этот «геном» в конце XVII века, на сей раз в образе двухметрового парня, ухитрившегося повернуть коварное изобретение иосифлян против его изобретателей.
«Сакральной» самодержавной рукой Петр уничтожает иосифлянский фундаментализм и снова поворачивает страну лицом к Европе, возвращая ей первоначальную идентичность. Хотя Екатерина II и утверждала в своем знаменитом Наказе Комиссии по Уложению, что «Петр Великий, вводя нравы и обычаи европейские в европейском народе, нашел тогда такие удобства, каких он и сам не ожидал», на самом деле цена выхода из московитского тупика оказалась непомерной (куда страшнее, скажем, забегая вперед, чем выход из советского в конце ХХ века). Полицейское государство, террор, крепостничество превращается в рабство, страна разорвана пополам. Ее рабовладельческая элита шагнула в Европу, оставив подавляющую массу населения, крестьянство, прозябать в иосифлянской Московии. В этих условиях Россия могла, вопреки Екатерине, стать поначалу не более (в этом славянофилы были правы), чем полу-Европой.
При всем том, однако, европейская идентичность делала свое дело и, как заметил один из самых замечательных эмигрантских писателей Владимир Вейдле, «дело Петра переросло его замыслы и переделанная им Россия зажила жизнью гораздо более богатой и сложной, чем та, которую он так свирепо ей навязывал. Он воспитывал мастеровых, а воспитал Державина и Пушкина». Прав, без сомнения, был и сам Пушкин, что «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу привыкало к выгодам просвещения». Очень скоро, однако, выясняется и правота Герцена, что в «XIX столетии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом». Другими словами, чтобы довести дело Петра до ума, требовалось избавить Россию не только от крестьянского рабства, но и от самодержавия.
На «вызов Петра» Россия ответила не только колоссальным явлением Пушкина, по знаменитому выражению Герцена, но и европейским поколением декабристов, вознамерившихся ВОССОЕДИНИТЬ разорванную Петром надвое страну. Другими словами, не переряжалась теперь уже российская элита в европейское платье, она переродилась. И вместо петровского «окна в Европу», попыталась сломать стену между нею и Россией, предотвратив тем самым реставрацию Московии. Но дело было не только в декабристах. Сама власть эволюционировала в сторону конституции. Вот некоторые подтверждающие это факты.
Американский историк (между прочим, Киссинджер) так описывал проект, представленный в 1805 году последним из «екатерининских», так сказать, самодержцев английскому премьеру Питту: «Старой Европы больше нет, время создавать новую. Ничего, кроме искоренения последних остатков феодализма и введения во всех странах либеральных конституций, не сможет восстановить стабильность». Осторожный Питт отверг этот проект. Но и десятилетие спустя остался Александр Павлович верен своей идее, когда отказался вывести свои войска из Парижа прежде, чем Сенат Франции примет конституцию, ограничивающую власть Бурбонов. Ирония здесь, конечно, в том, что Франция была обязана своей либеральной конституцией русскому царю. Но этим дело не ограничилось.
По словам академика А. Е. Преснякова, «в годы Александра I могло казаться, что процесс европеизации России доходит до своих крайних пределов. Разработка проектов политического преобразования империи подготовляла переход русского государственного строя к европейским формам государственности; эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в "европейский концерт" международных связей, а ее внешнюю политику — в рамки общеевропейской политической системы; конституционное Царство Польское становилось образцом общего переустройства империи». Волей-неволей приходится признать, что «вызов Петра» был с самого начала чреват европейской конституцией — и возникновением декабристов.
То, что случилось после этого, спорно. Целый том посвятил я одной этой четверти века. И все равно не уверен, что убедил коллег в главном. В том, что после смерти в 1825 году Александра Павловича Россия стояла на пороге революционного переворота — НЕЗАВИСИМО ОТ ТОГО, ЧЕМ КОНЧИЛОСЬ БЫ ДЕЛО НА СЕНАТСКОЙ ПЛОЩАДИ. Поскольку не удалось декабристам довести до ума дело Петра, совершилась другая революция — антипетровская, московитская (насколько, конечно, возможна была реставрация Московии в XIX веке — после Петра, Екатерины и Александра).
Я не уверен, что многие согласятся с этой точкой зрения, очень уж непривычная, почти столь же, сколько мысль о европейском столетии после ига. Впрочем, еще Герцен знал, как трудно понять смысл именно этой четверти века. «Те 25 лет, которые протекли за 14-м декабря, — писал он в 1850-м, — труднее поддаются характеристике, чем вся эпоха, следовавшая за Петром».
Нельзя, однако, отрицать, что мысли, подобные моей, приходили в голову современникам. Вот лишь два примера.
«Видно по всему, что дело Петра Великого имеет и теперь врагов не меньше, чем во времена раскольничьих и стрелецких бунтов, — писал (в дневнике) академик и цензор А. В. Никитенко. — Только прежде они не смели выползать из своих темных нор. Теперь же все подземные болотные гады выползли из своих нор, услышав, что просвещение застывает, цепенеет, разлагается». И недоумевал знаменитый историк С. М. Соловьев: «Начиная от Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительства. По воцарении Николая просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства». Оба, как видим, отсылают нас к временам допетровским, к Московии: когда же еще было на Руси просвещение преступлением в глазах правительства, если не во времена Кузьмы Индикоплова?
Тем более убедительной выглядит эта отсылка, что причины столь странного повторения истории были те же, что и в XVI веке: европейское преобразование России опять вплотную подошло к точке невозврата. И опять угрожало это каким-то очень влиятельным силам потерей статуса и разорением. И опять нашли эти силы, подобно иосифлянам два столетия назад, безошибочный способ избавиться от этого европейского наваждения. Силы, конечно, были другие и способ другой: история все-таки движется. Но смысл их контратаки остался прежним.
И это наводит нас на еще более странную мысль: а что если в основе цивилизационной неустойчивости России не один, а два равновесных, так сказать, «генома», если, другими словами, ее политическая культура принципиально ДВОЙСТВЕННА? Европейский «геном» мы уже довольно подробно наблюдали — и после ига, и после Московии. И вот мы видим, как повторяется его двойник — патерналистская или, если хотите, евразийская государственность. В том, что она при Николае вернулась, едва ли можно сомневаться. Довольно послушать откровения министра народного просвещения Ширинского-Шихматова о том, чтобы впредь «все науки были основаны не на умствованиях, а на религиозных истинах в связи с богословием». Министр не просто делился с публикой своими размышлениями, он закрыл в университетах кафедры философии, мотивируя тем, что «польза философии не доказана, а вред от нее возможен».
Спасибо, впрочем, Шихматову, те, кто шептался за его спиной, что он дал просвещению в России шах и мат, не оценили его заслугу: своим вполне московитским компромиссом он отвратил еще большую беду: царь всерьез намеревался упразднить в стране все университеты. Я говорю «всерьез» потому, что именно за робкое возражение против этого и был уволен предшественник Шихматова граф С. С. Уваров. Причем уволен оскорбительным письмом, которое заканчивалось так: «Надобно повиноваться, а рассуждения свои держать при себе». Добавьте к этому хоть жалобу славянофила Ивана Киреевского, что «русская литература раздавлена ценсурою неслыханною, какой не было примера с тех пор, как было изобретено книгопечатание». Или произнесенную с некоторой даже гордостью декларацию самого Николая: «Да, деспотизм еще существует в России, так как он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации» (на фоне того, с какой страстью опровергали подобные утверждения со времен Екатерины российские публицисты, включая саму императрицу, выглядит, это, согласитесь, чудовищно).
Не знаю, как других, но меня эта батарея фактов убедила, что московитский двойник европейского «генома» действительно торжествовал победу во второй четверти XIX века. Убедила она и Чаадаева. Во всяком случае, он тоже утверждал, что при Николае произошел «настоящий переворот в национальной мысли». В моих терминах это означает, что Россия опять отреклась от своей европейской идентичности. Если так, то академический вроде бы вопрос о происхождении этой фундаментальной двойственности русской политической культуры неожиданно становится ЖГУЧЕ АКТУАЛЬНЫМ. Хотя бы потому, что, не преодолев ее, Россия никогда не сможет стать нормальным цивилизованным государством. Но оставим это для финала нашего эссе. А пока что рассмотрим, каким образом произошло это отречение при Николае.
Социальной базой второй самодержавной революции была, конечно, масса провинциального дворянства, все эти гоголевские ноздревы и собакевичи, до смерти перепуганныеперспективой потери своего «живого» имущества. Тон задавали, впрочем, императорский двор, исполнявший роль парламента самодержавной государственности, и «патриотически настроенные» интеллектуалы. Мы уже знаем аргумент, которым они оправдывали сохранение крестьянского рабства и самовластья в XIX веке: «Россия не Европа». Но знаем мы и другое. Их доказательство — победа России над Наполеоном, поставившим на колени Европу, — оказалось бессмертным.
Полтора столетия спустя превратят аналогичную победу — над Гитлером — в оправдание советского отречения от Европы русские националисты во главе с Александром Прохановым. И совсем уже фарсом будет выглядеть это оправдание в «Известиях» неким И. Карауловым — победой российских спортсменов на февральской Олимпиаде 2014-го. Конечно же, сопроводил он свое открытие, подобно николаевским «патриотам 1840-х», глубокомысленным рассуждением о том, почему Россия не Европа: «Для русского человека идея дела важнее идеи свободы. Дайте ему настоящее дело, и он не соблазнится никакой абстрактной свободой, никакой мелочной Европой». Ну, какие тут могут быть комментарии?
Скажу разве, что родоначальники Русской идеи, «патриоты 1840-х», шли куда дальше своих сегодняшних эпигонов. То, что Наполеон сломил дух Европы, ее волю к сопротивлению, и она вследствие этого загнивает, было для них общим местом. Но не может ли быть, предположили самые проницательные из них, что она уже и сгнила?
Во всяком случае, когда профессор МГУ С. П. Шевырев высказал эту мысль, она вызвала в придворных кругах не шок, а восторг. Вот как она звучала: «В наших сношениях с Западом мы имеем дело с человеком, несущим в себе злой, заразительный недуг, окруженным атмосферой опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся и не замечаем скрытого яда в беспечном общении нашем, не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет» (курсив мой. — А. Я.). Это из статьи «Взгляд русского на просвещение Европы» в первом номере журнала «Москвитянин». А вот что писал автору из Петербурга его соредактор, другой профессор МГУ М. П. Погодин: «Такой эффект произведен в высшем кругу, что чудо. Все в восхищении и читают наперерыв. Твоя "Европа" сводит с ума».
Само собою, Шевырев подробно обосновал свой приговор Европе. Но, имея в виду, что писал он все-таки в 1841 (!) году, обосновал он его почему-то странно знакомыми сегодня словами, например, «пренебрежением традиционными ценностями», «вседозволенностью» и «воинствующим атеизмом». Выглядело так, словно Россия претендует на роль классной дамы-надзирательницы по части морали и нравственности. Странность эта усиливается, когда читаешь в дневнике Анны Федоровны Тютчевой, современницы автора, очень хорошо осведомленной фрейлины цесаревны и беспощадного ума барышни, такую характеристику самой России: «Я не могла не задавать себе вопрос, какое будущее ожидает народ, высшие классы которого проникнуты растлением, низшие же классы погрязли в рабстве и систематически поддерживаемом невежестве». Но то были мысли для дневника.
Оборона Севастополя. Художник В. И. Нестеренко
А в реальности всего лишь полтора десятилетия после воцарения Николая священное для Чаадаева и Пушкина и всего александровского поколения слово «свобода» исчезло из лексикона. Оно ассоциировалось с «вседозволенностью» и, конечно, с «гниением». Одним словом, с Европой. Трудно даже представить себе, с каким ужасом осознавали свою немыслимую ошибку «патриоты» пятнадцать лет спустя, когда эта презренная «свобода» била крепостные русские армии в Крыму и без выстрела шел ко дну Черноморский флот. «Нас бьет не сила, она у нас есть, и не храбрость, нам ее не искать, — восклицал тогда Алексей Хомяков, — нас бьет и решительно бьет мысль и ум». И уныло вторил ему Погодин: «Не одна сила идет против нас, а дух, ум, воля, и какой дух, какой ум, какая воля!». И монотонно, но грозно звучал на военном совете у нового государя 3 января 1856 года доклад главнокомандующего Крымской армией М. Д. Горчакова: «Если бы мы продолжали борьбу, мы лишились бы Финляндии, остзейских губерний, Царства Польского, западных губерний, Кавказа, Грузии, и ограничились бы тем, что некогда называлось великим княжеством московским».
Но до этого должны были пройти десятилетия! Как жилось, спросите вы, в эти десятилетия нормальным европейским людям, которых все-таки было тогда уже много в России? Так же примерно, как в Московии. Задыхались, отчаивались. И, конечно, поверили, что крышка захлопнулась, что ужас этот навсегда.
И снова ошиблись. Просто потому, что, едва Николай умер, новая Московия умерла вместе с ним. Знаменательный эпизод, связанный с этим, оставил нам тот же С. М. Соловьев: «Приехавши в церковь [присягать новому императору], я встретил на крыльце Грановского, первое мое слово ему было "умер". Он отвечал: "Нет ничего удивительного, что он умер, удивительно, что мы еще живы"». Такова была первая эпитафия царю, попытавшемуся в очередной раз растоптать европейский «ген» России.
Вторая еще страшнее, поскольку принадлежит лояльнейшему из лояльных подданных покойного. Для современного уха она звучит как приговор. Вот какой оставил Россию Николай, по мнению уже известного нам М. П. Погодина: «Невежды славят ее тишину, но это тишина кладбища, гниющего и смердящего физически и нравственно. Рабы славят ее порядок, но такой порядок поведет ее не к счастью, не к славе, а в пропасть».
О ней невозможно писать без боли. С одной стороны, это было замечательное время гласности и преобразований, какого не было в России с первой половины XVI века, с давно забытого ее европейского столетия. С другой стороны, овеяно оно трагедией: страна потеряла тогда неповторимый шанс раз и навсегда «присоединиться к человечеству», говоря словами Чаадаева, избежав тем самым кошмарного будущего, которое ей предстояло. Но пойдем по порядку.
С. В. Ковалевская
К. Д. Кавелин
Робкая оттепель, наступившая после смерти Николая, превращалась помаленьку в неостановимую весну преобразований. «Кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь, — вспоминал отнюдь не сентиментальный Лев Толстой, — все писали, читали, говорили, и все россияне, как один человек, находились в неотложном восторге». И в первую очередь молодежь. Вот как чувствовала это совсем еще юная Софья Ковалевская, знаменитый в будущем математик: «Такое счастливое время! Мы все были так глубоко убеждены, что современный строй не может далее существовать, что мы уже видели рассвет новых времен — времен свободы и всеобщего просвещения! И мысль эта была нам так приятна, что невозможно выразить словами». Не дай бог было царю обмануть эти ожидания!
Между тем перед нами вовсе не случай Петра, когда новый царь пришел с намерением разрушить старый режим. Напротив, при жизни отца Александр II был твердокаменным противником отмены крепостного права. Но волна общественных ожиданий оказалась неотразимой. Откуда-то, словно из-под земли, хлынул поток новых идей, новых людей, неожиданных свежих голосов. Похороненная заживо при Николае интеллигенция вдруг воскресла. Даже такой динозавр старого режима, как Погодин, поддался общему одушевлению. До такой степени, что писал нечто для него невероятное: «Назначение [Крымской войны] в европейской истории — возбудить Россию, державшую свои таланты под спудом, к принятию деятельного участия в общем ходе потомства Иафетова на пути к совершенствованию гражданскому и человеческому». Прислушайтесь, ведь говорил теперь Погодин, пусть выспренним «нововизантийским» слогом, то же самое, за что двадцать лет назад Чаадаева объявили сумасшедшим. А именно, что сфабрикованная николаевскими политтехнологами «русская цивилизация» — фантом и пора России возвращаться в ОБЩЕЕ европейское лоно.
И чего, вы думаете, ожидали от него, от этого лона, современники? Умеренный консерватор Константин Кавелин очень точно описал, каким именно должно оно быть в представлении публики в реформирующейся России. Гарантии от произвола, свобода. «Конституция, — писал Кавелин, — вот что составляет сейчас предмет тайных и явных мечтаний и горячих надежд. Это теперь самая ходячая и любимая мысль высшего сословия». И словно подтверждая мысль Кавелина, убеждал нового царя лидер тогдашних либералов, предводитель тверского дворянства Алексей Унковский: «Крестьянская реформа останется пустым звуком, мертвою бумагою, если освобождение крестьян не будет сопровождаться коренными преобразованиями всего русского государственного строя (курсив мой. — А. Я.). Если правительство не внемлет такому общему желанию, то должно будет ожидать весьма печальных последствий». Нужно было быть глухим, чтобы не понять, о каких последствиях говорил Унковский: молодежь не простит царю обманутых ожиданий. А радикализация молодежи чревата чем угодно, вплоть до революции.
И ведь действительно напоен был, казалось, тогда самый воздух страны ожиданием чуда. Так разве не выглядело бы таким чудом, пригласи молодой царь для совета и согласия, как говорили в старину, «всенародных человек» и подпиши он на заре царствования хотя бы то самое представление, какое подписал он в его конце, роковым утром 1881 года? Подписал и, по свидетельству Дмитрия Милютина, присутствовавшего на церемонии, сказал сыновьям: «Я дал согласие на это представление, хотя и не скрываю от себя, что мы на пути к конституции»?
Трудно даже представить себе, что произошло бы с Россией, скажи это Александр II на четверть века раньше — в ситуации эйфории в стране, а не страха и паники, когда подписал-таки конституционный акт после революции 1905 года Николай II. Во всяком случае, Россия сохранила бы монархию, способную на такой гражданский подвиг. И избежала бы уличного террора. И цареубийства. А значит, и большевизма. И Сталина.
Но чудо не совершилось. Двор стоял против конституции стеной. Как неосторожно проговорился выразитель его идей тюфяк-наследник, будущий Александр III: «Конституция? Они хотят, чтобы император всероссийский присягал каким-то скотам!». Хорошо же думал о своем народе помазанник Божий. Впрочем, вот вам отзыв о нем ближайшего его сотрудника Сергея Витте: «Ниже среднего ума, ниже средних способностей, ниже среднего образования».
Но не посмел царь-реформатор пойти против своего двора в 1856 году. Решился лишь четверть века спустя, когда насмерть рассорился со всей камарильей из-за своих любовных дел. Обманул, короче говоря, в 1850-е ожидания. Результат был предсказуемым. Во всем оказался прав Унковский. Освобожденное от помещиков крестьянство осталось в рабстве у общин (от которого полвека спустя безуспешно попытался освободить его Столыпин). И независимый суд оказался несовместим с самодержавным порядком. В особенности после того как обманутая молодежь, как и предвидел Унковский, и впрямь радикализировалась. И началась стрельба.
Поистине печальными оказались последствия этого обмана. Рванувшись на волне огромных общественных ожиданий в Европу, остановилась Россия на полдороге. Не вписывалась она в Европу со своим архаическим «сакральным самодержавием» и общинным рабством. Но и обратно к николаевскому патернализму не вернулась, несмотря на все старания Александра III. Словно повисла в воздухе. И даже когда после революции пятого года подписал Николай II то, что следовало подписать полустолетием раньше его деду, и тогда оказалось оно, по словам Макса Вебера, «псевдоконституционным думским самодержавием».
В.И.Засулич
В. Н. Фигнер
Но это уже о другой эпохе. Нам важно здесь лишь то, что даже режим спецслужб при Александре III не смог убить в русской интеллигенции уверенность в европейском будущем России, обретенную во времена Великой реформы. Наконец-то обрела она веру. Великой литературой, Болдинской осенью русской культуры ответила на это благодарная русская интеллигенция. Отныне — и до конца постниколаевской эры — была в ее глазах Россия лишь «запоздалой Европой». Вот-вот, за ближайшим поворотом чудилась ей новая Великая реформа. Увы, нужно ли говорить, что опять ошибалась бедная русская интеллигенция? Что даже Февральская революция 1917-го, сокрушившая «сакральное самодержавие», привела страну не в Европу, но лишь в еще одну Московию. Не нужна оказалась победившему «мужицкому царству» Европа.
Затянулось эссе. Не думаю, что имеет смысл продолжать наш исторический обзор. Тезис о цивилизационной неустойчивости России, похоже, доказан. Мы видели, как в самых непохожих друг на друга исторических обстоятельствах теряла она — и вновь обретала — европейскую идентичность. Тем более не имеет это смысла, что весь дальнейший ход русской истории лишь повторял то, что мы уже знаем. Ну, еще раз потеряла Россия в советские времена европейскую идентичность. И еще раз вернула ее при Ельцине (вместе с неизбежным постсоветским хаосом) и опять потеряла при Путине. Ну, какая это, в самом деле, новость для тех, кто, как мы с читателем, наблюдали такие потери и обретения на протяжении десятков поколений? Разве не достаточно этого, чтобы заключить: вездесущий сегодня упадок духа русских европейцев никак не отличается от точно такого же настроения московитских или николаевских времен? И чтобы понять, что европейский «геном» русской культуры — неистребим?
Это, однако, слабое утешение, если вспомнить, что цивилизационная неустойчивость России предполагает постоянное присутствие патерналистского двойника европейского «генома». И пока мы не установим, откуда он, двойник этот, взялся, все тот же роковой маятник будет по-прежнему раскачивать Россию. Это, конечно, совсем другая тема. И она требует отдельного разговора. Здесь скажу лишь, что есть два кандидата на должность двойника. Первый, конечно, Орда. Эта версия вовсю эксплуатируется русскими националистами, опирающимися на изыскания Льва Гумилева, согласно которым никакого завоевания Руси и монгольского ига не было, а было ее «добровольное объединение с Ордой против западной агрессии». Русь таким образом, говорят они, была сначала частью «славяно-монгольской» Орды, а затем, когда Орда развалилась, попросту ее заменила. Иначе говоря, Россия изначально евразийская империя. И любые попытки превратить ее в нормальное европейское государство лишь искалечили бы ее «культурный код». Это объясняет, например, декларацию Михаила Леонтьева: «Русский народ в тот момент, когда он превратится в нацию, прекратит свое существование как народа и Россия прекратит свое существование как государство».
Второе объяснение двойника предложено в первом томе моей трилогии. Исходит оно из фундаментальной дихотомии политической традиции русского средневековья. Согласно этой гипотезе, опирающейся на исследования Ключевского, в древней Руси существовали два совершенно различных отношения сеньора, князя-воителя — или государства, если хотите, — к «земле» (так называлось тогда общество, отсюда Земский собор). Первым было его отношение к своим дворцовым служащим, управлявшим его вотчиной, и кабальным людям, пахавшим княжеский домен. Это было вполне патерналистское отношение хозяина к холопам. Не удивительно, что именно его отстаивал в своих посланиях Курбскому Грозный. «Все рабы и рабы и никого больше, кроме рабов», как описывал их суть Ключевский. Отсюда и берет начало двойник — холопская традиция России.
Совсем иначе, однако, должен был относиться князь к своим вольным дружинникам, служившим ему по договору. Эти ведь могли и «отъехать» от сеньора, посмевшего обращаться с ними, как с холопами. Князья с патерналистскими склонностями по отношению в дружинникам элементарно не выживали в жестокой и перманентной междукняжеской войне. Достоинство и независимость дружинников имели, таким образом, надежное, почище золотого, обепечение — конкурентоспособность сеньора. И это вовсе не было вольницей. У нее было правовое основание — договор, древнее право «свободного отъезда». Так выглядел исторический фундамент конституционной традиции России. Ибо что, по сути, есть конституция, если не договор между «землей» и государством? И едва примем мы это во внимание, так тотчас перестанут удивлять нас и полноформатная Конституция Михаила Салтыкова 1610 года, и послепетровские «Кондиции» 1730-го, и конституционные проекты Сперанского и декабристов в 1810-е, и все прочие конституции — вплоть до ельцинской. Они просто НЕ МОГЛИ не появиться в России.
Актуальные политические выводы, следующие из двух этих схематически очерченных выше объяснений происхождения двойника, противоположны. Первое — это приговор, не подлежащий обжалованию. А второе вполне укладывается в формулу «испорченная Европа». Причем «порча» эта не в средневековой дихотомии. Память о ней давно бы исчезла, когда бы не обратил в холопство всю страну Грозный царь и не ЗАКРЕПИЛ «порчу» в долгоиграющих институтах — фундаменталистской церкви, крепостничества, «сакрального самодержавия», политического идолопоклонства, общинного рабства, военно-имперской государственности.
История, однако, «порчу» эту снимает. Медленнее, чем нам хотелось бы, но снимает. Вот смотрите. В 1700 году исчезла фундаменталистская церковь, в 1762-м — всеобщее холопство, в 1861-м — крепостничество, в 1917-м — «сакральное самодержавие», в 1953-м — политическое идолопоклонство, в 1993-м — общинное рабство. Осталась имперская государственность.
Может ли быть сомнение, что обречена и она? В порядке дня последнее усилие европейского «гена» России.
История учит нас не впадать в отчаяние. Ни при каких обстоятельствах. Меня убедил в этом Чаадаев. Но сумел ли я, в свою очередь, убедить в этом читателя?