П.Я.Чаадаев
Есть масса определений Русской идеи. Каждый волен выбрать ту, что ему по душе. Описывали ее суть, как видели мы во введении, и Владимир Сергеевич Соловьев, и Александр Иванович Герцен. Но определение ее выбрал я для своей книги — чаадаевское. Выбрал, несмотря на то, что в его время даже самого термина «Русская идея» еще не существовало. Вот что писал он в третьем Философическом письме: «Скоро мы душой и телом будем вовлечены в мировой поток и, наверное, нам нельзя будет долго оставаться в нашем одиночестве. [Это] ставит нашу будущую судьбу в зависимость от судеб европейского сообщества. Поэтому чем больше мы будем стараться слиться с ним, тем лучше для нас».
Яснее, я думаю, нельзя было в 1829 году сказать, что под Русской идеей понимал Чаадаев именно пропаганду обособления России от Европы, «ее ОДИНОЧЕСТВА в мировом потоке». Вот вам и определение. Высмеивал он тогдашних пропагандистов Русской идеи беспощадно: «мнимо-национальная реакция дошла у них до степени настоящей мономании… Довольно быть русским, одно это звание вмещает в себя все возможные блага, включая и спасение души». Пушкин согласился с определением своего старшего товарища: «Горе стране, — подтвердил он, — находящейся вне европейской системы».
Честно сказать, когда я впервые все это прочел, а было это, как понимает читатель, в достаточно нежном возрасте, у меня перехватило дыхание. Как могли, думал я, руководители России — до революции и после нее — не уразуметь того, что было азбучно ясно Чаадаеву и Пушкину почти двести лет назад? А именно, что, оставляя свой народ «в одиночестве», «вне европейской системы», они, руководители страны, обрекают ее на горе? В этом ведь, собственно, и состояла чаадаевская гипотеза, которую предстоит нам в этой книге доказывать.
Я понимаю, что, с точки зрения сегодняшнего русского националиста, Чаадаев и Пушкин писали бог весть когда и потому представить себе не могли, что Европа со своей моральной «вседозволенностью» превратится через двести лет в мусульманскую помойку, в образец того, как НЕ НАДО жить; что украинцы с их европейским выбором просто дезертиры и предатели общего дела противостояния Европе и что вообще все это нонсенс. Проблема лишь в том, что, с точки зрения историка, дело обстоит прямо противоположным образом. Обьясню почему.
В двух словах, постоянно действующий критерий, извините за академический жаргон, политической модернизации. В отличие от всех других форм модернизации (экономической, культурной, церковной) политическая модернизация, если отвлечься на минуту от всех ее институциональных сложностей, вроде разделения властей или независимого суда, означает нечто элементарное, понятное любому, включая, надеюсь, и русских националистов. А именно — ГАРАНТИИ ОТ ПРОИЗВОЛА ВЛАСТИ. И время ровно ничего изменить в этом критерии не может. Он и через 1200 лет будет столь же актуальным, как и во времена Чаадаева и Пушкина.
Тогда, во второй четверти XIX века, Европа была единственной частью политической вселенной, сумевшей этот произвол минимизировать. Нужен был, однако, без преувеличения гениальный прогностический дар, чтобы предугадать, что — несмотря на неизбежные откаты и регресс, наподобие Священного союза, несмотря даже на братоубийственные гражданские войны, на манер наполеоновских, — одна лишь Европа (и, конечно, ее ответвления, будь то в Америке или в Австралии) способна САМОСТОЯТЕЛЬНО, то есть без чьей бы то ни было помощи довести свою политическую модернизацию до ума. Другими словами, полностью избавиться от произвола власти.
Чаадаев называл это, конечно, иначе. Европейской цивилизованностью он это называл. И приводил пример. «Есть разные способы любить свое отечество, — писал он, — самоед, любящий свои родные снега, которые сделали его близоруким, закоптелую юрту, где он скорчившись проводит половину своей жизни, и прогорклый олений жир, заражающий вокруг него воздух зловонием, любит свою страну, конечно, иначе, нежели английский гражданин, гордый учреждениями и цивилизацией своего славного острова; и без сомнения, было бы прискорбно для нас, если бы нам приходилось любить места, где мы родились, на манер самоедов». Попросту говоря, предвидел Чаадаев, что Европа — надежная лошадка. И она оправдала его прогноз, действительно, живет она в отличие от некоторых цивилизованно, без произвола власти. И этого никто у нее не отнимет.
Тем более трудно было это в его время предугадать, что два важнейших европейских сообщества — германское (начиная с тевтонофилов начала XIX века) и российское (начиная с Николая I) обнаружили отчетливую тенденцию ПРОТИВОПОСТАВЛЯТЬ себя остальной Европе как декадентскому Западу. Это с несомненностью обличало их, если можно так выразиться, политическую недостаточность или, если хотите, неспособность к самостоятельной политической модернизации.
У немцев не было своего Чаадаева. И германских мыслителей, сколько я знаю, выпадение их страны из «европейской системы» особенно не беспокоило. Ничего хорошего, однако, не обещала их беззаботность Германии. Не это ли имел в виду крупнейший из современных британских историков А. П. Дж. Тейлор, когда писал в 1945 году: «То, что германская история закончилась Гитлером, такая же случайность, как то, что река впадает в море»? И правда ведь, понадобились эпохальные поражения в двух мировых войнах, умопомрачительная разруха, голод, раздел страны между чужеземцами, чтобы Германия выучила урок — никогда не избавиться ей от произвола власти, покуда не покончит она с обособлением от Европы. Урок она, к чести своей, выучила, с антиевропейским особнячеством покончила и с Европой воссоединилась. И… забыла о своих несчастьях.
У России, однако, Чаадаев был. И разве меньшую цену заплатила она за обособление от Европы? Говорю я не только о вековом самодержавии, о советском терроре, о гражданской войне, о миллионах жизней, поглощенных ГУЛАГом, но и о том, что по сей день обречена она мириться с произволом власти, о котором Германия забыла, и с унизительной второсортно- стью своего быта, и с постоянной неуверенностью в завтрашнем дне, зависящем не от нее, а от мировых цен на ее сырье. И все-таки чаадаевского урока Россия не выучила. Почему не выучила, об этом позже. Сейчас главное:
Я знаю — как не знать? — что и у нас, и в Европе выросла за столетия мощная индустрия мифотворчества, уверяющая публику, что Россия и Европа чужие друг другу, всегда были чужими и всегда будут. Даже принадлежат к разным цивилизациям. О русских националистах мы уже говорили и еще будем говорить. Важно, что и о Германии говорили то же самое. Вспомните хотя бы, как противились ее воссоединению — в Европе. Итальянский премьер Джулио Андреотти заявлял, что «с пангерманизмом должно быть покончено. Есть две Германии и пусть их останется две». Французский писатель Франсуа Мориак прославился жестоким bon mot: «Я люблю Германию и не могу нарадоваться тому, что их две». Не все, конечно, соглашались с утверждением того же Тейлора, что «Германия как нация завершила свой исторический курс», но впечатление, что она слишком большая, слишком опасная и, главное, чужая Европе, было общераспространенным. И что осталось от этого впечатления сегодня?
Но послевоенная Германия, по крайней мере, хотела покончить со своим обособлением от Европы. Россия — в лице своих руководителей и националистической клики — НЕ ХОЧЕТ. Уверяет, что ВСЕГДА была «особым миром», почему и одержала, не в пример этой вшивой Европе, великую победу в Отечественной войне над той же Германией.
Погодите, однако. Поколение Чаадаева одержало в своей Отечественной войне еще более великую победу — над самим Наполеоном! Взяло Париж. Но «нет, тысячу раз нет, — писал Чаадаев, — не так мы в молодости любили свою родину. Нам и на мысль не приходило, чтобы Россия составляла какой-то особый мир». И мы ХОТЕЛИ стать частью, говоря его словами, «великой семьи европейской». Так откуда же это лживое «всегда были чужими» в устах сегодняшних русских националистов?
«Особенно же мы не думали, — продолжал Чаадаев, — что Европа готова снова впасть в варварство. Мы относились к Европе вежливо, даже почтительно, так как мы знали, что она выучила нас многому и, между прочим, нашей собственной истории». Ему все это представлялось само собой разумеющимся. Он с этим вырос и был в ужасе от бездны, в которую готовы были обрушить его страну «новые учителя» (националисты и впрямь были в его время внове).
В одном, впрочем, ошибся Чаадаев сильно. Он-то надеялся, что националистический морок рассеется скоро, едва продемонстрирует его губительность жизнь. «Вы повели все по иному, и пусть, — писал он, — но дайте мне любить свое отечество по образцу Петра Великого, Екатерины и Александра. Я верю, что недалеко время, когда признают, что этот патриотизм не хуже всякого другого». Далеко, увы, на самом деле было такое время, непредставимо далеко. Уже при Александре III, в 1880-е, вернейшему из последователей Чаадаева Владимиру Сергеевичу Соловьеву приходилось отчаянно протестоватьпротив «повального национализма, обуявшего наше общество и литературу». И голос его звучал в тогдашней России так же одиноко, как голос Чаадаева за полвека до этого. Как, боюсь, звучит и мой голос еще каких-нибудь 130 лет спустя. Не рассеивается морок. Все тот же вокруг «повальный национализм». И происходящий из него произвол власти все тот же.
Я даже не об этнической пене, которая бьет в глаза, потому что на поверхности, я об официальном, имперском национализме в духе С. Ю. Глазьева, А. Г. Дугина или Н. А. Нарочниц- кой. На бесплодность его обратил внимание еще Соловьев, когда писал: «Утверждаясь в своем национальном эгоизме, Россия всегда оказывалась бессильною произвести что-нибудь великое или хотя бы просто значительное. Только при самом тесном внешнем и внутреннем общении с Европой русская жизнь действительно производила великие политические и культурные явления (реформы Петра Великого, поэзия Пушкина)».
Пропагандисты национального эгоизма оперируют не аргументами (о документах и говорить нечего), но расхожими прописями времен Чаадаева, вроде «мистического одиночества России в мире» или ее «мессианского величия и призвания».
Д. С. Лихачев
Понятно, почему, подменяя рациональную аргументацию туманным — виноват, не нашел более приличного слова, — бормотанием, эта эпигонская манера дискуссии провоцирует оппонентов на не вполне академическую резкость. Можно поэтому понять покойного академика Д. С. Лихачева, когда возражал он им так: «Я думаю, что всякий национализм есть психологическая аберрация. Или точнее, поскольку вызван он комплексом неполноценности, я сказал бы, что это психиатрическая аберрация».
В отличие от Дмитрия Сергеевича я не стану обижать певцов национального эгоизма подозрениями по поводу их душевного здоровья. Я лишь обращу внимание читателей на окружающую их реальность, которой обязаны они Русской идее. Это ведь она, Русская идея, обрекла Россию на дурную бесконечность произвола власти, на любовь к родине «на манер самоедов». Обрекла, лишив ее европейской способности к САМОСТОЯТЕЛЬНОЙ политической модернизации. Достаточно ведь просто задуматься, почему Германия, едва воссоединившись с европейским сообществом, эту способность обрела, а Россия — при всех (!) режимах — не может.
Я подчеркиваю, что не обрела Россия способность к политической модернизации ни при Александре III, ни при Ленине, ни при Сталине, ни при Брежневе, ни при Ельцине, ни при Путине, все ведь, кажется, перепробовала, но не обрела. Так не пора ли вспомнить о гипотезе Чаадаева? О том, что НИКОГДА не обретет ее Россия, не избавившись от Русской идеи?
А. Г. Дугин
Диву даешься, когда видишь, что вспомнили о чаадаевском уроке не в Москве, а в Киеве. И неожиданно оказалось, что способен он, этот европейский выбор (и как еще способен!), вдохновить и мобилизовать не только политиков, но и страну! А ведь именно в нем и содержится, если верить величайшим русским умам всех времен, Чаадаеву, Пушкину, Соловьеву, ответ на поставленный здесь вопрос: что мешает России выучить судьбоносный урок европейской истории? Тем более выглядит это странно, что сформулирован-то был этот ответ в свое время не в Киеве, а именно в Москве. И именно для России.