С декабристских времен власть и мыслящие люди в России были по разные стороны баррикады. Самодержавие со своими жандармами, со своими двенадцатью цензурами, со своей казенной риторикой считалось чужим, считалось врагом. Язык не поворачивался оправдывать запрет на инакомыслие, лежащий в основе николаевской официальной народности. Так и писал П. Я. Вяземский: «Честному и благожелательному русскому нельзя больше говорить в Европе о России или за Россию. Можно повиноваться, но нельзя оправдывать и вступаться». Хватало, впрочем, и таких, кто служил режиму по нужде или по охоте — когда их не хватает? — но те были нерукопожатные. В 1840-е, однако, произошло нечто невероятное.
Самодержавие вдруг было поднято на щит. Нет, не то самодержавие, что воцарилось в России после разгрома декабристов, другое, очищенное от казенной шелухи, цензуры и крепостничества, рафинированное, так сказать, но все-таки самодержавие. Именно оно было представлено обществу как воплощение национальной — и цивилизационной — идентичности России.
Московия. Век XVII
Невероятным казалось это потому, что мало кто уже мог вообще представить себе какое-нибудь другое самодержавие, кроме косноязычного и хамоватого монстра, устами самого самодержца объявившего себя деспотизмом. Тем более представить его респектабельным, оснащенным всеми новейшими философскими и культурологическими аксессуарами — в качестве последнего, если хотите, слова науки.
И тем не менее группа одаренных и уважаемых московских философов и литераторов (Константин Аксаков, Алексей Хомяков, Иван Киреевский, Юрий Самарин и др.) с конца 1830-х работала именно над такой метаморфозой самодержавия. Оппоненты прозвали их славянофилами (они, впрочем, против этого не возражали). И никто, даже Чаадаев, не предвидел, что именно им, этим на первый взгляд чудакам, суждено было стать знаменосцами особняческого мифа, обеспечив ему своего рода бессмертие. Именно под их пером уваровский постулат «Россия не Европа» станет русской национальной идеей.
Разумеется, само представление, что идея может быть национальной, заимствовали они у германских романтиков-тевтонофилов, отчаянно ревизовавших в начале XIX века европейскую традицию эпохи Просвещения (как мы уже говорили, в этой традиции идеи отечества не имеют). Немцы, однако, придумали свой Sonderweg («особый путь»), протестуя против наполеоновского деспотизма, безжалостно кромсавшего и унижавшего их и без того разодранную на десятки крохотных государств родину. В их сознании Просвещение отождествлялось с фигурой всеевропейского деспота. Оттого и придумали они свой, отдельный от Европы «особый путь», свою, если хотите, Германскую идею. Но славянофилы-то жили в гигантской монолитной империи. Более того, в могучей сверхдержаве, разгромившей Наполеона. Так откуда, спрашивается, русский Sonderweg?
Представьте, сколько ума, таланта и изобретательности понадобилось славянофилам, чтобы адаптировать национальную идею их немецких учителей к российским реалиям. Ларчик, впрочем, открывался просто: ученики тоже протестовали против деспотизма. И их деспот, считали они, тоже поработил Россию. Звали его Петр, был он императором всероссийским, но императором-предателем. Как часовой, изменивший своему долгу, открыл он ворота православной крепости чуждым ей идеям европейского Просвещения, искалечив ее «культурный код» и превратив Россию в какую-то ублюдочную полу-Европу. Вот и пожинаем мы сейчас, при Николае, заявили славянофилы, плоды петровского предательства. Короче, Россия была в их время так же беспощадно унижена николаевским деспотизмом, как Германия наполеоновским.
Унижена до такой степени, что Николай мог, как мы помним, публично объявить, будто деспотизм «согласен с гением нации». Словно русские — нация рабов. Мало того, как объяснял один из его приближенных генерал Яков Ростовцев, «совесть нужна человеку в частном домашнем быту, а на службе и в гражданских отношениях ее заменяет высшее начальство». Официальная народность претендовала, таким образом, быть вовсе не одной лишь самодержавной властью, но и пастырем народа, его моральным учителем, его совестью? Власть все знает, все видит, она осушит все слезы, утешит всех страждущих. Одним словом, «название государя — Земной бог, хотя и не вошло в титул, допускается как толкование власти царской».
Как видим, возмущал николаевский деспотизм родоначальников славянофильства ничуть не меньше, чем декабристов. Тем более что представлялся он им не только цезарепапизмом, как В. С. Соловьеву и не только «дикой полицейской попыткой отрезаться от Европы», как А. И. Герцену, но в буквальном смысле слова ересью, секулярной религией, призванной подменить православие.
Впоследствии в открытом письме Александру II Константин Аксаков бесстрашно высказал все, что он думал о николаевской
России: «Как дурная трава, выросла непомерная бессовестная лесть, обращающая почтение к царю в идолопоклонство. Откуда происходит внутренний разврат, взяточничество, грабительство и ложь, переполняющие Россию? От угнетательной системы нашего правительства, оттого, что правительство вмешалось в нравственную жизнь народа и перешло, таким образом, в душевредный деспотизм, гнетущий духовный мир и человеческое достоинство народа. Современное состояние России представляет внутрений разлад, прикрываемый бессовестной ложью — все лгут друг другу, видят это, продолжают лгать и неизвестно до чего дойдут».
Важно нам здесь, что написать это могли и Михаил Лунин, и Кондратий Рылеев. Иначе говоря, то, что родоначальники славянофильства были либералами, вышли, так сказать, из декабристской шинели, не подлежало сомнению, не будь даже знаменитого стихотворения Хомякова «России»:
В судах черна неправдой черной И игом рабства клеймена, Безбожной лести, лжи притворной, И лени мертвой и позорной, И всякой мерзости полна.
И тем более ошеломляюще, тем более чуждо либеральной традиции звучала концовка этого стихотворения:
О, недостойная избранья, Ты избрана!
Как ничто другое, освещал этот бесподобный мистический поворот жестокую истину: в России родилось совершенно новое мировоззрение, сочетавшее в себе две взаимоисключающие идеологии: современный либерализм и средневековую веру в избранность сакральной — в силу своего исключительного правоверия — нации. Назовем ее национал-либерализмом. Это роковое раздвоение славянофильства между декабристской бесхитростностью и антиевропейским особнячеством тонко заметил В. С. Соловьев, предсказав всю его дальнейшую судьбу: «Внутреннее противоречие между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше, погубило славянофильство».
Странно, что не понял губительность этого противоречия и даже любовался им Н. А. Бердяев, написавший книгу о Хомякове: «В его стихотворениях отражается двойственность славянофильского мессианизма — русский народ смиренный, и этот смиренный народ сознает себя первым, единственным в мире. Хомяков хочет уверить, что русский народ не воинственный, но сам он, типичный русский человек, был полон воинственного духа, и это было пленительно в нем. Он отвергал соблазн империализма, но в то же время хотел господства России не только над славянством, но и над всем миром». Бердяев, как мы знаем, считал себя преданным учеником Соловьева, боюсь, однако, что Соловьев едва ли признал бы его своим учеником.
Но противоречия славянофильства этим, увы, не исчерпывались. Проклиная «душевредный деспотизм», самодержавие, на котором он зиждился, они, как мы видели, его восхваляли. Ибо «только при неограниченной власти монархической народ может отделить от себя государство, предоставив себе жизнь нравственно-общественную». Свободу они воспевали, но конституцию, без которой ее не бывает, поносили. «Вмешательство государства в нравственную жизнь народа» порицали, но и «вмешательство народа в государственную власть» считали источником всех бед. «Посмотрите на Запад, — восклицал Иван Аксаков, младший брат Константина и будущий лидер второго поколения славянофилов. — Народы увлеклись тщеславными побуждениями, поверили в возможность правительственного совершенства, наделали республик, понастроили конституций — и обеднели душою, готовы рухнуть каждую минуту».
И. В. Кириевский К. С. Аксаков
Но дадим слово им самим. Пусть сами попытаются убедить читателя в преимуществах своего национал-либерализма. Вот центральный их постулат — «Первое отношение между правительством и народом есть отношение взаимного невмешательства». Покоилось оно на цепочке аксиом. У нас все не так, как на Западе. Православный народ и самодержавное государство связаны у нас отношениями «взаимной доверенности», по каковой причине жестокие конфликты, преследующие Запад, у нас исключены. Поэтому нет нужды в ограничениях власти, в конституциях и парламентах. И слава Богу, ибо иначе «юридические нормы залезут в мир внутренней жизни, закуют его свободу, источник животворения, все омертвят и, разумеется, омертвеют сами». Оттого и угасает Европа, доживая последние годы, как тело без души, и «мертвенным покровом покрылся Запад весь». (Одной лишь аксиомы, заметим в скобках, не хватало во всей этой цепочке: там, где народ не вмешивается в государственную власть, там власть непременно вмешивается в его нравственную жизнь.)
Впрочем, славянофилы знали — или думали, что знают, — и другую причину превосходства допетровской Руси над Западом. У нас не было нужды в аристократии, сформировавшейся там из потомков древних завоевателей. Действительным аристократом был у нас — и, слава Богу, остается — крестьянин, хранитель традиционных ценностей, тот самый народ, что некогда призвал царей и добровольно вручил им самодержавную власть. «Мы обращаемся к простому народу по той же причине, по которой они обращаются к аристократии, то есть потому, что у нас только народ хранит в себе уважение к отечественному преданию. В России единственный приют торизма — черная изба крестьянина».
Отсюда неожиданное заключение: верховный суверенитет народа существует у нас и только у нас. Как писал единомышленнику Хомяков по поводу статьи Тютчева, высмеивавшей народный суверенитет: «попеняйте ему за нападение на souverainete du people. В нем действительно souverainete supreme. Иначе что же 1612 год? Я имею право это говорить потому именно, что я антиреспубликанец, антиконституционалист и пр. Самое повиновение народа есть un acte du souverainete'».
Я воздерживался от комментариев, пока славянофилы излагали преимущества своей политической философии. Естественно впору было бы сейчас спросить читателя: ну как, убедили вас их аргументы? Но последняя реплика Хомякова напрашивается на немедленный ответ. Ибо согласившись, что народ действительно был в допетровской России souverainetee supreme, получится, что сам этот народ своей верховной волей себя же и закрепостил. Какой же тогда смысл в славянофильском протесте против крепостничества? И как посмел тот же Хомяков заклеймить этот народный acte du souverainetee «мерзостью рабства законного»? И заявить вдобавок, что «покуда Россия остается страной рабовладельцев, у нее нет права на нравственное значение»?
Сказать это имели право декабристы. Имели, потому что были уверены: закрепостило народ самодержавное государство, причем именно в допетровской Руси, в этом православном рае славянофилов, и, порабощая свой народ, прекраснейшим образом обошлось оно без предателя-Петра. Иначе говоря, либеральная, декабристская половина славянофильства вправе была занимать ту антикрепостническую позицию, которую занимало оно в николаевской России. Но «антиконституционалисткая», самодержавная его половина лишала славянофилов этого права, повисала в воздухе. Примерно так же — как мы увидим дальше — обстояло дело и с другими аргументами славянофилов. Все они (за исключением прямого вздора, как, например, того, что «Европа доживает последние дни» и «готова рухнуть каждую минуту» (в 1840-е!) оказались полуправдой.
Куда более важна, однако, другая сторона дела. Спросим для начала, прав ли был князь Н. С. Трубецкой (один из основателей евразийства, которому суждено было заново начать реабилитацию Русской идеи после очередного ее крушения в 1917-м), презрительно сбросив со счетов славянофильство как «неправильный национализм»? Приговор Трубецкого был беспощаден: «Славянофильство должно было ВЫРОДИТЬСЯ». Конечно, гибель славянофильства предсказал, как мы помним, полустолетием раньше, когда оно еще было в силе и славе, В. С. Соловьев. Но совсем не по той причине (Трубецкой считал, что выродилось славянофильство из-за того, что «было построено по романо-германскому [то есть европейскому] образцу»). Соловьев исходил из того, что искусственное соединение в одной доктрине двух в принципе несоединимых начал чревато вырождением.
Да, в условиях николаевской официальной народности, этого симбиоза обожествленного государства с «гением нации», самодержавия с идолопоклонством, патриотизма с крепостничеством, симбиоза, практически неуязвимого для критики извне, славянофилы, безусловно, сыграли в высшей степени положительную роль. Россия была тогда в идеологической ловушке такой мощи, что подорвать ее господство над умами можно было, как в советские времена, лишь изнутри. И никто, кроме славянофилов, не мог исполнить такую задачу. Ибо только с позиции апологетов самодержавия можно было атаковать деспотизм — как кощунство. Только с позиции защиты православия можно было разоблачить секулярную религию — как ересь. Это и сделали славянофилы, оказавшись в парадоксальной для себя роли борцов за секуляризацию власти. И если прав был Маркс, считая, что «критика религии есть предпосылка всякой другой критики», то задачу свою они выполнили.
Признанный мастер демонтажа тоталитарной идеологии Александр Николаевич Яковлев подтверждает: «этого монстра демонтировать можно только изнутри». Другое дело, какую цену пришлось славянофилам заплатить за свой подвиг. Увы, и после падения официальной народности, в совершенно другой реальности, не расстались они с попыткой совместить несовместимое — свободу с самодержавием, патриотизм с Русской идеей, современность со средневековьем. В результате, хотя и по разным причинам, но правы оказались и Соловьев, и Трубецкой — выродилось славянофильство. Из борца с деспотизмом, каким оно было в 1840-е, превратилось в его идейное оправдание в 1900-е. Вот такая трагедия.