КРАЕВ Афанасий Тимофеевич житель с. Починка Пло́ского (Запиваловы то ж), Ключевской волости, Котельнического уезда. Д. К. Зеленин предпослал его текстам небольшую, но очень содержательную заметку, которая достаточно четко характеризует его самого и его сказки. Приводим ее почти целиком:
«Дряхлеющий старик, 75-ти лет, Краев, повидимому впадает уже в детство (писано в 1908 году). При разговоре с ним, он производит впечатление очень бестолкового человека; отвечает невпопад, никак не может понять самых простых вопросов. По этой простой причине я, между прочим, не мог ничего узнать от него относительно того, где и при каких обстоятельствах он выслушал свои сказки, когда и как их рассказывает и т. п. И внешние обстоятельства жизни Краева остались мне также почти совсем неизвестными. Знаю только, что он неграмотный, пьяница и лентяй, не имеет никакого ремесла и пропитывается в последние годы почти исключительно нищенством.
Вследствие старческого ослабления памяти, Краев сильно путает свои сказки: делает пропуски, перескакивает с одной сказки на другую и т. п. Прервать его во время рассказа ничуть нельзя: спутается, все забудет, и придется начинать сказку опять «с конца» (т. е. с начала).
Записывая, можно сказать, с мучениями сказки от Краева, я все время жалел, что не встретился с ним лет на десять ранее. Краев — один из немногих специалистов-сказочников, которые мне встретились в Вятской губернии. Рассказывание сказок составляет, можно сказать, его профессию. Большой любитель выпить, Краев является на каждую свадьбу в околотке: и там, где его, полунищего, совсем не угостили бы вином, там часто ему льется щедрое угощение за веселые его сказки. Не даром же, те немногие сказки, которые он теперь лучше других помнит и которые мне удалось от него записать — почти все вертятся около свадебного пира, как около центральной фабулы; описания свадьбы богато сопровождаются у него бытовыми подробностями, а прочувствованное и детальнейшее описание славного «питуха» на свадьбе ясно рассчитано на то, чтобы рассказчику поднесли лишнюю рюмку водки.
Бесспорно, что Краев был носителем прекрасной и богатой сказочной традиции. Чудесные сказки «По щучьему веленью», и чисто бытовая сказка «Попов работник и дьякон» — весьма хороши и в настоящем их виде. В последней, бытовой сказке, проявилось довольно ярко в бытовых подробностях молотьбы и других деревенских работ личное творчество нашего сказочника».[51]
БЫЛ Омеля Леле́коськой. А он все на пече́ спал, каковы клал — такие копны навалил, как сенныё, большиё — только в середочках спать, только и местечкя.
Снохи посылают его на Дунай, на реку за водой. «А в чом пойду? Ни лаптей, ни онучь, ни чажелка́, ничего, ни топора». Онна́ взяла сноха клюшку, другая о́жок, да давай через чело тыкать. Нашол он онучёшка, нашол отопчёшка, обул; обулся, тяжолчошко оболок, подпоясал онучёшко, наложил колпачёшко, заткнул [за пояс] тупичёшко. Берет он с залавочка ве́дерца, а с белых гря̀дочек — коромысличё.
Пришол к Дунай-реке, розмахнул широко — ничего не зачерпнул. Это ведерко поставил, другое розмахнул, шшучку и зачерпнул. «Ох, вот, тебе топе́ре, шшученька, съем!» — «Нет, Омелья́нушко, не ешь!» — «А штё?» — «Тебе добро будят, не ешь!» — «А сказывай, како́?» — «А ве́дерча сами подут и на залавочек придут...»
Ве́дерча идут, а он идет сзади, бежит, говном и коромыслом подшибает. Бежит он, хохочет. Ве́дерча сами пришли на залавочек; он с порожка, да опять на печкю.
На другой день посылают его в лес по дрова. А он не бывал, не видал, как рубят эти дрова. «Дак я на чем поеду? Кобылы нет, хомута нет, на перебегу (зъёму) ничего нет?» — «Тебе сказано: кобыла в конюшне, хомут под звозом на спиче, сани под звозом-жо — всё готово тебе!» — Пришол в конюшну — кобылы в конюшне нет, хомута на спиче нет, ничего нет.
Прибежал, воро́та росхраба́снул, сбегал, стал под звоз: «По батюшкину благословенью, по матушкину благословенью, по шшучинкиному повеленью — счёбы готово было всё (с перебегом и с оглоблями) со всей упряжьёй!»
Стал на запяточки и поехал. «По батюшкиному благословенью, по матушкину благословенью, по шшучинкиному повеленью, бегите сани сами!» Едет и песеньки запел. А в селе какой-ёт праздничек (базаречь) был. Сколь силы примя́л (примял кма́ силы) — ехал: всем охота поглядети.
Вот он заехал в такой лес огра́мадной, — нашол суши́ну, охвата в два будёт, и стал тупичёй-то рубить; не смог и щепочки отвалить. Тупичей чо тут нарубишь? — «По батюшкину благословенью, по матушкину благословенью, по шшучинкиному повеленью, рубитёсь дрова сами, сами кладитёсь, сами и вяжитёсь!»
А шшука такой воз намолола, што и рукой не можот достать; так туго подтянула, што некуда перстика подпехать. Завязала шшука воз, затянула.
Едет шшука вперед, коло́дник розбираёт (розваливает). А он стал на запяточки, едет, песни поет — вершины трясутся, так напевает. Народ выбегает на дорогу опять — примял всех восталы́х.
Чярь и услышал слых. Послал от красного от крыльчя поло́к солдатов. Приходят ко белому ко крыльчю: «Дома ли Омельянушко?» — «Дома!.. На печке лежу, ко́мы гложу́, некуда не хожу!» Солдатов поло́к заскакал: кто пушкам палит, кто тесаком — а чего? — его нисколь не берет, все в ко́мы лепит. «По батюшкину благословенью, по матушкину благословенью, по шшучинкиному повеленью!»... Как руку занес, так поло́к весь и повалил тут.
Два полка послал чярь солдатов. Опеть заскакали в избу. — «Дома ли Омельянушко?» — «Дома! На печке лежу, колпака не валяю! Не этаких видал, да редко мигал! Некого не боюся!» Второй полок и в избу не зашол, воротились.
На третей день по́слал два мильона солдатов. «Идёшь ли?» — «Совсем собрался!» (По бревну избушку-то росташша́т, розваля́т.) «По батюшкиному благословенью, по шшучинкиному повеленью, поди печка со мной!»
Шшука сечас стену выворотила — печка и пошла. К чярю-батюшку подъезжает ко крыльчю. «Какая ты невежа! Сколько у меня солдатов погублил! (не́кого в солдаты брать: я замерзну без них)». — «Ох, чарское величество. Я куды бывал, кого видал?» — «А убирайся, поганая сила, штоб тебя духу не пахло!» Чяря с души сбило.
А в верхном балхоне, Марья Чернявка: там её поя́т и кормя́т солдаты. Вот он поехал. Ростворила око́шка те ростворчаты. Он поглядел. «А будь моя обру́шница!» У ней серчо и заболело, не стала ни исть ни пить: подносят ёй солдаты.
Пришли. «Што-то — бает — батькё, она не стала ни исть ни пить, толькё плачет, кисейны рукава затираёт, свои глаза доводит». «А бежико-тё, спроситё (чё-ко не сказал ли он)». — «Чё он тебе не сказал лё?» — «А сказал: будь моя обрушничя!» У меня серцо и задавило: не пить не исть!» — «Бежите два солдата, ташшите его оставлейте!»
— «Ну, што, Омельянушко, готов ли?» — «Готов!» — «Ну айда!» — «Зачем?» — «А Марья Чернавка об тебе горюёт — не пьет не ест — батюшко чярь по́слал».
«По батюшкину бласловенью, по шшучинкину повеленью, будь печка со мной!.. Ну, ребята, давай, садитесь на печь: теплее ехать!» Кто табак курит, кто греется, кто дрова валит (в печь).
Стал к воротам подъезжать, она лисьвеничкём-веничкём махнула — коковы́-те все и спахнула: как пол, все чистёхонько и стало. (Подъехал ко крыльчю.) «Солдаты, неситё его в избу на руках, пойтё, кормитё, а я сам пойду в кузничю обручьё ковать!»
Сходил царь в кузничю, шесть обручьёв сковал, в сорокови́чю — бочку (их — Омелю и Марью Чернявку) — запехал, да эти обручьё-те и набил; на Дунай-реку и отпустил.
Сказка о Емельяне-дураке, Красном Колпаке. Лубочный лист.
Кто знат, сколь там долго оне ездят-плавают... «Што жо, Омельянушко, скушно и горькё стало: на белой свет бы охота поглядеть (не можно и терпеть!)» — «Молись богу, утро вечера мудренее будет!» — «Ровно мы съехали на крутинькёй бережок, на жолтинькёй песочек». — «Гляди, дура, на нанос наехали — на лес, так бочечка-та некуды и нейдёт». (Скушно и горькё стало)... — «Молись богу: утро вечера мудренее будет!»
«А по батюшкину бласловенью, по матушкину бласловенью, по шшучинкиному повеленью, будь ета бочечка на крутенькём бережку, на жолтинькём песочкю!» Шшука выбросила обеих — и бочку и всё.
«Чё-то, Омельянушко, скушно и горькё, и тошно, и охота на белой свет поглядеть». — А он на дне-то чем-то провертел дырку. [Далее неудобный для печати эпизод, как Омеля с помощью волка развалил бочку]. Розвалилась бочка-та, выпустил их из бочки-то.
«Марья Чернявка!» — «Штё?» — «А ты этта оставайсь! Я пойду, вон, ту гору смотреть, кака́ така́ гора?» — «А ты, ведь — бат — долго?» — Он ушол, да полтора месяца на ету гору-ту бился, лез... бился, бился, не мог. — «По батюшкину бласловенью, по матушкину бласловенью, по шшучинкиному повеленью!..» Шшука сечас сташшила его. Пришол на ету гору: «Очутися етта город лучше тестева. А хлеба до клюк штобы!» Исправил и пошел за ёй.
Пришли до горы́. Она на камешок, на другой слезет, тот выпадет, — опять под гору; чуть платье всё на себе не изорвала. Побилась побилась — не мог ничего поделать. «По батюшкину благословенью, по матушкину благословенью, по шшучинкиному повеленью (будь бочечка на горе)!» Опять шшука обех сташшила.
— «А штё же — бает — Омельянушко, город хорош, да без еччи пропадем!» — «Молись богу, сыта будешь, пьяна и сыта!» Пришли в первый онбар, тут и перекрестилась она: «Видно — бает — не пропадем с голоду!» В другой онбар пришла, тут на коленки и пала, давай богу молиться. В третей привел: господи батюшка! больше и того хлеба в омбаре!
Пришли. Привел ее в избу то. «Печку топи да завтрак вари!» Всё у ней поспело. Оди́нова только в рот сунул — хлеба то. «Ну — бает — Марья Чернявка, пей, буди Чернявка, я пойду силы гарка́ть (с тестем воевать)»
По три утренны зари (да по три вечёрны зари), нагарка́л силы — не стало в городе упоме́щиваться. Силы нагарка́л. «Ну тепере, Марья Чернявка, пойду по три вечерны зари опеть припасу гарка́ть». Сел, нагарка̀л — господи батюшко, не стало в городе упомещиваться.
«Пойду я тепере на базар дорогих быков купить!.. А, ведь, надо их кормить!» Дваччеть пять быков дорогих самых купил. «Топере вари, а я пойду стольё ладить да ска́терки слать (надо детей кормить)». Вот говядину уварила она; он доспел все, ска́терки наслал. «Ну, дети, садитёся! Солдаты, кушайтё, пейтё! Как за белого чяря служили, так и за меня служитё! измены не делайтё!»
Сказка о Емельяне дурачке.
Откормил их, как следно. «Ну айда-тё! Как там станут палить-ту от тесьтя, вы все — пули, ядра — в лодку кладитё (к себе на колени), не палитё!» Тамотка все выпалили; у тестя и выпалить нечем: ничего нет, все вышло. «Ну, дети мои, возьмитё, как с овина снопы валятся, так и их там беритё». Вот принялись; весь город выпалил и детей всех (солдатов-то) у тестя прибил.
«Ну, тепере поедём ко мне в гости!» — тестю говорит. «Глаза́-те защурь!» Глаза-те защурил, — уж он в горниче и очутился, на лавочке (попиваёт и поедаёт). «Я сколь етим местом бывал, горы не видал. Откуда и гора взялася? Откуда город взялся? Откуды вы взялися?» — Вышла Марья Чернявка. «Это я, батюшко — бает — а ето Омельянушко».
Его там угостили, как следно. «Уведитё в чисто поле, на ворота посадитё, ростреляйтё, и пепел розвейтё!» Так и сделали, увели его, разо́стрелили и пепел розвеяли.
Был старичок, седой поп. А у него кладу́шка была — копёшка ржаная — четыре овиньча. А он не может молотить. «А поду — бает — за ворота, на ве́рею навалюсь: какой прохожой человек идет — того и поряжу: чё запросит, то и отдам».
«Иди-ко — бает [прохожему] — сюды́, побалесим!» — «Штё, батька?» — «А вот штё: у меня копёшка есть, четыре овинча, а овин высушон — готово всё. Сам не могу молотить. Помоги! Штё запросишь?» — «А по рублю с овина, да по стакану вина — за ужином и за завтриком». — «Ну, ето не постою... Только проворно ле молотишь?» — «Только бы снасть крепка была! Я как бо́тну молотилом, так сноп напополам розлетит и молотило отлетит!» — «Мне — бат — етакого то и надо, штобы проворной был».
— «Ну, стряпки, ужинать станетё или чего?.. Собирайте скорее, да айда молотить!» Стряпки соскакали, ужинать собрали, живо два, айда сейчас молотить. А у него овин-от сто суслонов, не малинькёй; на один посад все уходит у него: ладонь то долга́.
Как сечас по́слали [постлали снопы], как бузды́рнул, так сноп пополам розлетел и молотило отлетело. «Где шило да ременьё, только сказывай! Сейчас поспеет!»
(Прибежал ко крыльчю). А к попадье-то дьякон ходит. — «Батюшко велел: всех овечек, куречь, гусей да уток, всех на реку надо гнать, поить!» — «А, ведь, я — бает — поила!.. Погоди маленькё!
А был в саннике телёнок зарезан трех годов — кишки те выброшены, а не о́бодран. А он [работник] там воро̀та и все отворил настежь: гуси и утки все на реку убежали пить. А она [попадья] дьякона-то в опоёк-от и запехала, да тут и зашила.
Прибежал [работник], санник ростворил, двери отворил. «Куричи все улетели, гуси, утки; а ты — бает — пади́на, што не бежишь?» — бух его по ребрам; на реку-то сташшил с боку на бок. Гуси да утки все напились; он тошнее того опять его гонит на перемётку. «Иди, пропадина, не упирайся. Што упираешься?» — Затолкал его в санник, опять запер. (Сам айда скорее молотить). Они все стоят, его дожидают, не молотят.
Прибежал. Измолотили, солому сносили, вычистили; во́рох вычистили, столкали, овин насадили; айда домой завтрекать.
Позавтрекали. А ему [работнику] ничего — только измолотил да и на полати. А попу овин суши́. До того сухо сушит, што че́хледью так и несет, синенькой огонек над снопами-то.
Овин высушил, идет из овина. «Што, работник, спишь или так лежишь?..» — «А я, батюшко, пятнадцатую трубочку докуриваю». — «Да как у тебя глаза-те не опалит?» — «А у меня, батюшко, по привычке!» — «Разе кма у тебя табачку то?» — «А мне батюшко кулёк послал, табаку-ту, так на год будет».
«Ну што, стряпки, надо итти молотить, пока снопа-те горя̀чи!» Выслали [снопы]. Как бузды́рнул, так сноп пополам и розлетел и молотило отлетело. «Ох ты, подлец! тепере опять зано́жишь нас?!» — «Теперь, батюшко, знаю, где шило, где и ременьё, всё! сейчас!»
У него не отлетает, а он омуры́чивает — молотило то цело.
А опять он, дьякон, пришол к ней. «Топере, мамонька, убежели! Нет, к тебе не приду, коли екого работника порядили — не можешь и успрятать от него!» — «А вот — бает — луку семьдесят мешков закоптели, как во смоле, на полатях стоят: я мешок-от вывалю (опростаю), туда запехаю, да и устьё зашью».
Работник прибежал ко крылечку. Брякнул колечко. «Кто тут?» — «Работник!» — «Зачем?» — «А батюшко велел ложки чистить, мыти!» — «А я — бает — как вы поели, вымыла, да во шкап!» — Он бежит, а она в шкап, да на верхню полочку посадила: дьякон-от там и сидит [в мешке?]. Как он его увидал, схватил, мыл — посадил, опять запер. Опять айда молотить.
Прибежали; измолотили, солому вычистили, сносили; ворох вычистили, столка́ли; овин насадили.
Опять насадили овин, айда домой завтрекать. Позавтрекали — на полати спать. А попу — овин суши. Овин высушил, идет — он спит. «Что, работник, спишь или так лежишь?» — «А я, батюшко, двадцать пяту трубочку докуриваю». — «У тебя шары́ выворотит». — «Мне по привычке».
— «А вон есть пру́тьичё. Ты бы...» Стряпку разбудил другую — мётлы делать. «Метел нету, нечем [вычистить] ворох сметать!..» — «Метелку!» — А одна взяла тупичю, а другая косарь: как к имя́м подступиться, подсунуться, они, пожалуй, и голову отсекут (тяпнут). — «Ты бы сам собой доспел — тебе бы лишну копейку добавил еще!»
«Айдате молотить!» — «Исть надо! Исть то охота — весь день не едали!» — Поужинали.
Пришли выстлали снопы. Как поздёрнул, так сноп пополам разлетел и молотило отлетело. — «Сейчас поспеёт!»
Прибежал ко крылечку. Брякнуло колечко. «Кто там?» — «Батюшко велел е́сли чистить; корм понапрасну валится (из е́сель коровам)». — «Погоди маленько, рубашечно корыто уволоку коров напоить!» А сама дьякона под ясли да и соломкой закрыла его.
А он [работник] уж четыре рычага и припас, на плечах держит. Е́сли чистил, чистил, на опрокидку опрокинул е́сли те. Соломку-то как раскрыл, да айда его [дьякона] тут чистить го́ить; как сленно отгоил.
Убежал молотить опять. Хватил молотило, как бузнул, так так сноп пополам разлетелся и молотило отлетело. Сейчас поспеёт.
Прибежал к крылечку. Брякнуло колечко. «Кто там?» — «Квашонка раство́рена, нечем месить: хоть — бает — с полумерку на мельничу свозить — смолоть!» — «Пять мер намолото муки — только друга́ квашня растворена!» — «Батюшкино слово не переспоришь!» — Она взяла, вывали мешок-от, его [дьякона] туда и засадила (лук-от вывалила в короб), а устьё зашила.
Роботник всё припас — и ворота растворил. Хватил мешок, через брус прямо его и ухнул. (Бу́згнул прямо через брус.) Хватил да на мельничу. Тут помо́льник спит, и мельник спит, и засыпка спит. «Что вы долго спитё, не мелитё? Вода через верх бежит! Што не спускаетё? Кони-те и обмо́тки-те объедят!» — «На — бат — ключ, отпирай да и засыпай! Мы обуёмся, так прибежим».
Отпер амбар, хватил мешок, ух в тюри́к; а сам уса́пал (пал да айда — усара́пал).
«Кма ле у него засыпано? Надо посмотреть». Один выдумался. Посмотрели: чёрный мешок-от. «Чорт брошен?!» — Развязали мешок, а тут дьякон. «Зачем, ты — бает — долговолосой, тут сунулся, забился в мешок-от? Подлечина!» — Всю голову испробили, да за очаг (за помольной) и бросили его.
Измолотили [у попа], все управили, как следно. Отправился совсем работник: надо денежки получать. «Давай батюшко, розделку!» Получил.
Приехал поп на мельничу. «Ну что? за помол кма ле с меня?» — «А что, разе нуне дьяконом челым возят на помол? Тупай — бает — вон вся и голова то у него испробита; за помольной лежит!» Пришол так и есть.
Записаны в 1908 году Д. К. Зелениным и напечатаны в сборнике «Великорусские сказки Вятской губернии». Сборник Д. К. Зеленина. (№№ 23 и 26).
26. По щучьему веленью. Анд. 675. Варианты: Аф. 100-a и b; Перм. Сб. 63; См. 113, 336 (оба последние — в плохих записях). В примечаниях Афанасьев обратил внимание на связь щуки с золотой рыбкой. По его предположению, обе сказки возникли из одного источника.
Текст А. Т. Краева отличается от остальных редакций большей распространенностью и ярким образом самого героя, изображенного в окружении своего собственного навоза, благодаря чему получаются необычайно искусные и неожиданные эффекты. Так, в центральной части: царь посылает за Емелей полк солдат, Емеля, защищенный своим навозом, отказывается итти, а полк уничтожается по приказу щуки. В последний раз присылает два миллиона солдат; Емеля выезжает на своей печке. Но как только он появляется, царю сделалось дурно от запаха («с души сбило»), и он прогнал его; однако ни физическое неприглядство, ни дурной запах не мешают Емеле покорить сердце царской дочери. Он успевает сказать ей: «будь моя обручница», — и у царевны «сердце задавило»: не стала «ни есть, ни пить, только плачет, кисейные рукава затирает»... и т. д.
27. Попов работник и дьякон. Анд. 1725. Из серии рассказов о неверных поповских женах, которые обычно разоблачаются работником. Аналогичный вариант — Онч. 81 (Попадья, дьячок и работник)
Заглавия в обеих сказках даны собирателем.