СКАЗКИ Е. М. КОКОРИНА (ЧИМЫ)

Е. КОКОРИН (ЧИМА СЛЕПОЙ)

КОКОРИН Ефим Максимович, по прозвищу Чима — крестьянин села Кежмы, Енисейской губ. (на р. Ангаре — 750 км. от впадения ее в Енисей).

От него записано всего две сказки, и т. о. репертуар его не выражен даже и с приблизительной полнотой. Однако и то небольшое количество записей его сказок, которым мы располагаем, обнаруживает изумительное мастерство и яркое художественное своеобразие сказителя. Блестящую характеристику Чимы, как сказителя и художника, дал А. А. Макаренко в своей статье, предпосланной текстам енисейского сказителя. «Это был пожилой крестьянин-старожил, полный слепец с ранних годов женитьбы, крайне бедного положения, поддерживаемый трудами своей жены и сына, которые вели скромное сельское хозяйство. Это был доброй души человек, приветливый, полезный для окружающих своим острым умением вести на память календарное днеисчисление. У Чимы имелся, кроме того, богатый запас поговорок, загадок, задач, присказок, песенного и сказочного материала, а главное, он обладал живым воображением, горячей фантазией и незаурядной плавностью речи, чем положительно увлекал своих слушателей. Они собирались то к нему в избу, то приглашали его на устроенное где-нибудь собрание. Чима занимал их побасенками, сказками. Так коротали кежемцы долгие темные зимние ноченьки.

«Еле-еле горит своим фитильком крохотная лампочка без стекла, стоя на вбитой в стенку полочке. Сизые волны махорочного дыма, пар от людских тел и копоть лампочки почти заволакивают ее слабый свет. Тесно набились в небольшую избу взрослые и малые. Размякли и разопрели они, сидя в своей лопоте (одежде), подогретые топившейся железной печкой и близким соприкосновением друг к другу. Иные из них уже прикурнули и спят. Остальные с несказанным вниманием и жадным любопытством дослушивают рассказ о необычайных перипетиях сказочного героя, который для них, людей с примитивною мыслью и непосредственными чувствами, в данное время являлся чуть-ли не реальной личностью, а его похождения — как бы осколком действительности, но удивительной, заманчивой, привлекательной своей красочной обстановкой, трагизмом положения действующих лиц, чудесными оживаниями и благоприятным исходом в конечном результате. Более экспансивные, не могущие владеть собственным спокойствием, то и дело подавали реплики и вставляли свои комментарии в особо, по их мнению, поразительных местах сказки. Да и сам Чима, в одном случае, как красноречивый «посказатель», в другом, поддавшись невольно очарованию сказочного повествования, то делал многозначительную паузу, запускал понюшку табаку в свой нос, заимствуя из своей или предупредительно предложенной соседом тавлинки, то изменял интонацию голоса, из ровного повествовательного тона переходил на мрачный или повышенный и живой, чем производил неотразимое впечатление на слушателей, психологию коих Чима изучил вполне».

«Представление у него о сказке было самое реалистическое. Свое отношение к ней он выразил однажды в стильной поговорке: «песня — быль, сказка — врач». Несмотря на это, он ценил народный сказочный вымысел, как продукт вольного творческого человеческого ума, перед которым он, по своему, преклонялся и как сюжет многообразного воображения, на канве которого и его, Чимы, фантазия могла, не стесняясь, вышивать цветистые узоры собственных картин и положений... В сказке он упражнял свою речь, красовался ее благозвучностью и гладкостью или рифмой, вычурностью и образностью выражений, которые он сам творил или черпал в сказочном стиле неведомого творца. Способ изложения сказки показывал уменье Чимы распорядиться сказочным материалом так, чтобы видны были и начало и конец сказки, да и середка стояла бы у места, в непосредственной связи с предыдущим и последующим» («Жив. Стар.» 1912, II—IV; стр. 353—354).

Е. М. Кокорин (Чима слепой).


Как уже сказано, от Чимы записано и опубликовано две сказки: «Иван-Кобыльников сын» и «Иван-царской сын золотых кудрей (он 30 лет в рыбе был)». Любопытен этот выбор сюжетов, с которых он начал свои рассказы. Известно, что хорошие сказочники, по большей части, начинают сообщение своих текстов с тех сказок, которые они почему-либо более любят или считают более интересными и значительными. Обе рассказанные им сказки объединены одной темой: это — сказки о чудесно родившихся сыновьях, один от кобылы, другой — от рыбы. Здесь сказалась тесная связь со средой, с этим далеким миром русского населения, живущего в тунгусском окружении и впитавшего в себя многие черты его мироввоззрения. Великолепно рассказанная завязка в первой сказке — о рождении сына от кобылы особенно характерна для этого миропонимания.

Как отмечает собиратель, «здесь слышится отзвук первобытного верования в совершение чуда в зависимости от соприкосновения с телом или какой-нибудь вещью умершего... Что-нибудь в этом роде ангарцы могли слышать от ангарских же тунгусов. Кто-то из них, вдохновенный подобным поверьем, изложил его образно и ввел, как занимательный «начин» в готовую форму русской сказки» («Жив. Ст.» 1912, II—IV; стр. 356).

Действительно, в не-сибирских вариантах мы не встречаем ничего подобного.

Чрезвычайно богата сказка и специфическим местным материалом: ла̀баз, могила тунгуса, юрты, совместное житье трех семей в юрте и особенно замечательная картина наказания жены Ивана Кобыльникова. Обычно, во всех сказках этого типа невеста или жена обманутого и покинутого богатыря сдается под влиянием угроз, подтверждая обман насильника и его право над собой (примеры можно найти и в настоящем сборнике, см. № 5). Чима резко порывает с этой традицией и заставляет свою героиню-сибирячку до конца оставаться верной своему мужу, терпя за это жестокое издевательство. Картина этих издевательств носит резко выраженный местный колорит. «Стали они ее карать. Где корьевишшо, юрто̀вишшо сдернут, на нее складут, она та̀шшит, своим слезам умыватся. Стала сохнуть, блекнуть. Высохла, как былинка, насилу ноги носят».

Еще более колоритна рассказанная с огромной психологической глубиной сцена свидания. Иван Кобыльников догоняет тунгусскую нарту, которую с трудом тащит какая-то женщина. Оказывается, его жена «идет — слезам умыватся». Он потихоньку сбрасывает с нарты всю тяжесть. Не узнавая его, она обращается к нему с упреком: и так «ей край (конец) приходит», а он ей еще слез прибавляет.

— Он тожно ее остановил. «Што жа, Марфида-Царевна, эка стала, не можешь признать свово обручника». У ней тожно сердце вскипело, слезы свои подтерла — тожно признала. «Ах ты, мой возлюбленный, обручник, так мне край пришол — вишь, как меня карають».

Эту сцену вполне можно причислить к лучшим страницам русской сказочной поэзии.

Все эти примеры, число которых можно значительно увеличить, говорят о сильной и яркой струе реализма в его творчестве, но этот же богатый реалистический материал отнюдь не разрушает фантастики и чудесного в его сказках, но служит только фоном для последнего. Фантастика и быт в сказках Чимы тесно сплетены и взаимно проникают друг друга. В общем же Чима должен быть отнесен к той же группе сказителей эпиков или классиков — хранителей старой волшебной сказки и сказочной обрядности. К сожалению, о последней нельзя судить в полной мере — слишком скуден материал. В сказке, приведенной в настоящем сборнике, отсутствует, напр., зачин, а концовка дана только в эмбриональной форме при соблюдении целого ряда других элементов сказочной обрядности: закон трехчленности, ретардации, ряд общеэпических формул; но уже во второй, записанной от него, сказке, мы имеем блестящие зачины и особенно концовку: «И я там был, водку пил, только по усу текло, а в рот ничего не попало. Пришел я оборванцем, надели на меня зеленый кафтан и дали мне ледяшную кобылу и дали мне горохову узду. Я сел на эту кобылу, да по городу и поехал. Челядь кричит: синь да хорош. А я думаю: скинь да положь. Взял кафтан, снял да положил. Стал город проезжать, за городом баня горит. Я поехал на пожар, кобыла-то у меня растаяла на пожаре, узду-то я на огороде повесил. Потом сказка кончилась, и я остался не причем. Служил, служил и не выслужил ничего».

Личные реминисценции и высказывания сказочника в записанных текстах выражены сравнительно слабо, но в сказке об Иване-Кобыльникове сыне все же имеется любопытное автобиографическое отклонение, искусно связанное с основною тканью рассказа и четко зарисовывающее личную бытовую обстановку енисейского сказителя: «А дворишко был худенький, вот как бы и наш: небом крыт, звездам горожен».

10. ИВАН-КОБЫЛЬНИКОВ СЫН

ПОШЛО дело от старика и старухи.

Как в одном месте жил старик со старухой и дожил до той тюки́, что нет ни хлеба ни муки. Осталась одна только кобыла. Вот старуха стала говорить старику:

— Убьем кобылу!..

— А на чем мы дровец привезем?

— Принесем, бог даст.

На том и положили — убить кобылу.

Межу тем летят тут вороны. А дворишко был худенькой, вот как бы и наш, нёбом крыт, звездам горожен.

Первой ворон и говорит:

— Крр! Тебя, кобыла, хозяин бить хочет!

Сере́дний ворон говорит:

— Кобыла! говорит — если ум есть, убегай!

За́дний ворон говорит:

— Не мешкай; тебе идут бить. Выскочи изо двора, беги, куда глаза глядят!

Кобыла не долго думала, выскакивала изо двора, бежит во темные леса.

Бежала, бежала по лесу н нашла на поляну. Поела на этой поляне и пошла дале.

Видит — ла́баз. На этом лабазу́ тунгус слабажо́н, помершой. Кобыла этто взяла тунгуса с лабазу̀ и коленко погрызла право. Погрызла коленко и берёжа стала.

Ходила, сколь время, сколько ей надо, и родила сына. И дала ему имё — Иван-Кобыльников. И дала ему благословленье.

— Вот што дитя! доспей лук и стрелку. Ходи поляни́чай, и к ночи ставь стрелку в землю. Я буду знать, што ты живой; а не будет стоять стрелка, я буду ходить искать твои коски.

Распрощался с кобылой. Доспел лук и стрелу и стал поляни́чать, свою голову питать. Ходил, ходил, нашол на полянку. Видит — на поляне стоит пень, круг пенькя ходит человек.

Надошел на этого человека и говорит:

— Бог помочь, добрый молодец!

— Спасибо тебе.

— Чего ты ищещь?

— А я — говорит — стрелку потерял.

Оглянулся Иван-Кобыльников, стрелка тут, подле него стоит в земле.

— Как тебя звать? спрашиват Иван человека.

Иван-Солнцов сын.

Иван-Кобыльников и говорит:

— Пускай меня в товаришши!

— А я, говорит, рад товаришшу. Будь ты бо́льшей брат, Иван-Кобыльников сын, а я ме́ньшой.

Пошли поляни́чать. Поляни́чали, поляни́чали, опе́ть на полянку нашли. На этой на полянке пень, а круг этого пенькя человек ходит.

И таким же по́боротом, как и перво́й раз, говорит:

— Бог помочь, доброй мо́лодец!

— Спасибо на добром слове.

— Кого ты ищещь, доброй мо́лодец?

— А я — говорит — стрелку потерял.

Иван-Кобыльников сын посмотрел, посмотрел вкруг...

— Вот — говорит — стрелка.

— Как тебя зовут, доброй мо́лодец?

— Я — говорит — Иван-Месяцов сын.

— Пойдешь с нам — говорит — в товаришши?

— А я рад товаришшам.

Иван-Месяцов сын и говорит:

— Ну, Иван-Кобыльников сын, будь ты больший брат, Иван-Сонцов — брат, сере́дний, а я ме́ньшой — Месяцов сын.

Остановились они тут жить. Доспели юрту себе, — притулье на этой на полянке.

Потом стали бить всяку птицу и всякого зверя, перо и шерсть в кучу копили. К ночѐ стрелки становили все. И поутру стрелки их — вышиты [изукрашены].

Иван-Кобыльников сын встал и говорит:

— Што же, братцы, у нас у юрты неблагополучьё есть. Кто-то над нам изгаля́тца.

И говорит он ме́ньшому брату:

— Ну, Иван-Месяцов сын, ты эту ночь становись на каравул и смотри, кто к юрте ходит.

Пришла ночь. Иван-Месяцов сын стал на каравул; а те в юрту ля́гли на спокой. Сидел, сидел, досидел до полночи, и спать захотел. Никого не видал. В полночь в шерсть заполз и крепко заснул, и не видал ничего.

По́утру встает бо́льший брат, видит стрелки опять вышиты.

— Што же, брат, Иван-Месяцов сын, видал кого-нибудь в эту ночь?

— Не видал никого.

— Не есть ты каравульщик, Иван-Месяцов сын! Ну-ко, сере́дний брат, Иван-Сонцов сын, становись ты в каравул на эту ночь!

Стрелки опять поставили голы.

Стал на каравул Иван-Сонцов сын. Сидел, сидел — никого не видал. Залез в перо; его пригрело: Иван-Сонцов сын и заснул крепко, и никого не видал.

По́утру встают братья. Иван-Кобыльников сын смотрит стрелки. А стрелки ешшо того лучше вышиты всяким цвета́м.

— Што, брат, Иван-Сонцов сын, видал кого-нибудь в эту ночь!

— Никого не видал.

— Не есть ты, брат, каравульщик, Иван-Сонцов сын!

Подошла третья ночь.

— Ну, вы, братья, не есь каравульщики. Заходите в юрту, ложитесь спать, покаравулю эту ночь я. Докуль будут над нам смеяться!

Сидел, сидел; близь полночи уж подошло; Иван-Ковыльников сын залез в шерсть. Слышит — шум. Прилетают три колпицы.

Ударились о́ земь — доспелись кра́сным де́вицам. И подкосились всяка ко своей стрелке, и доспели хохотаньё:

— «Та, говорит, моёго мило́ва стрела, и та говорит, — моёго милова, и третья говорит — моёго мило́ва!»

И потом Иван-Кобыльников сын тайным образом подкрался под их ко́жухи и крылья и склал в карман. — До ста́вальной поры все вышивали и хохотали. Меж тем дошло время, когды лететь.

Соскочили и побежали ко своим ко́жухам и крыльям. Хватились — на том месте нету.

— Ах — говорят русским язы́ком — сестрицы родимые, спропали мы. Нас суда рок носил.

— Хто — говорит — здесь хрешшоной? Марфида-царевна спрашивает. Ежели старше нас, будь отец наш; ежели младче нас, будь брат наш; ежели ровня наша — будь обру́чник мой.

Иван-Кобыльников отвечает в шерсте:

— Да верно ли твое слово будет?

— Царско слово три раз не говорится, раз только говорится.

Он выходит из шерсти.

Ну, он сколь красив, а она красивше его ешшо. Он ей заглянись так любезно, а она ему заглянись и пушше того. Тожно́ сошлись рука в руку, перстня́м золотым переменились и потом поцеловались, и сказал: «Люби ты меня и я тебя!» И она ответила.

— А это у тебя товаришши? У меня сестры есть.

Потом он своих братьёв стал будить.

— Эх, братья, сонны тетери, вставайте!

Они стали, вышли с юрты.

— Ну, вот вы, каравульшики, не могли скаравулить, кто к нам ходил. Почему я скаравулил себе обру́чницу и вам товаришшов.

И тем же по́боротом и братья взяли своих жон и обручились. И стали в этой же юрте поживать все шесть человек.

Переночуют ночь, а на́ утро оставляют жон домочни́чать, сами уходят поляни́чать.

Вдруг стал Иван-Кобыльников сын замечать над своим ба́бам, наипаче над своёй: стала блёкнуть, сохнуть. И стал он говорить братовьям:

— Што-жа, братья, стало быть к нашим жонам кто-нибудь ходит, оли́ они стали печалиться.

На другой раз заметил у них под юрту норы вырыты. Не понадеялся на братовьев, послал их поляни́чать.

— Ступайте, — говорит, — с севоднишнего дня поляни́чать, а я останусь каравулить.

Братья ушли в самы по́лдни.

Иван-Кобыльников сын остался на каравуле.

Выпа́лзывает огненной змей в юрту и принялся груди сосать у жон. Тем он их и крушил и сушил. Натянул он свой тугой лук, наложил калену́ стрелу и прямо его в грудь ударил.

Он покатился с его обру́чницы, с жоны прямо в нору. Только ответил русским язы́ком:

— Ну, Иван-Кобыльников сын, жди ты меня через три дня с огненной тучей.

Собрались братья. Иван-Кобыльников сын говорит:

— Ну, братья, давайте в трои сутки стрелы доспевать. Нашел я супостата. Только убить вовсе — не убил, а только ранил. Вот через трои сутки овбешшался он прибыть с огненной тучей.

И в трои сутки они делали луки да стрелы. На последни сутки делали, делали... Иван-Кобыльников сын и говорит:

— Ну, Иван-Месяцов сын, поди-ко, посмотри, подвигатся ли где туча.

Иван-Месяцов сын вышел и говорит:

— Ох! братья, подымается от земли туча черна.

Не через долгое времё посылат Иван-Кобыльников сын, Иван-Сонцова сына.

Вышел Иван-Сонцов сын, и отвечат:

— Ох! братья, туча агрома́дная идет, близко и близко подходит.

Не через долгое время выходит Иван-Кобыльников сын — туча по над головой.

И давай они биться, и давай биться. Бились, бились — треть тучи убили. И Ивана-Месяцова сына убили. Три (две?) трети осталось. Бились, бились — половину тучи убили, и Ивана-Сонцова сына убили. А половина тучи осталась, войска не́чистов-дьяволько́в. Бился, бился Иван-Кобыльников сын, треть тучи побил, и его побили. Забрала ихних жон и увела — энта треть оста̀льная.

Кобыла по лесу гуляла-ходила. Хватилась своего сына, и побежала стрелку искать. Прибежала в это войско с головы, стрелку доискалась. Стрелка обронёна.

— Должно быть, неживой мой сын!.. И давай ходить по головам. Ходила, ходила, — нашла его голову с туловишшем. Взя́ла его лизнула, обвернулась, задом лягнула — он сросся; другой раз лизнула, задом обвернулась, лягнула — он вздрогнул; третий раз лизнула, задом обвернулась — лягнула: он и на ноги встал.

— Ох! мамаша, говорит, я долго спал. Оживи, говорит, моя родительница, моих товаришшов, Ивана-Сонцова сына и Ивана-Месяцова сына.

Разыскала их головы, Ивана-Сонцова сына и Ивана-Месяцова сына, совсем с туловишшам. Тем же по́боротом, как его оживляла, так и их оживила. — И говорит сын матери:

— Ну, мамаша, а где же наши жоны?

— Я не знаю.

И говорит он своим братовьям:

— Ну, братья, стало быть нехристь увела.

И мать сыну наказала:

— Опе́ть жа эдак стрелку станови, и я буду знать.

Сама убежала в широку долину.

— Ну, братовья, говорит Иван-Кобыльников сын, станемте ноньче трои сутки зверьё бить да ремень шить.

И били трои сутки зверье и сшили ремень в трои сутки.

— Ну, братовья, — говорит Иван-Кобыльников сын, — спускайте меня на ремне в эту нору, а недостанет ремня, — свои кушаки наставляйте. Через двенадцать суток если за ремень не подёрну, от норы отходите, куда глаза глядят.

Спускали, спускали, и остановилась колыбе́ля, и только один кушак надвязали.

Вышел там Иван-Кобыльников сын, из колыбе́ли и пошел по тропинке. Шел он близко ли, далеко ли по этой по тропинке и увидал озери́ну. Кругом ее обошол, эту озерѝну. Видит — три зе́ншины идут. Запал он в чепыжник. Поравнялись с нит эти зе́ншины, а он как раз стрелку через дорогу простре́лил. А эти зе́ншины шли на озери́ну с ведрам по-воду, и первая из них была его жона. И как эта стрелка проле́тила, она удро́гнулась и крикнула: «Ох!»

Сестры у ней спрашивают:

— Што ты сестра удро́гнулась?

— А мышонок пробежал... Имя́ не сказала.

Зачерпнули воды, и она стала замешкиватся. Сестры и говорят:

— Што ты, сестри́ца стала отставать?

— А так, говорит — мне до-ветру́ охота... Идите. Я приду.

Ушли сестры с виду, она и молвит русским язы́ком.

— Што, мой обру́чник, здесь?

Он отвечат:

— Здеся!

Она рада доспелась. Занялись они разговорам. Стал Кобыльников сын выспрашивать:

— Што, змей лежит, али чего делах?

— Лежит — говорит — в колыбе́ли, раненой.

— Как к ему подойтить, говорит, посичас оли́ погодя?

— Ты приходи, говорит, в самы полдни и примечай, как колыбе́ль станет утуляться, и он разоспится.

Иван-Кобыльников сын подошел — колыбе́ль ешшо кача́тца: стало по́лдни — колыбель стала утуляться. Змей разоспался. Подошол он к колыбеле, наперво прищимил — придал жисть змею короткую. Энту треть тут всеё погубил после того.

И пошел, стал своих жон забирать. И чего ему надобно из запасу, и повез своих жон к норе.

Привязал Иван-Кобыльников сын имущество к ремню. Подёрнул — братья и поташшили. Спустили ремень, он привязал Иван-Месяцова сына жану. Подернул — они поташшили. Ремень спустили опять. Привязал он Ивана-Сонцова сына жону. Подернул — они поташшили. Ремень опять спустили. С жоной со своёй у них спор сошелся. У ней сердце чуяло... Она спорит:

— Давай тебя привяжем...

А он спорит:

— Давай тебя привяжем; ты, говорит, тут испужа́сся.

Иван-Кобыльников сын переспорил таки. Привязал ее. Подернул, — до верху стали дотаскивать, взяли ремень обсекли, он упал и убился. Забрали его жону и повели от норы.

Стали к ево жоне приступать, приступ делать. Она не сдается. Они стали ее карать. Где корьевишшо, юрто́вишшо сдернут, на нее складут — она та́шшит, своим слеза́м умыватся. Стала сохнуть, блекнуть. Высохла, как былинка, насилу ноги носят.

Кобыла хватилась свово сына. Прибежала и его стрелке — стрелка упала. Давай она бегать кругом норы. Бегала, бегала, — уходу нету. Разворочала она юрту, видит — нора. Понюхала в нору — в норе. Давай спускаться в нору. Спустилась в нору, увидала его, мертвого. Таким же по́боротом, как она раньше оживляла его, оживила. Вскочил Иван-Кобыльников сын, отряхнулся.

— Ах, мамаша — говорит — долго я спал!

— Да, говорит, кобы́ть не моя голова, ты бы вовсе не встал.

— Што, мамаша, как мы попадем на верхний хвост?

Она ему отвечала:

— Дитя! в трои сутки зверье бей, трои сутки сумы шей, да в сумы в куски руби, да мясо клади.

Наклал Иван-Кобыльников сын две сумы в трои сутки полные и перевесил через мать-кобылу. И она говорит:

— Дитя! садись и ты на меня. Я — говорит — поползу, оглянусь, ты — говорит — по куску подавай мне — буду подыматься.

Как оглянется, он и подавал, и подавал по куску.

У него запасу не хватило. Она оглянулась, ему пода́ть и не́чего... От правой ноги своей палец отрезал, подал. Второй раз оглянулась, ему подать не́чего. От правой ноги своей икру отрезал, подал. Тре́тий раз она оглянулась — ему подать нѐчего. От правого уха своёго отрезал, подал.

Выползли на ве́рхний свет. Слез Иван-Кобылников сын с матери своей кобылы.

— Ах, дитя, говорит, я пристала. Што ты, говорит, напоследе сладкой мне хрящ подал?

— Ухо, говорит.

Выхаркнула — прилизала.

— Второй раз чего мне сладко подал?

— Икру от правой ноги своей.

Выхаркнула — прилизала.

— Кого ты в первой раз твердо подал?

— Палец. — говорит — от правой ноги своёй.

Выхаркнула — прилиза́ла,

Тожно Иван-Кобыльников сын ей в ноги пал, в право копыто.

— Прощай, говорит, родима мать, навеки, должно, нам не видаться!

Она и говорит:

— Куда ты девасся, сыночек?

— Я, мамаша — говорит — своих братовьёв догонять стану, да свою жону.

Распростился и побежал. Мать осталась. Бежал, бежал... Где прибежит на огни́ще — нет, на другое — нет. На третье ночевишшо прибежал: они только ушли перед ним.

Завидел впереди зе́ншину. Зе́ншина везла на себе ношу, прямо тунгуску нарту, и на нарте шесты с юрты складены — они карают ее. Везет она себе одна; тех не видать; идёт, слеза́м умыватся. Иван-Кобыльников сын давай с нарты шестки сбрасывать. Она не слышит. Сбросал все шестки — она и учувствовала, што на ее плечах легко стало. Остановилась, оглянулась и увидала доброго мо́лодца. Во слезах не могла признать.

— Ах ты, доброй мо́лодец. Так мне край приходит, а ты слез прибавил, горя.

Он тожно́, ее остановил:

— Што жа, Марфида-царевна, эка стала, не можешь признать своего обру́чника?

У ней тожно́ сердце воскипело, слезы свои подтерла, тожно́ признала.

— Ах, ты, мой возлюбленой обру́чник, так мне край пришол, вишь, как меня карают!

Бросил Иван-Кобыльников сын всю эту нарту, посадил жону себе на плечи и давай нагонять братьев. Стал до них добегать. Они стали огонь добывать на ночёвишшо. Сосе́рдил свое сердце, как добежал, так обеих пришемил, — жисть коротку придал.

Тожно́ из кармана вынул ко́жухи и крылушки, повыдернул пёрышки. Из шести крылов тожно́ приделал себе крылушки. Потом они надели на себя ко́жухи, возвились все четверо и полетели на Сиёнски горы, на шелко́вы травы. Потом тут с ней обвенчался. И эти ее сестрицы стали ее при́слуги. И стал он жисть здеся. кончать, и сказки — конец.

ПРИМЕЧАНИЯ

Запись сказки об Иване-Кобыльникове сыне сделана А. А. Макаренко в 1896 г., напечатано в «Живой Старине» 1912, II—IV, стр. 357—365 (в юбилейном выпуске, посвященном памяти бр. В. и Я. Гримм).

Текст Чимы сближается с серией сказок о героях, рожденных чудесным образом от животных, рыб или каких-нибудь предметов. Напр., Аф. 76 (Иван-Коровий сын), Аф. 75 (Иван Быкович; Онч. 4 (Федор Водович и Иван Водович), Сиб. 14 (О трех богатырях — Вечернике, Полуношнике и Световике», где герои — дети золотой рыбки) и др. Наиболее близок к тексту Чимы Худ. II, 54. (Иван-Кобылин сын). Описание момента и способа рождения и, вообще, весь этот эпизод носит резко местный колорит и не имеет соответствия в остальных текстах. Может быть найдутся следы в сказочном эпосе сибирских туземных племен.

В дальнейшем изложение развивается по типу сказки о двух братьях: Анд. 303. Сравн. Аф. 92; Эрл. 3; Онч. 4 в сочетании с сюжетом освобождения царевны от змея: Анд. 301-А.

Главнейшие особенности текста отмечены во вступительной заметке. Следует также выделить оригинально изложенный эпизод встречи Ивана Кобыльникова со своей женой в царстве змея, где сказитель снова выходит далеко за пределы обычных сказочных канонов.

Загрузка...