У Садыи, увидевшей впервые голую травянистую площадку и бревенчатые сельские дома, задача в два-три года построить здесь город породила сомнения. Эти сомнения она читала и в глазах товарищей: уж больно безлюдна была выжженная солнцем степь; и теперь смешно вспоминать, что было время, когда они друг друга подбадривали, мечтая о больших стройках.
Но это сомнение было предвестником начавшейся борьбы… с того момента, когда твердо и бесповоротно приходит уверенность и сила. Так маленький птенчик со страхом смотрит в воздух, боясь еще взлететь; но вот он взлетел, и с каждым днем все выше и выше, удивляя других и себя своей изобретательностью и бесстрашием. Страх был той мертвой точкой, которую необходимо преодолеть…
Человек, способный преодолеть эту мертвую точку, становится сильным.
Начав с сомнения, Садыя пришла снова к мысли, что Панкратов вошел в ее жизнь зря. И если бы она перешагнула известную грань в их отношениях, тогда ошибку не поправить бы. Ребята еще не доросли до того возраста, когда могли бы понять, оправдать необходимость и естественную законность этого ее поступка, но они уже не были в том детском возрасте, когда любовь и доверие приходят в дом с радостью матери. Все усложнилось оттого, что они были в том переходном возрасте, когда все — а это особенно — воспринималось болезненно, как оскорбление, и вызывало естественное сопротивление. Она понимала себя как женщину, видела необходимость иметь в семье мужчину, но то, что она почувствовала сейчас в ребятах, заставило ее многое передумать заново, и сомнение теперь переросло в уверенность: новый человек может принести в дом беду. Значит, надо было решать или раньше, или позже, когда мальчики, перешагнув порог семьи, могли увидеть жизнь своими глазами.
С Панкратовым еще не было серьезного объяснения, а оно назревало. Садыя избегала частых разговоров, а если и приходилось, то при людях. Илья Мокеевич настороженно догадывался, что Садыя что-то таит. Но так долго не могло продолжаться, да и сама Садыя не любила недоговоренности.
Однажды Панкратов все же остался с нею наедине. Садыя как раз приехала со стройки, с возбужденным, покрасневшим на улице лицом. Панкратов рассказывал о «нефтеделах», как он шутил. Затем, поговорив о том о сем, перешел к тому, что волновало:
— Бабушка говорила обо мне матери: «Счастливый, Маня, ребенок у тебя, счастливый, — в жизнь мои дети не выигрывали, а этот возьми и шарф выиграй. Счастливый». И подарила коричневого сатину на рубашку… А вот время идет, а счастье все как-то обходит стороной.
Он тревожно посмотрел на Садыю, и она поняла:
— Об этом не будем.
— Кажется, Кольцова слова: «Дело есть — работай, горе, есть — не горюй, а под случай попал — на здоровье гуляй».
— Я думаю, мы взрослые… — неожиданно быстро заговорила Садыя, немного смущаясь. — Тебе, может, и не обуза, но дети не поймут нас. Они в таком возрасте, когда только что набухают почки…
— Садыя…
— Жизнь жесточе, чем мы думаем, Илья Мокеевич. Я мать. И может случиться, сын, не поняв мать, уйдет от нее, душой уйдет, в другой мир, в себя… Нет более жестокого наказания для матери. Ты понимаешь это, Илья. И не будем больше говорить об этом.
Ему хотелось сказать: «Ты не права, не права, не права…» Он ничего не сказал.
В этот день Панкратов уехал на Каму. По реке, пересекая ее наискосок, шла санная дорога. Ползли трактора.
Из-подо льда кое-где выступала вода, образуя серые пятна, — стояла оттепель.
Впервые Панкратов оборвал кого-то, поделом, правда, но вспомнил, что к этому примешана своя внутренняя обида, и смягчился: свое зло нельзя срывать на других.
Панкратова удивили и обрадовали звуки, которых он не ожидал на Каме: звуки балалайки. Паренек в замасленном полушубке ловко примостился на соломе в санях и быстрыми движениями руки выхватывал лихой русский перебор. Встряхнувшись от дум, Панкратов выпрямился.
— Жми, паря, — услышал он голос возчика, размахивавшего кнутом.
Балалайка звенела веселой дробью; в мягком дождливом тумане таял санный поезд.
Садыя, приехав домой поздно, задержалась возле дивана, на котором спал Марат; ее поразило возбуждение на лице мальчика — он бредил во сне.
— Продался… купили… но я не продамся, мама… я не хочу. И ты, Славик, не уходи. Мама тоже не хочет…
Садыя готова была разрыдаться. Она опустилась на колени возле дивана, взяла в ладони голову своего Марата и, целуя нежное, расцвеченное красками детства лицо, шептала:
— Милый мой мальчик, я с тобой, и ничто нас не разлучит. Это я виновата, не подумала. «Хорошо, что это не поздно».
Марат как-то тяжело вздохнул и открыл глаза, такие сонные и ласковые, затуманенные слезой:
— Мама, это ты?
И вдруг поцеловал ее руку. Садыя прижалась к мокрому лицу Марата, не в силах более сдерживать ни себя, ни слез своих.