Быль что смола, а небыль что вода.
Полюбили Котельниковы Мишутку — крепко привязались к мальчугану с острыми глазенками; чего он ни захочет, стоит ему только беззубым ротиком повести, как мать и бабушка здесь — к вашим услугам, Мишутка. А глазенки чернявого добрые, смеющиеся, а щечки розовые, яблочные, а шейка, куда бабушка нет-нет да и приложит свои губы, — смугленькая, нежная. Находит для внучонка время и Степан: пальцем пощекочет, языком прищелкнет, забавно и смешно надует щеки, а Мишутка навострит глазенки — и смотрит, смотрит, чего там дед еще выкинет. И Борька забавлялся: из бумаги коробочку племяшу склеил, потом остругал палочку, к ней на резинке шарик приделал, вот он, шарик, и прыгает, и прыгает, Мишутке тоже забавно.
Быль что смола, а небыль что вода.
Пошла Марья с Мишуткой гулять. Надела на него красивую распашонку, подвернула до пояса простынку, закутала в одеяльце и пошла. Шли по улице, потом повернули в поле и вышли к кладбищу.
Чихнул Мишутка.
— Будь здоров, мой мальчик.
Постояла Марья, подумала и быстро зашагала средь зеленых бархатных холмиков. Остановилась у одного, села на скамеечку. Все просто, как боевому солдату: красный столбик о пятиконечной звездочкой, маленькая фотокарточка в черной рамке с надписью… тогда-то родился, тогда-то погиб от злодейской руки врага.
— Вот здесь твой папа спит, — тихо сказала Марья и нагнулась, чтобы расправить запутавшиеся цветы, — они росли густо, выкидывая большие красные бутоны.
— Скажи, Мишутка, папке: в тебя, мол…
Шевелит губами Мишутка, не понимает, чего от него мать хочет. А Марья вытирает свободной рукой слезы, шепчет:
— У, изверги, отняли у нас ночи голубые, очи твои ясные. Спишь ты в земле сырой, не шелохнешься. Марьюшку свою не обнимешь, в долю ее бабью не войдешь.
Таращит глазенки Мишутка — не понимает. А Марья встала, выпрямилась, гордая и сильная, тряхнула головой — и пошла от могилки.
Быль что смола, а небыль что вода.
Беспокоится Аграфена — долго нет Марьи с Мишуткой; все на лестницу выглядывает, Борьку искать послала. Запропала Марья. Смеркается, а ее, негодницы, след простыл; а говорила, мол, на полчасика, здесь, по садику, погуляю.
А тут Марьина крестная душу растравила. Приехала она из деревни, новости первейшего обихода привезла. И вот какие: вышла двоюродная сестренка Марьи замуж за понырского парня, повезла к нему, как рассказывает крестная, два каньевых одеяла, два стеганых, два байковых, два покрывала тюлевых на постель, восемь наволочек, два ковра — один хороший, в Москве покупали, две занавески тюлевые, пять простыней, шесть скатертей и машинку ножную; и поклон был добротный — родня жениха и невесты не скупилась… и отрезы, и деньги — чего только не клали…
Не вытерпела Аграфена:
— Не мути душу, Хаврошка. Наговорила семь верст до небес! За хорошее плохим не платят.
Обиделась крестная:
— Да я что… говорю: прибеднялась, а свадьбу вон какую сыграли.
— Чтоб тебя паралич стукнул…
«И зачем ее Степан в крестные настоял, упиралась я ведь тогда — на кой черт! Хорошо, что Марьи нет дома».
Стала она выпроваживать Марьину крестную, а тут сама Марья пришла; глаза красные, усталые, словно плакала где.
— Дай-ка мне его, богатыря, — засуетилась крестная, но Аграфена не дала ей в руки мальчонку:
— Нечего, ему спать надо, замаялся Мишутка. А ты тож хороша: ушла на полчасика, а за самой хоть кобеля вдогонку.
Не оправдывалась Марья, прошла к себе;
— В поле мы ходили.
— Иди сюда, дружок, — взяла Мишутку Аграфена, закрыла поцелуями. — Брось ты мне, Хаврошка, зубы заговаривать, ты меня замуж возьми, а на шею я сама сяду. Некогда…
Обиделась крестная: недаром говорят, на Аграфену как найдет. Ушла.
Обрадовалась Аграфена, что спровадила. А вечером Степану выговор сделала:
— Говорила тебе, не ту крестную Марье подбираешь. Времечко-то подтвердило. Норовит змею за пазуху пустить. Невдомек, что девчонке от этого больно может. И так ранка, а она травит. Как был язык помело, так и остался. Совести не имеет.