Вечера бились в галочьей тревоге. Пахло укропом. Беспокойно вдыхая запах, Аграфена засыпала с трудом: все в раздумье. Но и сон был коротким. В поблекшей ночи просыпалась Аграфена. Степан посапывал, устало и безмятежно, по-детски раскинув руки. Босиком, тихонько ступала Аграфена по комнате. Марья спала, порывисто откинуто одеяло, вздымается тугой живот, лицо стыдливо прикрыто платком. Шлепает Аграфена в кухню, тяжело вздыхает: «Без милого и постелюшка не согреет. Каково? Обворованная жизнь получилась. За счастьем дочери гналась, а повернулось оно задом».
Открыла окно в кухне: холодный сумрак таял в ночи. Постояла, тихая и какая-то согнувшаяся. Прошла в коридор, к двери Сережи. Прислушалась. За дверью изредка вздыхает во сне Сережа. «Вот кому не могу простить его сволочничество… А чем не пара? Марья тихая; вся в сваху пошла, та, бывало, травы не всколыхнет, такая уж тихая. А гляди, попадет другая, вот та, что приезжала, — нахальна, одна на три тигра, прости господи…» Аграфена постояла и пошла. «Вот за доброту мою, пожалуйста, отблагодарили».
Наутро, в делах, Аграфена забывала о своих горестях. А тут к общим делам прибавилось еще это. Нужно было сходить по магазинам купить для маленького ребеночка все необходимое. Вот-вот должно случиться.
В пятницу Марью увезли в роддом. Поплакала Аграфена: куда денешься, вот оно, пришло.
Сам Степан с каким-то благоговением ходил в роддом, уж очень в последнее время ему было жалко дочку. Борька и то присмирел. Царила в котельниковской квартире небывалая тишина.
Доцветала в осенних прохладах девичья любовь, в клятвах и зароках; уходила, прощаясь с молодостью, на свадьбы, стягивалась узлами в семейное счастье. До смерти любила Аграфена свадьбы: и орать припевки, и плясать, и поплакать, провожая былую девичью лихость и свободу. Так уж заведено. Мечтала и на свадьбе Марьи поплакать и поплясать; и обидно было, что все не так получилось. И от людей стыдновато. Так ведь нажила. Помнила, как еще батя ее старшего брата поучал: «Ты, может быть, с ней два года за гумнами лазил, но пришла пора жениться — из головы выбей дурачество. Жениться надо разумно. Може, она и хороша и ладна за гумном, да бабой в семействе не может. В семействе, брат, другие качества нужны…» Не послушал тогда братуха, сбежал с хохлушкой из соседнего хутора, сбежал и пропал, а объявился перед войной — поздно, мать в могилу уже уложили. «А Марья в семействе ладна…»
И еще обидней: поделиться не с кем. Степан какой: «Ладно, не мели. Повесь замок на губах. И с ребенком выйдет. А не выйдет — ничего не потеряет».
Дня через три к Сереже прибежал сияющий Борька:
— Марья рожает… Мать ревет.
— Что она?
— А так — дура, как отец говорит. А вдруг, мол, роды ненормальные, а вдруг — мальчик, больно уж ей девочку хочется.
А вскоре Сережа узнал: родился мальчик. И назвали Мишей, в честь дяди, погибшего на фронте, того самого, что сбежал до войны с хохлушкой. Очень уж Марья настаивала, чтобы так назвали мальчика, — было у нее свое неоткрытое желание.
Степан сам ездил на машине в роддом, с цветами, присланными Марье с работы. Покупали подарки соседи, Сережа и тяжелый, смущенный и нескладный Андрей Петров; притащил он кучу громадных и ненужных подарков: игрушки для ребят лет на восемь, конфеты — их Марья не любила. Аграфена возилась с мальчиком и, украдкой поглядывая на Марью, думала: «А чем Андрей Петров плох? Простой парень… Глядишь — не захлестнет, какие подарки притащил! Неужто любит?..»
Сережа Марью не осуждал: «Смелая. А может, и хорошо для нее, что она так сделала. Замуж могла и не выйти, а теперь есть, по крайней мере, для кого жить. Без ребенка жизнь бесцветна. Надо обязательно кого-то любить и для кого-то жить».
Но маленьких, грудных, Сережа боялся. Когда Марья как-то взяла Мишутку и сунула его Сереже: «На, подержи», он отпрянул:
— Что ты, с ума сошла, я их боюсь…
Все засмеялись. А Марья обиделась. Сережа почувствовал себя неловко, не знал, как загладить свою вину.
— Ничего, — сказала Аграфена, — свои будут, сладкими станут.
Глядя на маленькое сморщенное личико с ягодками черных глаз, выглядывавшее из завертки, обтянутой ленточкой, Сережа стоял на своем:
— Я их боюсь… Мой папа тоже грудных боялся. Вот будет ему года три, тогда другое дело, со смышленышами до смерти люблю возиться.
Но Марья обязательно хотела, чтобы Сережа взял и хотя бы немножко подержал мальчишку:
— Ну, не бойся, не трусь… он славный, он не обидит тебя.
Сережа было протянул руки — надо было как-то загладить свою неловкость, но руки тряслись, да еще вдобавок Мишутка захныкал и залился так пронзительно — вот так голос! — и Сережа тихо, виновато, со смешным лицом сказал:
— Не могу…
В передней застучали сапоги Степана. Раздеваясь, он грубовато бросил:
— Как там мой внук поживает? Не воюет?
— Воюет, Степа, воюет, — затараторила Аграфена, ухаживая за мужем. Она уже признала себя бабушкой. А признав, поняла, что теперь уж не может жить не только без Марьи, но и без Мишутки.