47

Бывает же… Вот так нарыв: натягивается, натягивается, принося жуткую боль, и что ни прикладывай к нему — никакого облегчения. А придет время, и он, надувшийся, желтый и безобразный, вдруг лопнет, и сразу станет как-то легко.

Но пока облегчения не было. Нарыв натягивался, принося боль и страдания. Балашов, казалось, только теперь понял все, что случилось. Он стал резким, раздражительным. Аграфена приметила это и как-то, ложась спать, тихонько шепнула мужу:

— Не ладится на работе у Сережи-то? Весь какой-то издерганный. Эх, эта работа. Без нервотрепки сейчас не могут работать, вот что я скажу.

Иногда Сережа просыпался ночью в холодном поту и долго не мог заснуть. Выходил на кухню. Курил.

— А трусить незачем, — поняв его, как-то однажды сказал ему Котельников. — Жизнь труса хоть и мирная, но совсем дохлая.

Работа должна приносить удовлетворение, а она уже не приносила. Странной казалась его инженерская жизнь; она как будто бы жестоко смеялась над его мальчишеской увлеченностью; жизнь представлялась теперь как-то проще, более земной, в простых тонах акварели.

Он верил в свою инженерскую будущность. Как же иначе? Как жить, работать, любить Лильку, если большие мечты не сбудутся?

«Когда камень бьют, он крошится, когда железо бьют, оно становится крепче…» Кто он? Камень? Железо?

Завтра в горкоме будут обсуждать работу института. Валеев говорил, что это не простое обсуждение, — решался вопрос о Дыменте. Валеев оказался в сущности очень простым парнем. И Сережа не удержался, рассказал ему все, что тревожило и волновало.

— На эту тему я давно хотел с тобой поговорить, — заметил Валеев. — Зря ты тогда на меня обиделся; понимаю, больно задел нарыв. Но заметь, склоки, сталкивания друг с другом — это не просто разные характеры сотрудников, как объясняет Дымент.

Конечно, Сережа и сам о многом догадывался. Но понять так, как сейчас, объединить в целое…

— Бюро прежнего состава ставило этот вопрос. Тогда мы не сумели. Дымент оказался сильнее нас, — рассказал Валеев. — Теперь мы добились, чтобы горком обсудил работу нашего института.

И вот перед Сережей задача… Кто он? Камень? Железо?

Будет ли он защищать Дымента или пойдет против? И как можно пойти против Дымента? Он привык видеть его начальником, авторитет которого был вне сомнения.

И что он, молодой инженер, мог знать о работе института и о делах Дымента? Когда Лукьянов и некоторые другие хотели на отчетно-выборном собрании провалить кандидатуру Валеева, ему просто объяснили, что Валеев «интриган». Шли дни, и Сережа сам убедился, что на Валеева возводили напраслину. Но Дымент? С первого дня он столкнулся с ним. Бюрократ, засидевшийся, обжившийся, не желающий понять, к чему ведут его дела. Это мнение, казалось, могло сохраниться на всю жизнь. Новые черточки, новые стороны характера Дымента поставили в тупик Сережу; строгий, резкий Павел Денисович порой становился доступным, понятным и даже простоватым. И вдруг снова появился Дымент в новой роли — в роли наставника, заботливого друга. И тогда открывалась новая сторона его жизни: жена, картины вместо сберегательной книжки, вино со льдом.

«Значит, Дымент сложнее, чем на первый взгляд… Может быть, все это напраслина? Ведь лили в свое время и на Валеева».

Бюро горкома назначали на три часа дня. Прямо с утра Балашова вызвал к себе Дымент. Он нервно ходил по кабинету.

— Я все понимаю: закулисные ходы. Ты прекрасно знаешь, как я хорошо отношусь к молодым инженерам, помогаю им.

Сережа молчал.

— А что мне до закулисных дел! — вдруг вспылил Дымент. — Я хочу правды, истины. — И горько усмехнулся: — Правда, истина будут в горкоме.

Павел Денисович не стал ничего объяснять. Сережа вышел и тут же столкнулся с Валеевым — и того вызвал к себе Дымент.

— Что, обрабатывал?

Сережа недоуменно пожал плечами.

В горкоме Балашов и другие инженеры долго ожидали в приемной, когда их пригласят на бюро. Сережа вглядывался в лица, старался узнать, о чем они думают. Молчаливая, тревожная тишина иногда нарушалась незначительными фразами, не относящимися к делу. Неожиданно Сережа вспомнил: а где Лукьянов? Он спросил; Лукьянов заболел, сказали. «Он должен был заболеть», — подумал Сережа.

Потом пригласили всех. Это был небольшой, уютный кабинет, в котором Сережа тогда впервые увидел Садыю. Она и сейчас с улыбкой кивнула ему. Он молча сел к окну.

Дымент сидел напротив Садыи, красный, и все время виновато улыбался. Выступал Валеев, выступали другие. Сережа слушал, слушал, а в голове сидела та же надоедливая, точившая все эти дни мысль: «Камень? Железо?..»

— А вы что скажете, товарищ Балашов? — Бадыгова выжидательно смотрела на Сережу.

Он встал, как школьник, и некоторое время стоял в нерешительности. Потом открыл рот, чтобы сказать первое слово…

Сказал первое слово, за ним второе, третье, и сам удивился. Удивились и другие. Это было странно. Сережа ощутил необыкновенное спокойствие. А волнение? А мысли, которые будоражили? Куда все девалось?

Дымент ерзал на стуле, как судак, попавший на песок; он время от времени открывал рот: не то набрать воздуха, не то для того, чтобы прервать Балашова. Но строгий, жесткий взгляд Садыи всякий раз останавливал Дымента.

Балашов говорил о себе, о Лукьянове, о выборах в партбюро, о командировке и повышении, обо всем, что происходило в последние месяцы.

И все же Дымент не вытерпел — он не мог не напомнить о справочнике, о своей помощи.

— Душно стало в институте, — продолжал Балашов, — каждый раз хочется на воздух. Моя работа над справочником приносила мне удовлетворение, а теперь, кроме горького разочарования, ничего.

— Вот это правильно. — Басистый голос, незнакомый и удивительно знакомый. И вдруг вспомнил: «… После Канторовича еще одна жертва — Петровский. Тоже способный, сам сбежал, а расчеты… Дыменту оставил».

Дымент не ожидал от бюро крутого поворота. Как человек с положением, крупная фигура, он надеялся на определенные возможности. Он до этого просил даже отложить бюро, чтобы дать остыть, устояться, а затем взять вожжи в свои руки, как ему часто и удавалось. Была надежда на Мухина. Он знал, что Мухин из обкома звонил Садые, требовал перенести бюро, ибо вопрос с институтом сейчас стоит в обкоме и министерстве, что, мол, будет комиссия. Садыя понимала, что требование Мухина — оттяжка, так необходимая Дыменту.

— Министерство может обсуждать само по себе, — резонно ответила Садыя Мухину, — а мы не ставили целью широкое обсуждение, мы интересуемся работой партбюро. Они сами просят об этом… так что напрасно бьете в колокола.

Бюро не перенесли. А тут еще Балашов так некстати все испортил своими эмоциями. Дымент понимал, что его дела неважнецкие. Надо как-то выкручиваться. К оправданиям, честно сказать, он не привык. Сам любил нападать, сам привык задавать вопросы: задавать вопросы легче, чем отвечать.

Звонку Мухина Садыя не удивилась. Чуть что, Дымент и Аболонский быстро находили у него защиту. Особенно ей не нравился развязный тон Мухина, категоричность, с которой он говорил:

— Нельзя обливать грязью таких специалистов, как Дымент.

— А мы и не стараемся.

Как бы между прочим Мухин сообщил, что в министерстве на коллегии поднят вопрос о новом промысловом тресте. «Мы ближе к жизни — у нас свое мнение», — ответила Садыя. «Не понимаю, — дрогнувшим голосом крикнул в трубку Мухин, еле сдерживая бешенство, — какой вам резон все время сталкивать партийные органы с министерством?..» — «Никакого», — сказала Садыя.

Теперь, слушая оправдания Дымента, она не перебивала его, не задавала вопросов. Слушала, что говорили работники института, члены партбюро, члены бюро горкома. Но за этим внешним спокойствием, выработанным привычкой, скрывалась горячая, возмущенная душа. Как это можно? Человеку, инженеру… Россия всегда была богата людьми ума, таланта. Они нередко приносили жертвы, с такими трудностями сеяли семена. Но разве их можно было упрекнуть в нечистоплотности?

Садыя не могла уразуметь некоторых вещей. Человек, который отдал себя науке, сам берет на себя какие-то неписаные обязательства перед обществом, народом, из которого он вышел, который его вскормил.

Инженер — какое гордое, красивое слово! Со школьных парт мальчишки мечтают.

Заводы, города, красивые комфортабельные машины — да что говорить! — сколько создано всего чудесным умом и — талантом советского инженера.

И вот перед ней инженер-деляга. Инженер, для которого наука — делячество.

Садыя смотрит на присутствующих. Им как будто стыдновато раскапывать это дело. Ефим Скорняков, член бюро горкома, все хмурится: «Чего там, ясно…»

«Нет, не все ясно, — думает Садыя, — не все…» И после выступления Ибрагимова берет слово:

— Правильно здесь сказали товарищи. Я повторяться не буду. Обидно, что обстановка в институте оказалась затхлой. И где? На самом переднем крае борьбы за нефть. Я думаю, что порядок будет, наведем порядок, по крайней мере…

И вдруг, поднявшись из-за стола, подошла к Балашову; как мать, положила на его плечо руку, и голос ее дрогнул, выдавая взволнованное состояние.

— Товарищи, еще обиднее… — Садыя сделала паузу. Все насторожились. — Хищный соавтор ищет себе добычу. И молодые талантливые инженеры по неопытности, потому, что порой рогаток ставится на их пути немало, прямым ходом попадают в когти стервятника… Да, да, я не оговорилась, — Садыя резко повернулась к Дыменту, — не ошибаюсь, дорогой Павел Денисович. И как вам не стыдно, коммунисту, руководителю!..

Дорогие друзья мои! Как порой бывает больно за молодой, но истинный талант. Подростком еще, может быть случайно, девчонке, своей первой любви, откроется мечтатель в том, что он задумал стать инженером, изобретателем или написать свою книгу. В такой мечте открыться всякому невозможно, потому что силенки маленькие, сам чувствует, мало прав на это. Но открыть мечту первой любви или первой дружбе, свою сокровенную мечту, которая спать не дает… какая невероятная радость! И вот этот парнишка идет в жизнь, с лишениями, трудностями он добивается заветной мечты, становится человеком, способным принести обществу новое открытие, но ему еще так трудно, еще так мало опыта… И вот тогда привязывается к молодому таланту немолодой бесталанный соавтор. Он приклеивается, как муха, используя свой хищнический опыт, пробивную способность и жонглерскую ловкость, с которыми умеет продвигать материал в печать, в нужные инстанции… И все это подается под видом помощи, совместной творческой работы. Соавтор, обыкновенный импрессарио, выглядит человеком солидным, важным, занимает порой пост, пользуясь чужим авторитетом… А те истинные люди, кому по праву предназначены эти посты, работают рядовыми инженерами, живут скромно, не нуждаясь в лаврах, они чисты душой, непритязательны, и в то же время в душе у каждого из них уже есть пятнышко, уже нанесено оскорбление человеческому достоинству, таланту… И радость работы омрачена.

Вы знаете, товарищи, когда посмотрю я на театральную афишу, или в кино, или перелистаю техническую книгу, соавторство сразу вызывает у меня негодующую улыбку. А ведь, может быть, я неправа? Зачем негодовать? Может быть, эти два человека, написавшие пьесу, создавшие кинокартину или интересную книгу по технике, истинные, хорошие люди, друзья, которых сплотило одно творческое желание, одни радости и неудачи, может быть, они много лет мучились вместе, переживали? И вот поганые люди, дельцы испортили все, бросив тень на таких честных, добрых людей…

Я презираю и тех умных, хороших людей, умеющих работать, мыслить, творить, но неспособных постоять за себя, легко отдающих себя в когти этих стервятников… Я рада за Балашова. Он не побоялся: и Дымента не побоялся, и никого не побоялся. Вот таким и надо быть. Пусть авторское самолюбие каждого взбунтуется, пусть каждый из таких людей-специалистов поймет, что идти на фальшивое соавторство — это унижать себя, свой талант…

Садыя прошла на свое место, села.

— Я думаю, по этому вопросу мы примем особое решение.

С Дыментом вдруг сделалось плохо.

Загрузка...