— В этом районе не берут на работу людей с улицы.
— Я лично к вам, только раньше у меня не было смелости... но теперь уже нет выхода. Я родом из Польши.
— И конечно же хочешь стать певицей.
— Нет, у меня совершенно нет голоса.
— Что‑то новенькое. Все мои соотечественницы, которые приходят ко мне, стремятся выступать в опере. Ты ужасно говоришь по‑французски.
— Моя фамилия Варега, — сообщила я по‑польски.
— Носишь фамилию Варега и поэтому ожидаешь от меня помощи?
— Я не бродяга, я хочу работать.
Она оценивала меня хозяйским взглядом как предмет, может быть даже и полезный, но в данный момент ей не нужный и не вызывающий доверия. Приличная, ухоженная женщина с холодными глазами. Лицо под макияжем таким совершенным, что практически не заметным, гладкая, без морщин, однако не молодая. Ресницы густые, слишком длинные и слишком изогнутые, чтобы быть настоящими, массивная фигура, одетая в стройнящую чернь, костюм, отороченный каким‑то мехом с коротким ворсом и замшевые лодочки на очень высоких каблуках, для удлинения коротких, толстых в щиколотке ног.
Является ли она моей матерью, сколько ей лет, пятьдесят, больше, в каком она могла быть возрасте, когда производила меня на свет? Я мысленно проводила приближённый подсчёт.
Слишком старая! Запись в медицинской карточке о моём младенческом состоянии содержала набор характеристик, указывающих на моё рождение от очень молодой матери.
Врачи могли ошибаться, но разве женщина в сознательном возрасте, богатая и независимая, бросит своего ребёнка? И почему при её виде не забилось живее моё сердце, и почему вместо праздника во мне лишь обычное любопытство: беспристрастно отслеживаю её недостатки, считаю годы и караты на пальцах?
— Ты рассчитываешь на мою помощь, потому что прочитала на афише или где‑то ещё, что моя фамилия тоже Варега.
— Не на афише. У меня был медальон с вашей фотографией и фамилия, написанная на пластыре, когда семнадцать лет назад меня нашли на пороге варшавского детского дома.
— Покажи этот медальон, — никакого телодвижения.
— Я заложила его в ломбарде.
— Квитанция? — энергично протянутая рука. На пальце искрится бриллиант такой же крупный, как и серёжки в ушах, высветляющие возле ушной раковины всё ещё заметные следы омолаживающих операций.
Я протянула квитанцию. Аналогичным тоном она потребовала мои документы.
— Что это за странный паспорт?
— Разрешение на пребывание. Сделал его господин Андрэ Констан, депутат от департамента Приморские Альпы, с которым я познакомилась в Ницце. Можете проверить.
— Проверю, — говорит, однако приглашает в дом.
В прихожей ко мне шумно бросаются два пекинеса и останавливаются как вкопанные, вытаращив глаза. Похоже, не знают, как отнестись к невиданному здесь доселе созданию.
— Что ты умеешь? — спросила Вера.
— Знаю крой и шитьё.
Об изучавшемся и презираемом в исправиловке ремесле я вспомнила после закалки в «Демуазель». Но никому не были нужны мои руки, никто не хотел даже проверить квалификацию.
Я сняла самую дешёвую из возможных комнат на чердаке, экономила на коммунальных, но деньги утекали, а работы я не могла найти, хотя готова была на любую.
Ширилась безработица. Ширилась ксенофобия. Всё громче раздавались требования о высылке гастарбайтеров, иностранцам отказывали в предоставлении рабочих мест, оставляя их для французов.
Я не опускала рук.
Каждый день в течении нескольких часов я искала возможности заработка, несколько — проводила в библиотеках, остальное посвящала городу. Я бывала везде, куда можно было попасть бесплатно. Поздним вечером приволакивалась на свой чердак. Мне не было к кому обратиться или хотя бы перемолвиться словом.
Я лежала в кровати, смотрела в потолок с лампой накаливания в сеточном абажуре, отодвигая страх о завтрашнем дне, убегала мыслями в будущее, тосковала по Озеру, которое стало для меня символом счастья.
Вскорости закончились деньги. Пришлось покинуть чердак. Я заложила медальон с возможностью выкупа через шесть месяцев и купила абонемент в ночлежке. Хватало на хлеб, на помывку, я путешествовала по архипелагам книжных миров. Я не чувствовала себя несчастной. Однако и это прошло. От всего имущества осталась квитанция из ломбарда.
Я недоедала.
Иногда мне удавалось кое‑что заработать, иногда удавалось поесть супа в благотворительной столовой, иногда удавалось стащить хлеб. В какой книжке ещё во времена моего первого знакомства с письменным словом я прочитала, что во Второй Речи Посполитой{75} не наказывали за кражу хлеба, поэтому налегла на него, хотя здесь не действовали те законы и хотя я снимала с полок не простой ржаной хлеб из муки грубого помола, а круассаны, багеты и большие рогалики из дрожжевого теста.
Так вот, я крала сдобные булки и не из‑за страха перед заключением не протягивала руки за чем‑либо иным. Я играла сама с собой: как долго я продержусь в стремлении к лучшему, как долго я смогу противостоять обстоятельствам, на как долго у меня хватит воли и как это выглядит, когда человек даже при крайней нужде не притрагивается к чужому.
Я держалась.
Но так не может продолжаться слишком долго. Должна прийти наконец счастливая карта. Но ничего не менялось, и настал день, когда из‑за голода я не могла сосредоточиться над книгой. Осталась единственная надежда, оставляемая про запас и откладываемая каждый раз на более поздний срок, на времена ещё более тяжёлые, на чёрный день, как последний грош бедняка, надежда, которая помогала выживать на краденом хлебе. Вера Варега.
Я грозила господу богу, себе и всем святым, что если и это не выгорит, то я сдамся. Вернусь к Кубышке, приму его условия. Чтобы ещё задержать течение времени и дать шанс Осторожности, несколько дней я задерживалась перед дверями ближних и дальних соседей певицы, однако не оправдались мои ожидания. Никто не вышел, не уделил внимания и не предложил работы.
Я перестала торговаться с судьбой. Забралась в её сад и ждала так долго, пока кто‑то не вышел, потому что никто не открыл бы дверей человеку, который выглядел так же, как я, и никому не было бы интересно, что он может сказать.
Сейчас, отмытая, с вымытой головой и как следует опиленными ногтями, одетая в купальный халат из мягкого как пух frotté, я пахну качественным мылом, шампунем и стараюсь принимать пищу как человек.
Пока я приводила себя в порядок, Вера успела вызвонить своего агента, и он выкупил из ломбарда медальон.
— Но ведь это похоже на мой pendentif! — восклицает Вера при виде изделия и нажимает защёлку, соединяющую в единое целое две половинки золотого моллюска. Искрящийся цветами радуги камень у неё на руке отбрасывает свет на длинные ногти, покрытые лаком цвета перламутра, и суковатые пальцы. Видимо, исправить деформированные суставы не под силу никакой медицине, даже пластической.
— Да, мой. Вне всяких сомнений.
Она поднимается, и учащается биение моего сердца. Оно бьётся о рёбра, как язык колокола о его стенки. Еда застревает в горле, я не могу отдышаться, не могу оторвать от неё глаз и всё вижу подробно, как через увеличительное стекло.
— Откуда он у тебя? — никакого волнения на её гладком, красивом, ненастоящем лице.
— Я вам говорила.
— У меня его украли. Очень давно. Разумеется, тебя тогда ещё могло не быть на свете. Это ты вложила внутрь мою фотографию?
— Нет. Она была там, сколько я себя помню.
— Но тогда кто это сделал?
— Моя мама! Оставила свой портрет, чтобы я в будущем знала, как она выглядела.
— Но милая моя, я вовсе не твоя мама! И моя фамилия совершенно другая. «Варега» — это сценический псевдоним, — объясняет она, но уже другим тоном, как бы оправдываясь за доставленное разочарование.
Удар между глаз! Умирает надежда. Но я всё же верила!? Я и сама не была точно уверена, приходится ли мне эта женщина самым близким мне человеком. Однако между неуверенностью и утратой всех иллюзий — огромная разница. Дрожит и расплывается образ Веры, сидящей со злосчастным украшением в ладони, моим единственным наследством, гордостью и драгоценностью, неизмеримой в каратах. Я чувствую, как по лицу струится что‑то мокрое, и только тогда до меня доходит, что я плачу. И я обозлилась.
— Извините, я сейчас возьму себя в руки.
— Тебе не надо стесняться этих слез, — говорит она как‑то мягко и подаёт носовой платок.
— Где у вас украли медальон? — тень предчувствия гаснет, прежде чем я сумела его осознать.
— В «Бристоле», варшавском отеле. Тогда, через много лет после моего выезда из страны, меня пригласили впервые. Я была уже знаменита. Выступала на больших сценах по всему миру, когда на меня наконец обратили внимание и соотечественники. Я тогда пела «Гальку», «Аиду» и «Травиату», правда, мама?
Втиснутая в кресло с высокой спинкой, кажущаяся задремавшей старая женщина приподнимает птичьи веки:
— Правда. В шестьдесят пятом году, Веросик. Пропала бижутерия, моя пуховая накидка — помнишь, ты купила её в Швейцарии за год до того. Украли даже вырезки с рецензиями, они лежали в чемодане, в крокодиловой папке, они наверное думали, что это такой большой кошелёк для бумажных денег. Даже скатерть из апартаментов им для чего‑то понадобилась. Однако воров так и не поймали. Нам только компенсацию адвокат выторговал, хотя она даже и половины ущерба не погасила, — вспоминает пожилая госпожа и снова прикрывает глаза.
У неё тёмная юбка, достающая до земли, с нашитыми тремя полосками бархата, просторная блузка из узорчатого перкаля навыпуск, сердак, отороченный барашком, нитка кораллов на тонкой шее и сухое, как бы закопчённое лицо старой индеанки под кашемировым платком вокруг головы.
Она выглядит, как предмет интерьера кабинета для упражнений, отрезанного от мира пробковой изоляцией, с пианино и большим зеркалом во всю стену, полного шкафов, золочёных цветочных ваз, засушенных букетов за стеклом, разноязыких афиш, фотографий и других свидетельств победного шествия дивы по мировым театральным и оперным сценам.
— Пусть она остаётся, Веросик, будет жить со мной, — снова поднимаются веки старой птицы.
В доме три комнаты с гардеробом и ванной на втором, салон, вышеупомянутая комната репетиций, холл, купальня на первом этаже, а при кухне — помещение для прислуги, занимаемое пожилой госпожой. Входят туда прямо из сада. Одна комната с нишей. Главное место в ней занимает кровать под домотканым покрывалом, со стопкой подушек в белых наволочках с вязаными вставками. Крестьянская кровать, застланная перинами из приданого, которые старшая госпожа притащила из богом забытой келецкой{76} деревни под Париж, когда уже знаменитая и обустроенная дочь забрала её к себе.
До сего дня эта кровать является украшением и не имеет цены, потому что мать Веры хоть и разменяла восьмой десяток, но всё‑таки помнит, как пасла небольшое стадо гусей, как ощипывала их осенью и весной, выдергивала и собирала перо, и сколько птицы ей нужно было продать, чтобы купить материи для набивки. До сих пор трясётся над ними ещё и потому, что это последний и единственный осколок её молодости, её родного дома и её деревни в свентокшиских предгорьях{77}.
Она старая, мудрая и гордая. Родила соловья.
По вечерам она и её дочь беседуют на застеклённой веранде, густо увитой растениями. Привыкшие к одиночеству, они не помнят о моём существовании: сквозь приоткрытые оконные створки их голоса свободно доносятся до меня.
Старшая госпожа вообще мало спит и укладывается поздно. Вера, придя с выступления, сначала снимает в себе напряжение. Работает тяжело, её пожирает беспрестанная борьба за то, чтобы удержаться в числе первых, каждый раз оставляет на сцене часть своей жизни.
— Девчонка справляется как положено, — рапортует старшая госпожа. — Жакет смастерила из двух износившихся. Я специально новой материи не дала, чтобы увидеть, какая из неё швея, и у неё получилась довольно приличная «кофточка» — так она называет свои широкие блузки с длинными рукавами из узорчатого перкаля и сатина.
— Хорошо, если умеет шить, — зевает Вера, думая о чём‑то другом.
— Дай ей что-нибудь из своих старых тряпок, пусть тренируется, а то столько на одежду расходуешь.
Они обе экономные, мелочные и очень ценят вещи. Старшая госпожа охраняет имущество дочери и защищает её интересы, как когда‑то свой убогий надел и дом, крытый соломой, крытый лучше всех в ближайшей округе, о чём не перестаёт вспоминать до сих пор. Эта забота о нажитом наполняет её энергией и является, видимо, основным её источником поддержания сил, в таком преклонном‑то возрасте.
Сначала мои обязанности не определены.
— Мама сама ходит на базар за покупками, она бы не поняла, если бы я оплачивала доставку, — сообщает мне Вера. — И не признаёт автомобилей.
— Я тоже не умею водить.
— Тебе надо научиться, при парижских расстояниях это необходимо.
На близкий рынок мы выбираемся каждый день. Старшая госпожа снисходительно, как королева, принимает поклоны продавцов. Для неё это прогулка и общественная жизнь, и вкус успешности.
Мы погружаемся в суету.
Гомон, феерия красок и волны запахов. Салат французский, китайский, похожий на листья одуванчиков, belle dame — прекрасная дама, то есть серебристая лебеда, спаржа и самые разные стебли, корневища, клубни, которых я никогда в жизни не видела.
Фрукты из Франции и со всего мира. Яблоки из Нормандии и африканские ананасы с зелёным вихром, лоснящиеся авокадо рядом с сочными дынями. Греческие оливки прямо из бочки, налитые солнцем помидоры с Мальорки.
И дары моря. Пирамиды морских ежей, креветок, раковых шеек, ракушек из Лангедока, выращенных на морских мелководьях; розовые крабы, обложенные водорослями, лангусты как чудовища из ночного кошмара.
Ветчина вестфальская, из Шварцвальда, из Йорка, парижская, пармская, из Пьемонта, сухие копчёности, салями из Оверни. Свинина и говядина в разделении по сортам, туши бараньи и ягнячьи, птица фаршированная орехами, сливами, дольками апельсина и целые горы мелких птиц, каждая из которых обёрнута в ломтик сала.
Я следую за пожилой госпожой, сейчас я не только носильщик, ежедневные покупки не тяжелы, более крупная закупка происходит один раз в две недели; шествуя так за ней и помещая в сумку отобранные ею припасы, я подчёркиваю её статус госпожи, имеющей постоянную служанку. Одна из немногих радостей скромной производительницы, всю свою жизнь работавшей у других и для которой изобилие наступило слишком поздно.
До этого времени старшую госпожу сопровождала только раз в десять дней — когда, ясное дело, было необходимо носить — приходящая каталонка, которой платили за время. Теперь её заработок уменьшился ещё больше, когда старшая госпожа доверила мне уборку в комнатах.
Я получила тысячу франков помесячно, могла их откладывать, за проживание платить не нужно.
— За шитьё буду платить отдельно, — сообщила Вера. — Записывай: как наберётся необходимая сумма, швейная машинка твоя.
Это был многооперационный «Зингер», на котором до сего времени старшая госпожа ремонтировала свои бессмертные саржи, сатины и постельное бельё.
Вера завела меня на чердак и открыла один из сундуков. В нос ударило нафталином, нетронуто лежала аккуратно уложенная одежда.
— Выбирай, что хочешь!
Мне нужно было по крайней мере хоть что‑то на смену. У меня было только то, что было на мне надето. Джинсы, куртка и хлопчатобумажная блузка, купленные Верой в самом начале, потому что мои потасканные лохмотья, как только я их сняла перед первым принятием ванны, старшая госпожа приказала каталонке закопать в углу сада.
— Очень неплохо, — Вера осмотрела вещи, которые я переделала для себя. Несколько дней спустя она взяла меня на показ мод.
«Контесса» не принадлежала к ряду таких известных фирм, как «Лоран», «Карден» или «Диор», одевающих королей, жён президентов, миллионерш и небольшую группу мирового истеблишмента, но всё‑таки находилась среди эксклюзивных, что не мешало ей представлять коллекции, из которых можно было выкупить всю модель, половину, четверть, восьмую или даже одну десятую часть. Что означает, что в зависимости от оплаты, от одной до десяти женщин могли выходить в свет в полюбившейся им модели, а остальные не выкупленные проекты, после адаптации к серийному производству, «Контесса» продавала производителям готового платья, с чего в основном и жила.
Клиентки уровня Веры были здесь в основном для рекламы: у нас одевается знаменитая дива, хотя Вероника жаловалась, что «Контесса» для неё — слишком дорого, несмотря на то, что она приобретала там себе наряды вот уже третий десяток лет.
Мы вошли в бело‑золотой тамбур.
— Не разрешается ни зарисовывать, ни фотографировать, — проверял именные приглашения мужчина в смокинге из кремового муара.
Второй, также в тональности слоновой кости, сам в одном лице шеф, дизайнер и главный закройщик, приветствовал каждую из прибывающих у порога двустворчатой двери и рассаживал в салоне с подиумом для моделей.
Соками цитрусовых и мокко угощала неброско одетая, невыразительная девушка, подобранная так, чтобы не конкурировать своим видом с клиентками. За редкими исключениями, у собравшихся здесь дам были свои года, крашеные волосы, следы швов после косметических операций, пластиковый наполнитель увядших тканей под натянутой кожей лиц, грудей и кто его знает чего ещё. И всё для того, чтобы придать своим телам иллюзию упругости, вернуть краски молодости, скрыть неустранимые дефекты, связанные с возрастом, и проблемные силуэты, в равной мере как слишком худые, так и слишком полные.
Иначе говоря, делалось всё, чтобы позаботиться об их высокой самооценке.
Модели же действительно были пригожие, ловкие и молодые, но ведь они только манекены! Ну и внешний эффект, ясное дело. Пока ещё никакой, даже самый деликатный портной не рискнул представить свою коллекцию на хребтах старых вешалок.
— Очаровательно! — моя хозяйка выразила восторг в отношении платья, которого ей никогда не носить.
— Belle‑de‑nuit{78}! — в сложенной программке Вера подчеркнула виднеющуюся сбоку от названия трёхзначную цифру. Я не знала, что она означает, но не спрашивала, не хотела нарушать неведения. Это точно не было количество пошитых моделей, на закрытом показе демонстрировались только единичные экземпляры.
— Она не сложная, ты наверняка смогла бы пошить.
Ей могло так казаться, ведь она старалась извлечь из меня максимум пользы, коль скоро я ела её хлеб. Но простой силуэт из прямых линий требовал высочайшего знания кройки, старательности исполнения, тщательного подбора ткани с соответствующей фактурой и неуловимой искры таланта, без чего нет хорошего ремесла.
Belle‑de‑nuit отличалась как раз таким мастерством исполнения и гаммой фиолетовых оттенков, волнами светлеющих к верху. Тени укладывались поперёк, и эта особенность перечёркивала пригодность платья для моей госпожи. Она выглядела бы в нём как зебра с большим задом, цвета левкоя.
— Очень утончённое, и эти поперечные плоскости тоже смелые, — подчеркнула я дипломатично.
— Я не настаиваю на цвете, он может быть однотонный. Пурпур или ирис.
— Но это не будет то же самое, — убеждала я. Именно цвет, этот и никакой другой, составлял неотъемлемый элемент целого.
— Будет видно после примерки toile.
Я молчала. Я не сумею пошить Belle‑de‑nuit. Я достаточно знала тайны профессии, чтобы быть в этом уверенной, но не имела понятия, что означает toile.
После показа Вероника заказала toile номер такой‑то, указанный в программке рядом с Belle‑de‑nuit. Она застолбила себе половину модели, с трёхдневным сроком на принятие решения, так что назавтра посыльный из «Контессы» доставил плоскую коробку.
Вероника исчезла с картонкой, обёрнутой в бумагу под кремовое кружево, в своём звуконепроницаемом кабинете, но сразу же меня позвала.
— Ну, как я тебе?
Она стояла перед зеркалом, служившим ей для коррекции мимики и жестов, в чём‑то, напоминавшем паломнический балахон из лиловой материи, в котором по более тщательном рассмотрении я узнала благородный покрой Belle‑de‑nuit. Так выглядело toile — фантом того платья, сшитый из дешёвой материи с похожей фактурой по габаритам моей госпожи.
— Эх, нет у тебя воображения, — вздёрнула она плечами, подытоживая моё молчание.
— Я простая швея.
Belle‑de‑nuit ей пошили из фиалкового шелка с ручной вышивкой в лиловой гамме, которая шла полосой от левого плеча до обреза. Это платье хоть и отличалось от того на показе, всё же являло собой индивидуальность хорошего портного, стоило очень дорого, Вероника выглядела в нём замечательно.
Эту драгоценную фиолетовость она купила для одного приёма.
Переняв французский обычай, встречи со знакомыми она проводила в городе. Этой традиции способствует неисчислимое множество забегаловок самого разного уровня, действительно доступных для каждого, всегда открытых, потому что когда одни закрываются, другие как раз начинают работать.
В доме Веры гости бывали редко. Иногда, без связи с именинами или днём рождения, которых она скорее не афишировала, приглашала толпу, которая бродила по саду и дому с настежь раскрытыми всем ветрам дверями с бокалами, чашками и тарелками.
В этот раз происходило нечто подобное.
Меню, от холодных закусок до пломбира и сыров, приехало на фургончике, приспособленном для подогрева и охлаждения, так что то́, что должно было быть кипящим, было кипящим, а то, что должно было быть ледяным, было ледяным.
Для холодного буфета накрыли в салоне, для горячего ужина — на веранде. Все неквалифицированные работы Вера приберегла для меня, и это здорово уменьшило расходы. Отказались от услуг поварёнка, остались кельнер и сомелье.
Во дворе зажгли фестоны китайских фонариков, на столах разгорались свечи в хрустальных плошках за цветными экранами от ветра.
— Она совершенно утратила голову, — говорила одна дама другой.
Я за перголой собирала грязную посуду, которую гости оставляли в самых разных местах. Навострила уши: дамы перемывали косточки моей госпоже. Соотечественницы. Разговаривали по‑польски.
— Ты знаешь, сколько она заплатила за платье?! Три вышивальщицы работали, чтобы успеть к сегодняшнему вечеру. И что, он хотя бы взглянул на весь этот шик?
— Мужчины не разбираются в таких petit вещах{79}. Вот если бы она гранатомёт принесла, он бы обратил внимание. Женщины тоже такие бывают, мужланки! Кто он такой?
— Будто бы посредник в торговле произведениями искусства, будто бы декоратор интерьеров, будто бы имел дело с высокопоставленными чинушами «Пээнэра», вовлечёнными в коррупцию и воровство. Мастерскую на Сент‑Антуане купил с помощью Союза свободных художников. Говорят, что это устроил ему Дюбинэ, успешный график и гомосексуалист. Одно можно точно сказать — жених у Веры очень пристойный и ему хронически не хватает денег.
— Похоже, она втюрилась до беспамятства.
— Все её романы протекали бурно, но она не из тех, кто способен любить до потери кошелька. Самое большее — потратится на ещё одно дорогущее платье.
— Он же на двадцать лет её моложе!
— А ты где-нибудь видела старых альфонсов?
Холодный буфет уже почти доели. На веранде кельнер сервировал горячие блюда. Дамы облепили зеркала. Кавалеры разбрелись с бокалами по всему дому и саду. С корзинкой, полной грязной посуды, в неестественном свете зелёного китайского дракона я наткнулась на Кубышку.
Он был одет в чёрный бархат и атласную рубашку с мягким воротником, подвязанным велюровым огрызком галстука, пуговицы на манишке преломляли свет на семь цветов радуги. Я подозревала, что рубашку он взял напрокат у Слодана.
— Не убегай, — задержал он меня в изумрудной сени лампиона, будто на дне аквариума.
— Если её обворуют, я скажу, кто наводчик! — бросилась я отчаянно, чтобы предупредить его угрозы или шантаж.
— Глупышка, я хочу на ней жениться, но а для тебя она кто?
— Родственница по кликухе.
— Не понимаю.
— Моя фамилия и её сценический псевдоним совпадают.
— Я это уже давно знал. Слушай, давай заключим соглашение. Мы с тобой не знакомы и один о другом ничего не знаем. Если не будешь вредить, ни один волос не упадёт с твоей головы.
Ему было больше терять, чем мне, поэтому я поставила условие.
— У меня там зарплата и шмотки остались в «Демуазель», — больше всего мне было жаль потерять кожаные брюки, купленные в первый день моего магазинного сумасшествия.
— Ты их получишь.
Он сдержал слово. Он пришёл в день, когда у Веры был выходной. Я как раз полола грядки в саду и поэтому именно я открыла ему калитку.
— Две тысячи минус процент профсоюза. Пересчитай, — потребовал он.
— Хорошо, — я спрятала банкноты: не хватало ещё, чтобы Вера увидела, как я принимаю от него деньги. Но что‑то она всё же заметила, за занавеской в окне пробкового салона мелькнула какая‑то тень.
— Одежду я тоже забрал.
— Я не пойду за ней в твою студию.
— Я сюда не мог принести свёрток. Понимаешь, надеюсь, — он глянул в сторону окна, в котором снова что‑то темнело за прикрывающим его гипюром.
— Оставь для Мустелы в бистро «Шез‑Алляр» возле театра «Бобино».
Я продолжала переделывать кофточки и фартухи старшей госпожи, обшивать полотенца и простыни, сшила платье каталонке, не взяв с неё ни сантима, чем расположила её к себе, и даже халат Вере. Несмотря на это, мне бы никогда не купить обещанный «Зингер», если бы Вероника не выбила для меня подмену гардеробщиц в небольших, бульварных театрах. Иногда у меня было несколько таких замен одновременно.
В Париже театры включают в себя зрительный зал, закулисье, уборные, помещение для хранения реквизита и технические службы, в том числе гардеробную. Продюсер, который распоряжается капиталом, выкупает всё целиком, и нанимает режиссёра и актёров. Платит, терпит риски и несёт накладные расходы. Экономит, на чём только удастся, но без гардеробщицы обойтись не может. Но ведь и они тоже рожают детей, болеют, уходят с работы в отпуск и по семейным обстоятельствам. Благодаря связям Веры я использовала эти возможности.
Иногда у меня бывало по нескольку заказов подряд с работой по два‑три часа. Каждый день после занятий я звонила или заходила в бистро возле театра «Бобино». Здесь для меня принимали по телефону заказы от знакомых и знакомых знакомых Веры на подмену, когда только на пару дней, а когда и на несколько недель. За посредничество я расплачивалась с владельцами «Шез‑Алляр» шитьём.
И вдруг всё закончилось.
— Не было заказов, — говорил хозяин, когда я появлялась в дверях.
За неимением лучшего занятия я садилась вблизи аппарата. Ждала.
— Не волнуйся, у тебя умелые руки. Позвонят. Выпей кофе, — он ставил передо мной чашку. Я устраивалась в углу возле стойки и продолжала ждать вызова.
Я никому не была нужна, хотя сезон был в самом разгаре. В тот день, когда закончилась последняя подмена и в городе мне уже было нечего делать, вечером позвала меня Вера.
— У моих знакомых для тебя больше не будет работы.
— Они мной недовольны?
— Не в этом дело. Ты должна вернуться на родину, здесь у тебя нет никакого будущего.
Я не раз слышала о возвращении, однако хотела накопить немного денег, чтобы иметь кое‑что для начала, и всегда отодвигала тот неопределённый день, когда сяду в поезд на Восточном вокзале.
— Я поняла. Завтра же съеду.
— Не лезь в бутылку. Останься, пока не уладишь формальности. Я говорила со знакомыми в консульстве. Можешь вернуться на родину без всяких последствий. Ничего тебе там не грозит. Военное положение отменено.