— Я должна идти своим путём.
— Ну и какой это путь, какой? Закопаться в глухой деревне и в курной хате перешивать старые тряпки?! Парень тебя тянет, не обманывай себя. А что за парень? Красивый и всё, зато самый худший, какой только может быть. Нуль. Сынок чинуши, вытряхнутого из кресла. Ни автогонщик, ни резчик, даже культурно украсть никогда не умел. Ты знаешь, кто он такой? Недотёпа! Вышвырнули его из клуба, отняли «полонез». Он закончился раньше, чем начал. Недозрелый молокосос!
— Молокосос? Да ему уж больше двадцати пяти лет.
— И что с того? Есть мужчины, которые никогда не взрослеют. Он из таких. Вечный парень. Сегодня он там, завтра может быть где‑то ещё, и если ты отсюда уедешь, стать на якорь нигде больше не сможешь. Что ты тогда будешь делать, скажи?
— Я решила уехать. Не пытайся переубедить меня, Нонна, это бесполезно.
— У меня для нас были отличные планы!
— Больше никогда не рассчитывай на меня в своих проектах. Я завязала, Нонна.
Я убегала на Озеро также от Нонны, от предприимчивости Нонны, от помыслов Нонны. Я клала между нами триста километров, чтобы не быть под рукой, потому что, хоть я и испытывала в отношении её некоторые чувства, я не могла жить с ней под одной крышей или даже по соседству. Остаться здесь означало каждый день бороться с её идеями, противопоставлять себя её миру, привычкам, окружению, образу жизни.
Независимость стала для меня самой большой потребностью. Я была по горло сыта опекой, строгостью предписаний официального общежития и публичного милосердия.
Волк был существом совершенно иного типа. В конце концов, он давно перестал меня волновать, по крайней мере мне так казалось.
— Ты отрекаешься от нас, — обиделась Нонна.
— У неё есть право на свою жизнь. Оставь её в покое, Нонна, — неожиданно поддержал меня Дедушка. До этого момента он ни словом не поддержал ни одну из сторон, хотя казался расстроенным моим поведением.
— Ну да, для Дедушки уже имеют значение одни лишь собаки, — с горечью констатировала Нонна.
У Дедушки была новая страсть. Две молодых легавых, которые делали лужи там, где останавливались, оттаптывали себе уши и подъедали каждый оставленный без присмотра ботинок.
— Может, ты знаешь, что с Куклой, Нонна?..
Я звонила в «Крачку», но пойти туда я не отважилась. Я не смогла бы посмотреть в глаза Урсыну. По отношению к нему я до сих пор чувствовала себя виноватой, тем более что ничего не получилось исправить. Куклы уже давно в Центре не было. О её теперешнем местонахождении там не знали. О Волке я не спросила, однако наговор Нонны на него испортил мне настроение.
— Не знаю, но она оставила телефон какой‑то сельской мадонны из‑под Нового Двора, на случай, если объявишься.
— Чего она там забыла?
— Догадаться нетрудно. Заявилась к нам упакованная. Туфли из ящерицы за четырнадцать тысяч пара, такая же сумочка за двенадцать, костюм из певэксовского велюра пятнадцать долларов метр. Цепь с брелоками на шее, часы, усыпанные бриллиантами, и гравированное обручальное кольцо червонного золота, широкое, как бондарный обруч. Как думаешь, откуда это всё у неё? На панель пошла, или в валютные девки, — подытожила Нонна, пытаясь скрыть обиду за сдержанность и таинственность Куклы. Той самой Куклы, которая заискивала перед Нонной и громко восхищалась ею во время свиданий в исправительном доме, а позже — в «Крачке».
— Наверное, вышла замуж.
— Обручальное кольцо может напялить на себя каждая.
Нонна в этом разбиралась, она сама носила крупный золотой обруч на безымянном пальце, хотя никогда ни с кем в браке не состояла, потому что после тридцати лет, как она утверждала, не бывавшая замужем женщина — уже товар сомнительного качества. Если уж не нашла себе пары, значит, с ней что‑то серьёзно не так. Нонна страдала молча, не признаваясь, что сама относится к таким, хотя и не находила у себя недостатков.
Мы с Куклой договорились встретиться в «Виктории». Она немного заставила себя ждать. И войдя, зажгла ностальгию в глазах мужчин и заморозила взгляды женщин. Ведь, будто не сознавая всеобщего внимания, она плыла по проходу между столиками в костюме из сапфирового велюра, оттеняющем золотистый тон кожи, колорит и богатство волос, искристо ниспадающих по всем сторонам плеч. Жестом, подсмотренным у «звёзд» старых фильмов, она небрежно прижимала руками кусок пушистого меха, шарф из двух серебристых лисиц, сцепленных мордами, волоча хвосты по полу.
— Ты вернулась! — Кукла уселась и изящным движением закинула ногу на ногу — но́ги, одетые в прозрачный нейлон, в туфлях из ящерицы от самого лучшего варшавского обувщика.
— Да, вернулась. И сразу же поссорилась с Нонной.
— Бог с тобой, девушка, не насытилась ещё приключениями?
— Я должна быть ей благодарна.
— За что? Ведь это из‑за неё ты попала в исправительный дом.
— Как бы там ни было, она хорошо относилась ко мне.
— Не понимаю таких благодарностей.
Кукла стала ещё краше, ещё трезвее, ещё неумолимее.
— Если не хочешь снова оказаться на дне, ты не должна иметь сантиментов. Тебе надо отречься от всех подозрительных знакомых, от всех без исключения! И больше никогда никого их них не пускать к себе на порог! Иначе они пересрут тебе жизнь. Забудь о Нонне, пока не встанешь на ноги, у меня для тебя будет крыша над головой. Уходи из этой воровской хаты, иначе я ничем не смогу тебе помочь.
Кукла нашла своё счастье. У неё был муж, новая жизнь и новые люди вокруг неё. Она сбросила своё старое окружение, как изношенную одежду, и относилась к нему не лучше, чем к старым лохмотьям. Не считала себя никому ничем должной, я осталась единственной из её прошлой жизни, для кого она была готова что-нибудь сделать, при условии, однако, что я порву с криминогенной Нонной.
— Ты любишь мужа?
— Меня когда‑то употребляли, как порошки, — Кукла не ответила прямо. Её чувства к мужу выражались в тональности andante. Рассудительный обмен. «Ты — мне, я — тебе», хотя полным расчётом это нельзя было назвать. Муж дал Кукле всё то, чего у неё никогда не было: дом, достаток, чувство безопасности, положение в обществе и защиту.
— Я ему благодарна и никогда по отношению к нему не поступлю подло. Буду доброй женой и другом, рожу ему детей. Это будут хорошие дети. От него унаследуют характер, от меня — красоту.
Кукла окончила среднюю школу и в том самом центре повышения квалификации сельскохозяйственных кадров недалеко от «Крачки» встретила своего мужа. Он приехал на семинары и экзамены — заочно изучал садоводство и готовился получить диплом.
У мужа Куклы есть сад и две тысячи метров под стеклом. У него было в два раза больше, но половину оторвали родственники первой жены, потому что муж Куклы был бездетным вдовцом старше Куклы на восемнадцать лет.
Чтобы не говорили, что он взял себе голую девку неизвестно откуда, он через адвоката приобрёл на её имя шестьсот метров земли недалеко от собственного хозяйства. Приданое Куклы. Участок довольно проблемный, его надо сначала возделать и ещё немало вложить, прежде чем он даст урожай, однако это большая ценность для Куклы, которая кроме дырявых тряпок никогда ничего не имела в жизни.
— Я поступила в сельскохозяйственный техникум на заочное, — Кукла хотела быть не только владельцем земли. Кто познает секреты работы на земле, никогда не будет знать голода. Пашня с каждой весны породит достаток. Больше всего в жизни Кукла боялась нищеты.
— А сейчас ты блистаешь в «Викториях».
— Я здесь второй раз в жизни.
Если уж она выходит куда, то одевается с шиком, потому что ей это нравится, потому что теперь она может, потому что она навёрстывает упущенное за времена лохмотьев и унижения. Но одежда — это совсем не то, что дом. Мода часто меняется, а моль способна пожрать даже горностая. Только глупцы набивают шкафы одеждой. Ювелирные изделия — уже другое дело. Да, у неё есть кое‑что. Мужу удалось спасти что‑то из украшений покойной от ненасытности родственников. Перстенёк и обручальное кольцо он купил специально для Куклы.
Она решила встретиться со мной в городе из осторожности. Сначала хотела присмотреться, узнать что да как. Ведь она даже не слышала, чем я занималась на Западе. То есть она хотела сориентироваться, пускать ли меня к себе в дом.
— Я редко бываю в Варшаве, но уж если приходится, то в самых лучших местах: почему нет?
Она может себе позволить чашечку кофе за две сотни, даже бокал коньяка из категории «люкс». Вместе с мужем они могут себе позволить и больше. Например, отметить Новый год на балу Марлборо. Я не знаю — что это такое? Очень изысканное развлечение для элиты. Люди дрались за входные билеты, которые из‑под полы стоили по десятку штука. По десятку чего? По десять тысяч зэтов. Кризис? Не у всех, есть ещё немало людей, которые снимают сливки. Они с мужем тоже снимают, но тяжёлым трудом.
— Потом я жалела потраченных денег.
— Элита оказалась не слишком перворазрядной?
— Посредственности. Каждый мнил о себе, что именно он и есть самый лучший. Больше десяти тысяч злотых за одну ночь как псу под хвост. Лучше было купить «зелёные» или золотую монетку.
За Куклу можно быть спокойной. Кукла относится к жизни практично.
— В «Крачку» даже и соваться не смей, Мустела. Там считают, что это ты прикончила тренера.
— Разделались с Урсыном?
— Обрушились на него, как грифы на падаль. Карьерист, самохвал, только голые результаты. Никакой идеологической работы. Ради собственной славы выпустил за границу дикарок, для которых не существует ни чести, ни родины. Сожрали его, хотя с эстафеты девчонки привезли третье место.
— Если бы привезли первое, никто бы его и пальцем не тронул.
Но первого места не привезли, а моё исчезновение стало последним гвоздём в крышку гроба. Отсутствие воспитательной работы! Зато махинаций никто не заметил. К бухгалтерии Мамы было так просто не подобраться, девчонки тоже трепаться не стали, так что Маму просто отправили на заслуженный отдых.
— Воспользовавшись случаем, немного почистили «Крачку». Тогда «полетел» и мой Люкс. Его как раз очень удачно попёрли с высокой должности. И я, как только мне исполнилось семнадцать, сказала ему «до свидания». С Люксом, даже если бы он сохранил должность, у меня не было перспективы. Не для меня женатый мужчина, но он этого не понимал.
— Ты шлюха, — сказал он.
— Возвращайся к жене, — отвечаю ему, — и займись воспитанием дочерей, чтобы они не пошли по моим стопам.
— Я тебя в Ниццу возил!
— На деньги клуба я могу тебе путешествие вокруг света устроить и словом не попрекну.
После смещения Урсына разгорелась война за то, кто станет его преемником. Желающих было много. Должность и дальше считалась хлебной, но у господ из правления клуба уже был иной проект.
И действительно: зачем нам эта головная боль? — эксперимент провалился. Он дорогой, эффективность ничтожная. Поглощает деньги и блокирует ценный объект.
Мы слишком бедные. А это — слишком дорого. Ресоциализация превышает возможности Центра, — признали господа, которые совсем не так давно доказывали всем нечто совершенно противоположное. Перевоспитанием пусть занимается соответствующее учреждение. Конечно, тех девушек, которые закончили курс обучения и которые находятся на достаточном уровне, «Крачка» оставит у себя и трудоустроит. Но остальные, те, кто не отбыл своего наказания, пускай возвращаются, откуда их взяли.
Начались конференции, заседания, пошли по инстанциям официальные письма. Очень хотели ликвидировать базу, но поскольку военное положение заморозило угрозу отчуждения бунгало от клуба, в правлении подобрали новое предназначение памятника деятелям. Гостиница.
Будет организован отдых на лошадях за конвертируемую валюту. Предприятие прибыльное, сейчас кризис, надо зарабатывать. Кто посмеет в такой ситуации, даже после отмены положения, сказать что‑то против гостиницы, приносящей валюту?
До момента утверждения решения все планы нового использования здания держались в строгом секрете, и, как и всякий строгий секрет, этот тоже стал известен заинтересованным лицам, но только в версии однозначной, наихудшей из возможных, а именно: все, не достигшие семнадцати лет, будут возвращены туда, откуда пришли.
Девушками овладел страх. Они по‑своему реагировали на утрату надежды, связанной с пребыванием в Центре, а глубже всего переживали те, которые были из самого последнего набора.
— Ну, мне‑то удалось распрощаться, потому что у меня уже был нужный возраст и Рысек{80}, — так звали мужа Куклы. — Но сама понимаешь, в какое расстройство оказались повергнуты младшие, а также старшие, которым было некуда податься!
Как когда‑то ресоциализация, теперь самым важным являлись лошади. Всё для блага лошадей. Лошади не едят мяса и других дефицитных продуктов, не занимают собой помещений, обставленных импортом, лошадей не нужно возить в сельскохозяйственную школу, выплачивать им кормовые деньги, лошади не убегают за границу на первых же международных соревнованиях, лошади не пускаются в загул. Именно с него и начали те, кто уже ни на что не надеялся. Глупышки, искали мужей по кустам. Любая готова была пугалу огородному отдаться, лишь бы оно её захотело. Короче говоря, все переключились на тренировки в горизонтальном режиме.
Из войсковой части в Осаде являлись парни, их ловили «пингвины». Однажды пропал патруль, затем другой, который пришёл искать первого. Обнаружил их третий в зарослях возле реки с нашими девушками.
Командование рассердилось из‑за падения морального облика армии, правление «Крачки» нашло новые, неизбитые аргументы — ресоциализация через спорт есть утопия, плод измышления падкого на материальную выгоду Урсына, а на самом же деле чего‑то стоят лишь лошади.
Боже! Я уже не могла этого слушать. Я чувствовала себя виноватой. Стронула с места камешек, а он повлёк за собой лавину.
— Ни за что не догадаешься, кто первый бросился на помощь. Наша «полячка» из сельскохозяйственной школы!
Часть девчонок перестала бывать на уроках, иные приходили, но сидели за партами как размалёванные куклы и не могли выдать ответа на самый простейший вопрос. Они никогда не блистали эрудицией, однако на твёрдые тройки зарабатывали без особого труда. Теперь же светили им «неуды».
Учительницу не оставила равнодушной эта эпидемия атрофии. Почему, что случилось? Вытягивала девчонок на разговоры. Те молчали, опасаясь репрессий за распространение сплетен. Наконец кто‑то не выдержал.
— Она спрашивала о тебе, просила твой адрес, — ещё вспомнила Кукла.
Со второй своей зарплаты в «Демуазель» я купила немного кофе, шоколада, чая и прочих деликатесов. Отослала Учительнице. В приложенном письме сообщила: «Вы можете спокойно это принять. Я всё это купила за честно заработанные мною деньги». Обратного адреса не указала. Не хотела, чтобы название квартала Пигаль вызвало у неё в отношении меня какие-нибудь неправильные ассоциации.
Именно Учительница привела в движение Директора и вместе с ним привлекла к этой проблеме внимание общественных организаций и кого удалось ещё.
В компетентные органы поступила информация, которая освещала события совсем с иной стороны, нежели это делали господа из «Крачки». В результате беспрестанной активности была создана комиссия, а соответствии с заключением которой власти провели ревизию, которая между прочим выявила, что «Крачка» не только не вкладывается в сироток, но и на них зарабатывает. Достоянием гласности стали также несколько махинаций спортклуба и по другим направлениям.
Таким образом пал очередной состав правления.
Новому же достались в наследство лошади, ностальгия по «зелёным», идея о верховых экскурсиях и сиротки, о которых шла молва, что они не только при любом удобном случае сбегают за границу, приканчивают тренеров, ослабляют моральный дух армии, но и несут в себе смертельную моровую заразу для деятелей.
Однако сиротки существовали, и лошади тоже. Девушек передали другому тренеру, но лошади жрали овёс и не приносили никакого дохода. Тогда урезанному правлению оставили в павильоне администрации два помещения, освободившуюся площадь заселили экспериментом, а бунгало превратили в отель для валютных наездников.
— А предок Волка красиво избежал всего этого. Умер от сердечного приступа.
Отец Волка заседал в Опекунском Совете эксперимента, был представителем правления «Крачки».
— Его погубил избыток постов.
Доцент, доктор, генеральный директор, председатель, постоянный член президиума Клуба и эксперт кассационной комиссии через добрых пару десятков лет получил необратимое расщепление личности.
Председатель занимался закупками, утверждал и передавал автомобили престижных марок для мотосекции, высокопоставленный служащий и член президиума подписывал от имени, эксперт кассационной комиссии дисквалифицировал только что поступившие автомобили как некондицию, Клуб объявлял распродажу, на которой появлялся и всегда имел преимущество Генеральный Директор. Затем доктор, доцент, частное лицо продавал машинки через посредников.
Он действовал не один. Такой гешефт не под силу одному или двум лицам. Функционировал целый клан, люди высоких званий и влиятельных постов. Взятки, коррупция, подлоги, двойная бухгалтерия и махинации на таможне, административные нарушения. Именно там находилась голова спрута. О таких на Пигаль говорят: gros bonnets de la pègre — крупные рыбы преступного мира.
Земельные отводы, дома, участки под дачи за бесценок, по символическим ценам, утверждённым подкупленными чиновниками. И трюк, известный всем как пять пальцев. Банальность. Переоценка строительных материалов, импортируемых со всего мира за тяжко заработанные деньги.
Нонна по сравнению с ними выглядела очень скромно. Так, розничная торговка.
— Его едва не судили. Казначейство наложило лапу на всё, даже на «полонез» и на парусник Волка. А он, как только ему в клубе дали понять, что им он уже не нужен, исчез из города. Я слышала, он вроде бы соорудил себе шалаш и даже зимовал на Миляде. У него там участок земли по наследству от дедушки.
Приехал муж Куклы, мужчина солидный, простой, в хорошей одежде, и отвёз нас к себе в дом под Новым Двором.
— Сто десять метров плюс веранда, — пояснила Кукла.
Половину первого этажа занимает салон с камином, обставленный гарнитуром испанской мебели. Мягкий диван, кресла, китайский ковёр, цветной телевизор и большая книжная полка. Муж Куклы много читает.
Кукла повела меня в спальню. В спальне Куклы белая мебель и цвета лосося шёлковые одеяла, кремовый коврик, зеркало на полстены с подзеркальником тоже белым и хрустальным сервизом.
Кукла переоделась в длинное платье из индийского фуляра и старательно вычистила и разместила на плечиках свой велюровый костюм. Встряхнула от пыли меховой шарф и бережно расчесала щёткой лисьи хвосты, прежде чем разместила всё в бездне белого, встроенного в стену, шкафа.
— Здесь есть ванная, а вторая находится возле кухни, — она открыла дверь помещения, сверкающего глазурью и хромом.
Кукла накрыла скатертью стол в салоне, муж Куклы принёс тарелки и столовые приборы.
— Следит за хозяйством у нас домработница — пенсионерка, — сообщила Кукла.
— И учит Марысю готовить, — усмехнулся муж Куклы, а мне пришлось на минуту задуматься, о ком он говорит. Ну, конечно о Кукле, ведь её имя — Мария.
— Да только у меня не всегда на это есть время, нужно ведь ещё проследить за работой в теплице, да и самой руку приложить, да плюс ещё техникум! — подчеркнула Кукла. Чтоб я не подумала, что она всего лишь размалёванная кукла и ничего из себя не представляет.
Мой проект переезда в глухую деревню не вызвал у неё восторга. Нет, она не вспоминала мне Волка, как Нонна, её возражения имели экономическую природу.
— Что ты там будешь шить, подруга?
— То же, что и везде.
— Ты же сама наблюдала пустоту в магазинах, с полок которых как будто вымели весь товар, и кумушек в очереди, готовых порвать за любую тряпку. Потом за эту шмотку они дерут в несколько — а то и больше, чем в десять — раз дороже. Так откуда там на селе можно взять материалы, из которых ты хочешь шить им одежду?
— Людям же нужно во что-нибудь одеваться. Будут приносить на ремонт, на перешивание.
— Латанием старых лохмотьев не проживёшь.
— Я знаю парижские моды, — подумала я о блузках для старшей госпожи, ночных рубашках, фланелевых спальных кофточках для хозяйки «Шез‑Алляр» и подлатанных костюмах для бульварных театриков. Если бы не шитьё из‑под палки в двух отечественных исправиловках, где в меня вдолбили какое‑никакое понятие об основах кройки, я не сумела бы из этих парижских мод пошить самую простейшую вещь. Однако реклама всё же двигатель торговли.
— Останься у нас, дадим тебе комнату наверху.
За проживание буду рассчитываться шитьём. Чрезмерно эксплуатировать меня не будут. Мне сделают имя среди богатых плантаторов, я буду обшивать их женщин, у которых нет времени на поездки в город, но есть деньги и стремление иметь солидные вещи по индивидуальному заказу. Портниха с парижским стажем и французскими журналами здесь будет на высоте. Я выбьюсь в люди, обрасту связями и может быть даже удачно выскочу замуж.
— Есть будешь с нами — и так держим стол для подёнщиков, так что одним человеком больше, одним меньше — разницы никакой. А за это поможешь в теплице, разве нет, Рысек? — экономически обосновывает моё существование Кукла.
Рысек поддержал идею жены.
— Спасибо вам, но я должна идти своим путём.
— У тебя ведь даже бумажки никакой нет, — побеспокоилась Кукла с безопасных высот своего замужества и оконченной средней школы.
Мой собственный путь пролегал через цех. Мне было необходимо профессиональное удостоверение. А Кукла преувеличивала с этим отсутствием документов. У меня они были. Целых две штуки на выбор. Об окончании двух семестров сельскохозяйственной школы, или об окончании трёх классов общеобразовательной. Но это был слишком низкий уровень знаний, чтобы сдавать экзамен на подмастерье. Требовалось свидетельство об окончании восьми классов. Если же у меня его не было, имелся ещё один выход. Сдавать экзамены за курс восьмилетней школы экстерном.
Этого я не могла. По крайней мере, в ближайшее время. Действительно, я знала уже порядочно книжек, а французских классиков читала в оригинале, но чёрной магией для меня оставались, например, дроби или задачи о двух автомобилях, отправляющихся с разными скоростями из двух разных пунктов.
Я оказалась в подвешенном состоянии.
Идти на содержание к Кукле, выслуживаться и быть сбоку припёкой несколько лет? Я не могла так поступить с Нонной, не могла её бросить ради подруги, которая вышла замуж за богатого человека. Да я уже и сама не представляла себе жизни в подчинении правилам, без разницы, установлены они государством или приняты в чужой семье.
— Дедушка, мне срочно нужна корочка, — я не видела иного выхода, кроме как только купить свидетельство об окончании школы. — И ничего не говори Нонне.
— Напиши данные и оценки, которые хочешь иметь, — потребовал он.
В конце недели он принёс документ на моё имя, немного потрёпанный, удостоверение троечника с двумя четвёрками и одной случайной пятёркой по ничего не значащему предмету, как раз для меня в самый раз. Это был презент от него на мою самостоятельную дорогу в жизнь, он сам за него заплатил и не принял от меня возмещения.
Я сдала экзамен на профессиональное удостоверение.
На Озеро я поехала ночью, в переполненном поезде, в очень грязном и очень старом вагоне. Люди и багаж, терпеливые люди с певучим языком, занимали собой проходы между скамьями, тамбуры вагонов, уборные.
За Белостоком начинается одноколейная Польша. Поезд несколько часов вяло тащился по этой одной колее, пропускал встречные на разъездах, переводил дух на затерянных в лесах полустанках, топтался под семафорами.
На рассвете я затолкалась в такой же переполненный и едва не распадающийся на части автобус. Вышла за деревней, утопающей в лесной чаще, и погрузилась в зелень, приятно ослабляющую солнечный свет. Дорога вела оврагами через мореновые пригорки, извивалась под сомкнутыми плечами елей, более светлых местами от прироста этого года.
С нагретой тропинки прыснула змея, промелькнула извивами оливкового тела и исчезла в норе под влажным мхом. Молодая рептилия — оранжевая отметина на спине имела тон приглушённый — вызвал в памяти неизвестно где слышанное четверостишие:
В жизни всё превозмогает и продолжается в веках / Любовь о мудрости змеи и отваге льва // Самый крепкий из доспехов, защищает нас в веках / Любовь о мудрости змеи и отваге льва.{81}
Любовь.
Любимый.
Я люблю Волка и ничего не могу с этим поделать, мне дала это понять даже маленькая змея, встреченная на тропинке. Да, я иду к Волку! Внушая себе безразличие, я иду к нему уже очень давно и не существует ничего более важного в этом мире.
Что ты наворожишь мне, разумное пресмыкающееся? Людская молва приписала тебе дьявольское коварство. Гонимое и преследуемое, ты убегаешь от ненависти, загнанное в угол, защищаешься именно так, как предназначила тебе природа. Не обижайте змей: они не гонятся за вами с палкой, не стараются забросать вас камнями, не топчут автомобильными шинами лесные поляны.
Спасибо тебе, змея, ты помогла мне. И ты останешься в отчизне моего сердца.
Я шла. Если бы захотела, я могла бы взлететь — у меня были крылья. Я не была ненужной в этом мире, я любила Волка, любила его таким, какой он есть, автогонщика‑неудачника, недоучившегося резчика по дереву, который даже украсть как следует не умел и школы никакой не окончил.
И вот показалось Оно. Озеро. В морщинах лёгкого бриза, в золотом окружении цветущих ирисов, в диадеме леса. Оно было здесь, когда я мечтала о месте на пьедестале и когда не любила Волка, и когда любилась с Мишелем, и когда любилась с марокканским парнем из гангстерской группировки, и когда скучала по любви, и когда жаждала славы, и когда бродила по свету. Так же, как и тогда, в тростниках хозяйничали утки, со свистом рассекали крыльями воздух в тяжёлом полёте лебеди, кричали крачки, в безопасности плыл детёныш нырка, обнятый крыльями матери. И можно было прикоснуться к тишине. Оно питало прилегающий лес, зверей, рыб, людей, давало пристанище птицам, существовало задолго до того, как на земле появилась я, и будет существовать всегда.
Я вернулась.
На Миляде под оплетённым шиповником лесом, что на вершине холма, как бы вырастая из зелёного склона, не изуродованного никаким инструментом, стоял недостроенный цоколь. Нетронутые обработкой гладкие камни, подобранные по форме, величине и окраске, блёстками слюды искрились под солнцем. Над главным входным отверстием, вмурованный между камней словно родовой герб, был виден каменный диск мельничного жёрнова. Очень красивый был этот зачаток дома, он характеризовал Волка с не известной мне до сих пор стороны, возможно, именно с наилучшей, чувствительной к красоте природы.
К навесу, под которым лежали крупные брёвна, примыкал сбитый из досок сарай. Из‑под покатой толевой крыши он смотрел на мир маленьким мутным окошком.
Я вошла.
— Пелька! Прошу прощения — Мустела.
— Может быть и Пелька, не имя красит человека.
Волк выглядел, как выкованный из меди. Голый по пояс, с выразительным рисунком мышц под кожей, загорелой под солнцем. У его ног лежал пёс. Крупный барбос с подпалинами, с шерстью густой, как у сибирских овчарок. Он наморщил нос, поднял чёрную губу и показал два ряда зубчатой белизны, из глубины груди издал нарастающий глухой рокот, словно спустил камнепад.
— Тихо, Мачек, это свои! — сказал Волк.
Рокот оказался подавлен с громким плямканьем, и в тот же момент улыбающаяся собачья морда оказалась у меня перед глазами, а лапы — на плечах. Язычище проехалось мне по лицу от подбородка до лба.
— Мачек! Этот пёс ещё молодой и глупый, — оправдал его Волк.
— Меня в жизни никто так не приветствовал! — пёс привёл в движение хвост и тыкался мне под руку треугольным лбом.
— Будь как дома! — Волк пододвинул табурет вдоль другой стороны стола, плоскости, сбитой из струганных досок, одним своим краем прикреплённой к стене под продолговатым стеклом — тем мутным окошком — а другим достигающей места, где он сидел — тюфяка, положенного на скамейку из досок и неокоренных чурбаков.
— Ты откуда сюда?
— Прямо из Парижа, — не сдержался мой сноб.
— Что ты здесь делаешь?
— Я приехала к тебе, Волк.
— Ко мне? Ко мне? — он скривился и быстро закрыл лицо ладонями.
Я обняла его, он пах потом, цементом и водкой, но не алкоголь плакал за него.
Это изливалась печаль. Он плакал из‑за людей, которые от него отвернулись, из‑за фальшивых приятелей, расчётливых девиц, подхалимов, которые его сначала использовали, а потом один за другим превратились в Катонов{82}. Он плакал от разочарования, унижений, горечи, от суровости жизни, к которой не был привычен, от необходимости вкалывать каждый день до седьмого пота, от одиночества.
И это тоже был Волк, которого я никогда не знала.
Он сам воздвиг это тесное помещение. Сам отёсывал камни для фундамента дома, боролся с собой, с неподатливым материалом, с технологией обработки камня.
Ушло безвозвратно одно существование, богатое и беззаботное, начались трудные основы жизни всерьёз, за свой собственный счёт. Тяжкий труд и лишения подтачивали волю, сокрушали выносливость, но он опять поднимался, работал. Об этом говорила мешанина предметов как роскоши, так и примитивности и убожества, но всех присыпанных пылью, расположенных в беспорядке или уложенных лишь бы как.
Не оконченные, покрытые резьбой спинки, изголовья, подлокотники, заготовки будущих изделий были разбросаны по углам, потому что Волк не привык к систематическому приложению усилий. Но как бы там ни было, он уже сделал то, что сделал, и вселял надежду план дома, приколотый на чертёжной доске.
— Я немного усталый и выпивший. Пойдём, покажу тебе, что я наработал, — он застеснялся минуты слабости, слёз, которых не сумел сдержать.
Два года он клал фундамент и строил каменный цоколь. Весной над одной комнатой положил первые плиты перекрытия, а теперь их закрепил. С рассвета готовил раствор, возил его тачкой по дороге из досок, наклонно вздымающихся на высоту три метра над землёй, и лил жидкий цемент на железобетонные плиты. Сам. Всё сам, как он и решил, когда покидал Варшаву с двойным клеймом тунеядца и сына своего отца.
В этой самой первой комнате стены из голышей он затянет белой штукатуркой, сделает бревенчатый потолок, на пол положит прессованный кирпич тёмно‑красного цвета, цвета, который даёт только специально пропитанная и обожжённая глина. Нескоро удастся приобрести этот материал. Такой кирпич одна штука стоит тридцать злотых. В следующем году может уже быть дороже. Деньги ему ещё надо заработать. Ну а пока хотя бы утрамбовать глиняный пол, чтобы сюда перебраться до холодов. Надоели две зимы в халабуде, где постоянно нужно топить чугунную буржуйку с жестяной трубой, а иначе вода замерзает в ведре, молоко разрывает крынку, коченеют руки и невозможно удержать долото.
— Выпьешь?
— Выпью, в честь окончания первого потолка.
— Перекрытия, — из угла строящейся комнаты он вытащил из песка бутыль с холодной бледно‑золотой жидкостью.
Мы пили водку, настоянную на траве перелески, любили друг друга, купались в Озере и ели суп из консервной банки, концентрированный суп дровосеков, который им выдавало лесничество и которым они брезговали и продавали его Волку за символическую плату.
Лишённую всякого вкуса и запаха густую рисовую пасту с кусками кабаньего мяса я заливала водой и приправляла тимьяном и розмарином. И не существовало ничего вокруг. Может быть даже и существовал какой‑то мир за Милядой, но он совершенно нас не касался.
Я проснулась перед рассветом. Счастье продолжалось, рядом со мной спал Волк. Достаточно было протянуть руку, чтобы к нему прикоснуться. Подняло меня с постели скуление под дверью.
Мачек!
Лишь бы только он не разбудил Волка! Я выбросилась во двор. Однако пёс не просился в сарайчик, а побежал вперёд, подзывая меня тявканьем.
Я последовала за ним. В ольховых зарослях, на кое‑как сложенном из камней очаге, подпрыгивал допотопный котелок, соединённый с резервуаром переплетением медных кишок; с одного конца трубки капал дистиллят. Что‑то необычное происходило с оборудованием под действием пылающего огня. Похоже на то, что Волк не встал вовремя, и его четвероногий подельник, поставленный на шухере, прибежал его разбудить.
— Гонишь с ним самогонку, ты, уголовная псина!
— Гав!
Я схватила ведро, плеснула водой в пылающие дрова, принесла ещё, залила огонь. Во мне возникало чёрное бешенство. Во что этот кретин, этот бездельник, играется? В тюрьму захотел.
Я перевернула посуду, вылила затор, уничтожала, разбивала металлические кишки, била камнями в теплообменник. Вместе со мной бесновался Мачек: танцевал, бегал, прыгал и взлаивал.
— Что здесь происходит, Пелька?! — появился среди нас Волк, как видно, разбуженный неутихающим лаем собаки.
— Дурачина, скучаешь по небу в клеточку, давно с мусорами не знался? Теперь уже некому будет вытаскивать тебя из тюряги.
— Бешеная кошка, сдурела совсем! — он оттолкнул меня, собрал погнутые трубки и отошёл, свистом позвав собаку, и это животное предательски побежало за ним, даже не взглянув на меня.
Холодная вода Озера вернула мне ясность мышления.
Ну и что я хорошего сделала? Подумаешь, немного самогона. В такой глухомани, ночью, никто не учует паров дистилляции. А что ему делать, если он хочет выпить? И за сто лет не построит дома, если будет покупать магазинную. Факт.
Нужно мне было крушить эту чёртову установку? Заканчивалась вода в охладителе, оно само накрылось бы медным тазом; так для чего же?
Я чувствовала себя дурой, но рядом даже не было никого, кому я могла бы об этом сказать. Волк исчез вместе со своим четвероногом. Только в сарае на столе остался кувшин с молоком, хлеб и брусочек масла.
Мне хотелось плакать. Почему каждая встреча с Волком заканчивалась разладом? Мне придётся отсюда уйти. Ведь он для того вышел, чтобы меня по возвращении не застать, иначе перед уходом сказал бы хоть слово. Может быть даже и не ушёл далеко, затаился где-нибудь рядом в ольшанике и ждёт, пока я не пойду восвояси.
Я уже выросла из счастливого инфантилизма, когда всякое поведение других людей я истолковывала в свою пользу. Я знала: самое худшее, что я могла бы сделать, это остаться здесь и ждать его. Поэтому лишь как маленький якорь я оставила записку.
Не сердись, Волк, постарайся меня понять. А вообще, я себя чувствую дурой. Но как бы там ни было, я остаюсь твоим другом. Еду в гминное управление по вопросам работы и крыши над головой, дам тебе знать, как устроюсь.
С тяжёлым сердцем я покидала Миляду.
В управлении меня приняли с недоверием. Портниха из Варшавы хочет поселиться в деревне. Председатель посмотрел свежий диплом и прописку и попытался выяснить, что меня в действительности сюда привело. Может, я вообще не умею шить, и бегу от какой-нибудь ответственности, а может, это прикрытие для какой-нибудь, не дай боже, политической деятельности.
— Сами должны понимать, гражданка, мы здесь не допустим никакой подрывной работы.
— Я не состою ни в какой организации.
— Плохо: нужно участвовать позитивно, для блага отечества.
— Сначала мне нужно крышу над головой. Я воспитанница детского дома, квартиры мне пришлось бы ждать двадцать лет.
— Жилплощади я вам не дам.
— Я не пришла на готовое, я хочу узнать, в каком селе возле Озера нет портнихи.
— Обязательно возле Озера?
— Обязательно, но я не хотела бы начинать дело конфликтом с кем-нибудь из местных портних.
Председатель вызвал секретаря по налогам, но его помощь была ничтожной.
— Я хотела бы поселиться на Миляде.
На Миляде жила уже много лет как зарегистрированная портниха. У меня не было выбора, оставалась Миколаша. Миколаша с дачами высоких чиновников, богатое село разлеглось посреди моренных холмов. Находится напротив Миляды, отделённой Озером, далёкой, невидимой с берега.
— Такая молодая, а у нас ни кино, ни театра, ни кафе, даже в библиотеке по полкам ветер гуляет. И зимы суровые. Надолго здесь не задержится.
— Время покажет, пан председатель. Может, мужа найдёт. Девчонки бегут из деревни.
— У нас женщины тяжело работают, а гражданочка кажется мне непривычной к труду на земле.
— За меня сделают в огороде, я шитьём рассчитаюсь.
— Да, можно. Практикуется такой вариант. Но прежде всего вам необходимо иметь помещение, в котором вы могли бы жить и работать, — после официальной части председатель очеловечился.
— Сниму какой‑никакой угол.
— У вас есть на что жить первое время?
— Есть, — перед ним я не стала хвастаться ни Парижем, ни журналами.
— Лучше всего купить дом у пенсионерки, — посоветовал председатель.
Миколашу я застала безлюдной.
Все, кто имел руки и ноги, были в поле, садили «Виргинию». Когда подойдёт срок цветения, деревню окружит степь цвета коралла. Они жили за счёт табака, но, кроме высадки, на нём в основном работали женщины и дети. Капризное растение требовало надоедливого ухода, ручного вмешательства с постоянно согбенной спиной.
Не мужское это занятие — прополка руками или даже мотыгой. Другое дело — бросать семена в землю. Безразлично — черпать горстями с куска полотна, как деды, или перемещать сеялку; пахать, косить и складывать в закрома. Даже сбор зрелых листьев не умаляет мужского достоинства.
Так вот, благосостояние села обеспечивалось табаком. И ещё Озером. Но об этом громко не говорили. Доход от большой воды был следствием риска и безлунных ночей под опекой Большой Медведицы, доход от плантаций не боялся дня, и хотя питал налоговое управление, приносил также и прибыль.
Осенью, после сбора урожая, на полные обороты включалась фабрика и давала сезонную работу людям деревни аж до весеннего сева. Ещё и петухи не проснулись на насестах, как по домам уже дребезжали будильники, женщины выходили затемно и занимали места в автобусе, присланном фабрикой. В оттепель, в метель он был единственным более‑менее регулярным средством сообщения с городом, отстоящим на четыре десятка километров.
Не знающие отдыха, перегруженные работой женщины нарадоваться не могли на фабрику. Их отвозили туда и обратно бесплатно, сдельно они зарабатывали до двенадцати тысяч в месяц и каждый день получали молоко. Это значит, что они подрывались с постелей перед вторыми петухами, досыпали в дороге, добросовестно, как для себя, резали «Виргинию», наскоро выпивали казённое молоко от чужих коров, а по возвращении сразу бежали с вёдрами по хлевам, где мычали не доенными их собственные.
Бабка из Миколаши уже не держала скотину. Необходимое для себя малое количество молока брала у соседей.
— Ищете кого‑то? — заговорила она через забор. Она присматривалась ко мне синими, как незабудки, глазами
— Где бы поселиться.
— Заходите, — пригласила она.
В гуще дикой сирени и разросшихся кустов жасмина стояла её хата под гонтом с резными наличниками и плоским камнем вместо ступеней у входа. Комнаты были просторные, с маленькими окнами, чтобы в морозные зимы не уходило тепло и не жарило солнце в знойные лета.
— Издалека бог ведёт? — начала разговор Бабка, как предписывает старый обычай.
Бабка. Так к ней обращаются жители Миколаши и ближайших лесных выселок. Под этим именем она больше известна, чем под фамилией.
До появления акушерок и больниц для сельских рожениц, по деревням были только Бабки. Так их называли. Бабка из Миколаши несколько поколений вывела на свет, люди пятидесятилетнего возраста — это всё её дети. Случается и сегодня, когда снегом занесёт или осенью развезёт, что ни пройти, ни проехать, а новой жизни не терпится в нашу юдоль, вызванная Бабка велит приготовить горшки кипятка, и её пухлые, тёмные как кора, руки первыми берут кричащую малютку, или отмеривают шлепки, если та пугающе молчит. Поэтому Бабку очень уважают. У поседевших мужчин и женщин с изборождёнными морщинами лицами особое отношение к той, которая помогла им выбраться из материнского лона и перевязывала пуповину.
— Как на сейчас, так, наверное, два миллиона, — оценила Бабка свою усадьбу вместе с участком, достигающим полгектара.
— У меня нет столько денег.
Даже если бы я продала на чёрном рынке все заработанные в Париже франки, то собрала бы около пятисот тысяч, и кроме швейной машинки и скромного гардероба, у меня не было ничего, даже подушечки под голову. В магазинах пугали голые полки, цвела спекуляция, подушка из‑под кто его знает какой головы стоила десять тысяч, килограмм кофе — шесть, обувь средней паршивости — восемь, средняя зарплата держалась на уровне около двенадцати тысяч, минимальная пенсия — четырёх.
— Прошу прощения, — я открыла дверь.
— Что такая быстрая, сядь же, поговорим.
Бабка, заговаривая со мной через калитку, уже знала, что я хочу поселиться в Миколаше, услышала о детском доме, — значит, опередила меня, пока я добиралась сюда из гминного управления.
Об исправительных домах я не упоминала.
— Я тоже одна. Дети по свету, к матери один раз в год, да и то не каждый, приезжают.
Бабка, собственно, вообще не собиралась действительно продавать дом. Она сама себя убеждала, что избавится от него, чтобы после неё потомкам ничего не осталось, этим неблагодарным, нечутким, о матери не помнящим. А теперь в кризис, когда деньги так ненадёжны, как бы она на детей ни злилась, покупателей не ищет. В конце концов, Бабке большие деньги просто без надобности. На необходимое для жизни у неё хватает с лихвой, ведь и на принятие родов её и сейчас иногда приглашают.
Свои дела с миром она уже порешала и теперь готова ко всему.
На чердаке стоит прочный, дубовый гроб, внутри стружкой вымощенный и полотном обитый, даже с кружевным чепчиком на голову. В сундуке — коричневое платье служанки Третьего ордена Святого Франциска, в церковном приходе давно оплачено место вечного отдохновения рядом с покойным мужем и сорок григорианских месс. Она никому ничего не должна, оказывает милосердие, по мере сил помогает ближним и простила вины своим обидчикам. Так что, спокойная за дела вечные, наслаждается жизнью.
— Ты можешь жить у меня, — пригласила Бабка.
С другой стороны сеней летняя кухня и большая комната стояли незанятые. Пауки плели паутину, полы инкрустировал засохший помёт несушек, проникающих сюда за озадками, ссыпанными в мешок. «Пустышки», как их называла Бабка, служили кладовкой и складом непригодной утвари, которую Бабке было жаль выбросить; там же были свалены и дрова на зиму, потому что при снежных заносах Бабке тяжело выходить во двор.
— Нужно побелить и отделать, привезешь вещи на чистое.
— Мне практически нечего привозить.
Бабка разбудила меня, когда начало светлеть, до восхода солнца рассматривала старые тряпки и определяла, какие на чердак, а какие на сжигание. Когда я их выносила, она вытащила из‑под навеса сноп пшеничной соломы, выбрала налитые колосья, сложила в пучки, стянула шнурком стебли, подрезала от нижней части снопа и погрузила в кипящую воду, чтобы размякли. Так получились кисти.
— Глинку надо хорошо затворить, — приговаривала Бабка.
Глинкой она называла мел, смятый в комки. Раскрошенные заливала смесью воды, молока и кипячёной кашицы из ржаной муки.
— Ты начинай ве́рхом, я за тобой буду подхлюпывать низом, — присев на стульчик под стенкой, она макала в раствор кисть и показывала, как нужно белить.
Через три дня в чистых комнатах мы развесили пучки свежей мяты и чабреца; сохли и светлели отдраенные от куриного помёта, протёртые щёлоком некрашеные доски пола; опирающийся на балки потолок из потемневшего дерева тепло контрастировал с белыми стенами. На вымытых стёклах открытых окон красно пылал закат. Мой первый в жизни собственный угол.
Пахло травой, высыхающим мелом и клейстером из муки крупного помола, с улицы доносилось бренчание вёдер, голоса людей и животных, в домах зажигали свет, из труб вился дым.
— Пелька, ужин! — звала через сени Бабка и радовалась, что отныне не будет есть одна. Трудно ей к такому привыкнуть, хотя ещё помнила, как много лет назад к миске подсаживались восьмеро.
В печи огонь пожирал дрова, светились угли, провалившиеся в поддувало, Бабка положила в тарелку клёцки на молоке, сквозь приоткрытую дверь вошла на цыпочках кошка и сказала: мяу!
— Кис‑кис‑кис, — пригласила Бабка и налила молока в пустую консервную банку.
Это уже когда‑то случалось, так совершается счастье.
Я проснулась рано. По Бабкиному участку сбежала к Озеру, на сизой от росы траве за мной оставался матовый след. Погрузилась в воду, избегая скоплений моллюсков с острыми раковинами, которые розетками покрывали золотистый песок дна.
Потом долго смотрела к невидной отсюда Миляде. От Волка никаких признаков жизни, и тщетно высматривала я лодку с той стороны. Почему я не поселилась где-нибудь ближе, я только отделилась от него целым Озером. Взять плоскодонку у соседей и поплыть, не мучиться тоской ожидания?
Нет!
Ты должен сам меня добиваться, Волк: что легко приходит, то не ценится, — говорила я отсутствующему и шаг за шагом возвращалась домой.
— Бабка, сколько времени идёт письмо на ту сторону Озера?
— По‑разному. Бывает, что и неделю.
Прошло больше десяти дней с тех пор, как я послала открытку Волку.
— Как по тебе истоскуется, явится.
— О ком вы, Бабка?!
— Сама знаешь, о ком. Если не хочет тебя, так и письма не помогут. А если будешь к нему лётать, то залетишь и больше ничего.
— Если залечу, выкормлю.
— Ребёнку нужен отец.
— Я буду ему и отцом и матерью, и домом.
— Э‑э‑э там! В настоящем доме должен быть мужчина, чтобы ты не была одинокой, с которым ты будешь любиться в зимние ночи, который разделит с тобой хлеб, горе и радость, которому можно приготовить суп, сделать свитер, пошить рубашку и который даст тебе детей. Так обустроил Бог и так заведено в природе. Подожди, твоя судьба тебя не минёт, а к мужику не ходи!
— Тяжело ждать, Бабка.
— Под парнем конь, а под девчонкой лавка!
— Мир изменился, Бабка, с ваших времён.
— Да уж не настолько, чтобы ты, девка, приударяла за парнем. Берись‑ка лучше за дело, люди шитья нанесли.