6


— Я делаю всё возможное, чтобы тебя отсюда вытащить!

— Бесполезно, Нонна. Мы обе знаем, как обстоят дела, — мне стало за неё стыдно, что она так наивно лжёт. Ведь за полгода, которые я здесь пробыла, хромая собака ногой об ногу не ударила в моём деле. Нонна за это время прислала две передачи, но больше не подала признаков жизни. Даже не ответила ни на одно письмо, тогда и я перестала писать, тем более что составление нескольких предложений мне давалось с большим трудом.

— Как ты себя чувствуешь?

— Это пройдёт, — а что я должна была говорить, она всё равно не понимает. Здесь надо быть день и ночь, вместе переносить лишения, задыхаться в переполненных спальнях под неусыпным контролем и в толпе других девушек; страх перед изолятором, недостаточное питание, прохладный душ, холод, докучающий зимой и жара — летом, постоянные перепалки и постоянное лавирование между противоречиями, которые согласовать невозможно, официально принятым распорядком и неписанными законами коллектива. Это мучит, за это приходится платить, к этому можно приспособиться, к этому нельзя привыкнуть, а кто всё же сумеет привыкнуть, уже никогда не поднимется и останется швалью как для одной, так и для другой стороны.

— Ты на меня в обиде, Куница?

— Нет.

— Тогда зачем ты пытаешься мне навредить?

— Неправда.

— А кто рассказывает о Кубышке?

— Я ни о ком не рассказывала! — начала я отпираться. Как я могла ей теперь объяснить, что кличку Кубышки я назвала случайно в самом начале, потому что у меня не было времени на раздумья, а вспомнился тогда как на зло именно он. Как я могла признаться, что позднее абсолютно без надобности я не раз хвасталась выдуманным любовником из высших сфер, которого я уже не могла называть по‑иному.

— Врёшь ведь, Куница. Тебя когда-нибудь погубит это дурное бахвальство.

Свидания проходили в клубе. Я сидела напротив Нонны за чаем в праздничных чашках. Занавески, гардины, фикус в деревянной кадке, картины на стенах. Настоящий Дом, не тюрьма.

Я висела над нетронутой чашкой, ничего не могла проглотить, вся будто заполненная какой‑то лёгкостью, казалось, была способна порхать от счастья, когда мне сообщили о свидании с Нонной. Но эта строгая, недовольная женщина была не моей Нонной, а кем‑то чужим и далёким. Вместо эйфории росло разочарование. И как удар топора, ошеломила догадка: она пришла сюда только из‑за Кубышки!

— Больше никогда не называй его клички. У него длинные руки, достанет из‑за любой преграды. Смотри, малая!

— После изолятора мне уже хрен по деревне, — решила я, хоть и знала, что исправительный дом — не защита от мести подельников.

— У тебя могут быть гораздо большие неприятности, чем ты думаешь.

— Знаешь что? Я знаю Волка! — от обиды, с досады и от бессильной злости я бросила на чашу весов единственного известного мне и по моему мнению — ответственного человека, чтобы хоть немного уравновесить положение её Кубышки.

— Это Волк тебе приказал всё валить на Кубышку? — Нонна словно бы посерела и как‑то осунулась.

Меня так и подмывало зарисоваться фактом знакомства с Волком, но я боялась опять во что-нибудь влипнуть и, кроме того, мне всё‑таки было жаль Нонну.

— Обещаю тебе, что никогда больше не назову клички Кубышки, да я о нём ничего и не знаю, — пообещала я, чтобы не оставалось никаких сомнений.

— Ну вот и хорошо.

— И хочу ещё тебе что сказать: не приходи сюда больше!

— Ну, знаешь! Человек для тебя делает всё, что может, а ты...

— Я тоже делала для вас всё, что могла, значит мы квиты, Нонна. Лучше пришли передачу. Мне нужно немного шмоток, — тогда ещё мне не было большого дела до тряпок, я хотела только услышать её ответ и убедиться, что она не слишком привязалась к причитающейся мне доле.

— Сейчас трудно с вещами.

— Купи в «Певэксе» на мои «зелёные».

— Мне бы не хотелось привлекать внимание долларовыми покупками.

— Это уж не моё дело.

— Не узнаю тебя, Куница!

— Я тебя тоже.

— Я думала, что ты меня любишь.

— Я так же точно думала о тебе.

— А ты хочешь, чтобы люди всегда действовали в твоих интересах, ты — эгоистка. Ты любого отпугнёшь алчностью. Настоящий вампир! Требуешь больше, чем человек способен тебе дать. Если от этого не отучишься, парня себе не найдёшь, всякий от тебя убежит, как убегают от меня. Попробуй понять: мне исполнилось двадцать девять лет, и молодость ко мне уже не вернётся. Из жизни я хочу вытянуть немного и для тебя, а ты претендуешь на всё. Я не могу себя посвятить только тебе.

— Отвали, — меня бросило в дрожь. Я могла бы понять её надобность в отдыхе от меня дома, но сейчас... С момента вынесения приговора она ни разу на меня даже не посмотрела. И говорит такие жестокие вещи, когда я чалюсь в камере.

Это не Нонна — убеждала я себя и чувствовала, будто напилась яду. Но я не могла обмануть себя полностью. Это была Нонна. Настоящая. Та, моя, никогда не существовала, было только дешёвое притворство для обмана наивной соплячки, чтобы её использовать как отмычку. Мне надо было пройти через то, через что я прошла, и провести год за решёткой, чтобы увидеть действительность.

Я чувствовала себя проигравшей сражение. Лучше бы было, если бы Нонна вообще не пришла, и осталась бы в моей памяти той, вымышленной. А теперь у меня не было даже по ком скучать. Даже не болело, я только чувствовала в себе огромную пустоту.

— Что слышно на воле? — поджидала меня Кукла на огороженном дворе исправдома, не то плацу, не то спортивной площадке.

Я близко сошлась с Куклой. У нас обеих были увлечения. Пусть ничтожные, но всё‑таки увлечения. Я любила бегать, а Кукла — плавать. Психолог — надо отдать ей должное — очень старалась заинтересовать нас спортивными выступлениями, но без результата. Не хватало условий, настоящей состязательности, полноты вкуса победы или горечи поражения, и нам не хотелось хотеть.

Теперь, с высоты прожитых лет мне кажется, что наше девчачье приятельство и старания психолога ослабляли синдром замкнутости и сделали своё дело для нашего спасения, для того, чтобы мы сошли с дороги, с которой стремятся сойти немногие, а сходят лишь единицы. Основная масса со временем сменяет исправительный дом на тюрьму. Такова действительность.

— Завидовать нечему.

Каждое свидание было великим событием и предметом если не зависти, то горечи у остальных. К нам приходили редко, и не из‑за строгости содержания. Близкие девушек либо о них не заботились, либо сидели в тюрьме, либо пьяные праздновали, либо были лишены родительских прав.

— Умер единственный близкий мне человек, — хоронила я образ Нонны.

— Я тоже человек, — напомнила о себе Кукла.

— Ты к каждому подлизываешься.

— Способ выживания, не лучше и не хуже других. Я не умею крошить черепа так, как ты. Когда отсюда выйду, перестану подлизываться.

— Тебе так хочется выйти?

— Я хочу выйти замуж, родить ребёнка и быть ему хорошей матерью.

— Замуж! Да кто тебя возьмёт, если ты постоянно трендишь о папе.

— Создаю о себе благоприятное впечатление, и те глупые девки не лезут ко мне в постель. Не для того господь бог избавил меня от мерзавца, чтобы я угодила в рабство к какой-нибудь шлюхе: меня от них выворачивает. Тебе я скажу правду, потому что я тебе верю. Ненавижу гада! Продавал меня за бутылку и удерживал страхом перед бритвой. За сопротивление или попытку бегства порезал бы мне лицо.

— Никому об этом ни слова, Кукла. Девчонки убьют тебя за измену.

— Я выгляжу дурочкой? И ещё я тебе скажу: я здесь отдыхаю. По крайней мере, надо мной никто не висит с чинкой. С ним я себе заработала комплекс лица.

— Так сказала психолог?

— Я сама придумала.

— Почему же ты не сбежала?

— Боялась: он бы меня поймал и сделал, что обещал. На районе — такие же самые сявки, забулдыги, не просыхающие от вечера до вечера, кореши старого и мои клиенты. Куда мне было идти?

— Ну хотя бы к тем иностранцам, что хотели тебя в конюшню.

— Делать мне больше нечего. Это только в кино для девочек оно так красиво выглядит. Долларовых я видела только издалека. Чтобы стартовать в первой категории, нужно иметь модную одежду, заграничные тряпки, дорогую косметику, хату. Нужен капитал для начала, и без старого сумасшедшего, готового цирк устроить где угодно и когда угодно.

— А знание языков? — мне вспомнилось, что говорили Зыза и Рамона.

— Да сколько того разговора в моей профессии! Знаешь, я собирала деньги. Грошики! В тайне от старика. Мечтала уехать в другой город, лучше у моря, и выйти в свет. Приодеться, выглядеть по высшему разряду и действительно начать зарабатывать «зелёные». Экономить, обзавестись хозяйством и жить как люди.

— После выхода отсюда ты сможешь попробовать.

— Мне придётся. Что я умею делать? Меня выпустят, когда мне исполнится семнадцать, а у меня ни кола, ни двора, ни верблюда, ни осла, никакой вещи, которая бы была моей собственностью. Даже в нашу халупу я не могу вернуться, потому что она занята, да и старые клиенты мне бы жизни не дали. Знаешь мой самый страшный ночной кошмар? Объявили амнистию и выпустили старика.

— Вот только не понимаю, для чего ты выдумала любовь.

— Лучше любить отца — это все понимают, даже наши шалавы. Иначе с чего бы мне сохнуть по извергу? Да и чем помешает ярлык комплекса Электры? Это даже красиво звучит. Не хочу расстраивать психолога: ей много сил стоило установить мне диагноз.

— Смотри, Кукла, засахаришься до смерти. Ты так угождаешь девчонкам, что я не один раз задумывалась, являешься ли ты достоверной, — тогда это слово как раз становилось ужасно модным и даже проникло в наш язык.

— Я обязана жить в мире со всеми. Чтобы их зависть не отразилась у меня на табло, — она показала на своё лицо.

— Подрежь волосы, ресницы, с бровями тоже можно что-нибудь сделать, проредить их немного, и сразу же станешь похожей на остальных, — советовала я от чистого сердца, потому что тогда я ещё не знала, что это бесполезно.

— Что ты, Куница, я не могу, — встряхнула она золотыми кудрями и застыла в позе святой блудницы.

Я поняла. Приглушение собственной красоты было выше сил Куклы и страшнее всех прочих страхов. Я сочла это видом психической патологии. Я была уверена, что со мной такого не случится. Я быстро оказалась наказана за гордыню.

Наступило воскресенье. День свиданий. По весеннему зазеленевшему двору прохаживались или сидели на лавочках нарядные девушки, которые делали вид, что пришли погулять только сами с собой. Чтобы в этом ни у кого не оставалось сомнений, они слишком громко и слишком часто смеялись и наигранно разговаривали друг с дружкой, и всеми способами показывали, как они заняты в своём кругу и как им совершенно безразличны приходящие гости, предмет зависти, символ свободы и главный аттракцион нашей нехитрой программы выходного дня.

Вдруг я увидела Волка.

Он появился на повороте тропинки. Солнце светило ему под ноги. Он был красивый. К его плечу прижималась Магда.

Я засмотрелась на него, забыв о предписанной линии поведения; меня беспокоил вопрос: он был таким красавцем уже тогда, когда встретился мне на свалке, только я, малолетка, этого не заметила, или так изменился за три года.

Когда я прибыла в исправительный дом, Магда уже мотала. У неё было место в спальне старших девушек. Она делала вид, что меня не знает, я смотрела на неё, как сквозь стекло. Я её видела часто, но сейчас она мне показалась совершенно иной. Омерзительной, наглой, действующей на нервы. Она доводила до бешенства. Я её возненавидела.

— Не смотри, как телёнок, — толкнула меня Кукла.

— Ага, — покорно повиновалась я.

— Вольная птица. Уже на свободе. Заключённый просто от бога, стиляг порубил как капусту, так что сделались во‑о‑от такими крохотными. Не на такого напали. И перед администрацией шапку не ломал, и это не в показательном.

— А что это такое?

— Отделение для лучших гостей — или по протекции, или из соображений на будущее. Если бы меня вёл мужчина, тоже попала бы в «люкс», однако распределяла грымза, старая и страшная как семь смертных грехов, так что сама понимаешь.

— Откуда ты всё это знаешь?

— У кого есть уши, тот слышит. Ты, Куница, глянь на его вешалку! Ух‑х, корова. Однако ей повезло. Такого парня себе отхватить, разве нет? Она его не удержит, помянёшь моё слово. Слишком глупая.

Оценка, данная Куклой, мне пришлась очень по вкусу.

Мы шли своим курсом навстречу им, и меня подмывало сойти с дороги, но как бы не так — пусть Магда не думает, что от зависти к ней я не могу вынести её триумфа — так что я даже не отвернула головы, а только давно отточенной техникой глядела сквозь неё, как сквозь свежевымытое стекло.

— Да ведь это Пелька! — узнал меня Волк.

Я почувствовала, что краснею.

— У неё теперь погоняло Куница, хи‑хи, — с высоты своего положения обладательницы засмеялась Магда.

— Умолкни, чудище!

— Не злись, Куница! — смягчила Кукла, не забыв встряхнуть головой так, чтобы пряди волос заструились у неё по щекам, и она, как никогда, стала бы похожей на святую блудницу.

Обеспокоенная такими манёврами Магда уже не смеялась, а только пыталась заслонить собой Куклу, но Волк не обращал внимания на девчачью возню: ерунда это всё. Он смотрел на меня.

— Ну ты и выросла, еле тебя узнал.

Я краснела всё сильнее, мне казалось, что у меня вспыхнули волосы надо лбом.

— Не сердись, Куница, — Магда искала примирения против красоты Куклы.

— По морде бы тебе дать, да только рука вляпается в говно! — искала я спасения в гневе, чтобы не догадались о настоящей причине предательской краски у меня на лице.

Я вдруг ощутила свои кое‑как перехваченные в «конский хвост» космы и простые глаза. Ну, гляделки и только, куда им до карих очей Магды и глубоко тёмно‑синих «озёр» Куклы. И шрам на верхней губе, память о какой‑то драке. Очень ли он заметен, сильно меня уродует? И довольно потасканное платье, скорее тряпка; эх, да что там говорить!

И приступ паники. О боже, неужели, как Кукла, я уже беспокоюсь о своей красоте? Но ведь это сделает меня уязвимой, и тогда любая шалава поставит меня на место. И вообще, какого чёрта я тут с ними торчу? Я уже один раз имела дело с ними. Счастья они мне не принесли, фальшивые кореша.

— Да и тебя неплохо кормят, Волк!

— А ведь я не хотел тебя обидеть, Куница.

— Нет. Но проходи. Я уже с вами играла и это мне вышло боком.

— Она крутая, правит спальней младшей группы, — с насмешкой сообщила Магда.

— Послушай, Куница. Я должен тебе объяснить. Это по‑идиотски звучит, но тогда я тебя не выдал, — это был совершенно новый Волк, изъяснялся аккуратно и вежливо.

— Перед кем ты будешь оправдываться, Волк! — вспыхнула Магда. Потеряв направление, откуда исходит опасность, она раздавала удары вслепую.

— Вот именно — перед кем! Идём, Кукла.

Она лояльно поспешила за мной, хотя при виде Волка забыла о своём комплексе Электры. Он разгадал нас, даже картинное поведение Куклы. Понял, из‑за чего мы грызёмся, и это его забавляло. Меня охватил стыд.

— А ты отойди с дороги, Магда, иначе я пройду по тебе, — мне хотелось развязать драку из‑за этого стыда.

— Сявота! — Магда отошла на пару шагов.

— Старая вешалка! — обменялись мы любезностями.

— Ну ты и тихоня, расспрашиваешь как о незнакомом, а знаешь его лучше, чем я, — обиделась Кукла, когда мы уже отошли от той пары.

— Ничего я о нём не знаю. Когда я была ребёнком, они приняли меня в свою шайку, — мне было четырнадцать лет, но себе я казалась взрослой.

— Он хотел тебе что‑то сказать.

— А мне всё равно.

Мне было «всё равно» каким‑то странным образом. Я ни за что не хотела опять пережить то унижение, которое я испытала на месте прогулок, ни встретить его, однако при мысли, что я могу Волка уже никогда не увидеть, мне делалось грустно и появлялась уверенность, что что‑то проходит мимо меня, что я чем‑то беднее. Я словно сидела в изоляторе, а жизнь моя протекала без моего участия. Это для меня было не ново. Когда возникало такое чувство, я сразу же вляпывалась в какую-нибудь аферу. Мне надо быть осторожной и соблюдать дистанцию. Или же в дни свиданий я не должна выходить на площадку. Я сказала себе правду в глаза и мир снова стал будничным.

Вечером я не пошла смотреть телевизор. Когда спальня опустела, я вытащила из тайника в нарах зеркальце Куклы и начала рассматривать своё лицо его глазами.

Я придавала своему лицу разное выражение, пыталась получить взгляд с поволокой, хотя не особенно понимала, в чём здесь именно дело, но девчонки вырабатывали у себя что‑то в таком роде. И я не нравилась ни себе, ни ему, как мне казалось.

Наверное, у меня на табло можно было что‑то подправить. Кукла не раз вызывалась помочь, но ведь я не могла именно сейчас, вдруг выщипать себе брови или накрутить локоны, коль до сих пор сопротивлялась таким вещам. И насколько это поможет — не превратит же мои мышастые глаза в такие, как у Магды или у Куклы.

Когда я улеглась спать, под закрытыми веками, навстречу мне всё так же шёл Волк. Солнце светило ему под ноги. Он был красивый. К его плечу прижималась Магда. Я попыталась прогнать её из своих грёз, но она не дала.

— Слишком глупая, — укрепилась я предсказанием Куклы и, засыпая, уже не волновалась из‑за Магды, прицепившейся к Волку. Но Кукла оказалась никудышным пророком и первой принесла новость, от которой у меня заныло под ложечкой.

— Через три месяца Волк женится на Магде. Как только Магде исполнится шестнадцать. Суд уже дал разрешение на брак и досрочное освобождение по причине возникновения обстоятельств, дающих шанс на полное перевоспитание, — отбарабанила Кукла, будто прочитав из газеты. — Почему ты молчишь?

— Он у суда на хорошем счету?

— Его батя такой, что его туда и обратно личный водитель отвозит.

— Какой бы шишкой он ни был, а родного сына от тюряги не защитил?

— Всегда отмазывал, а в этот раз нет. Упёрся и руки за спину убрал — пусть потомок настоящую жизнь познает, пусть ему мусора и блатные пообломают рога: может, ума наберётся.

— Набрался?

— Похоже на то: как откинулся, живёт в шоколаде. Стал водителем на гонках и ездит, как сатана. Даже сюда, на свидания с Магдой, подкатывает на спортивном автомобиле.

— Нам после выхода отсюда никто даже самоката не даст.

— И чтобы никуда больше не вляпаться, нужно удачно выйти замуж. Магде, вон, это удалось! Дуракам всегда везёт, — помрачнела Кукла.

Мне даже не хотелось напоминать ей о её несбывшемся предсказании, настолько мне было горько.

— Есть один кент на свободе, Урсын; ты что-нибудь о нём знаешь? — оживилась Кукла.

— Отвали, — у меня не хватало терпения слушать о каком‑то незнакомом парне, не имеющем ко мне никакого отношения.

— Говорят, это Урсын пристроил Волка в спортсмены.

— Не беспокойся, тебя не пристроит: твоего предка на работу не возят и не дрожат, как бы у него стакан в заднице не треснул.

— Почему нет? Да лучше дрессированным тюленем работать, мяч на носу крутить, чем служить за рассказчика у этих глупых шалав. Боже, как мне это всё надоело, Куница, спроси Волка, кто его устроил, чего тебе стоит?

— Сама спроси!

— А знаешь, назревает расклад, какого свет отродясь не видел — они свадьбу здесь играть будут! Администрация согласилась. Ясное дело — и сами погуляют да ещё похвастаются, как помогли исправиться Магде и какое это имеет воспитательное значение для остальных. Всех девчонок приглашают. Охренеть! А мне на себя надеть нечего.

В воскресенье я увиделась с Нонной. Я даже всплакнула на радостях. В мгновение ока исчезли мои обиды и подозрения в корысти. Которые возникли от отчаяния и страха утраты единственного друга. Страх, впрочем, остался, он тлел под завалом из каждодневных забот.

Нонна выглядела как киноактриса. В целом зале не было никого, кто был бы настолько ухожен и привлекателен. Нет, сюда ни к кому не приходил кто‑либо похожий на Нонну. Своим образом жизни, манерой держаться и габаритами сумки, почти что мешка, набитого лакомствами, она напоминала супругу из числа тех, которые иногда удостаивали своим посещением четвёртый Дом. Меня распирало от гордости. Внутри у меня будто всё осветилось. От счастья, как всегда, я сделалась неприступной. Нонна иначе истолковала мою сдержанность.

— Ты ещё на меня дуешься?

— Нет. Нонна! Мне стыдно за те слова.

— Слушай, Куница, я не хотела рисковать, делая покупки в «Певэксе», но выходное платье тебе принесла. Перешила из своего, выглядит как новое.

Платье мне очень понравилось. Я шиковала в нём в первой и во второй исправиловке, пока оно полностью не истрепалось.

— Как вы там без меня? — меня угнетала ностальгия и разочарование. На свободе всё происходило без моего участия и никто не испытывал необходимость во мне. Мне было мучительно от того, что жизнь опять проходит от меня стороной.

— Хорошо.

— У вас уже есть новая Куница? — пожирала меня зависть.

— Нет.

— Когда меня выпустят, я буду уже слишком большая для Куницы.

— Не беспокойся. Придумаем что-нибудь другое. Тебя не зря учили Дедушка и Дама.

С того времени я не видела Нонны очень долго. Она не появилась ни в этой, ни в следующей колонии. И не написала ни слова.

Во всём исправительном доме только и говорили, что о свадьбе.

К Магде все относились хорошо и даже завидовали ей белой завистью. У Магды хватало ума не хвастаться и не стараться возвыситься над остальными, хотя событие было исключительным, как главный выигрыш в лотерею. Были приглашены все. На настоящую свадьбу!

В нашей спальне не нашлось бы ни одной, которая за всю свою жизнь оказалась бы хоть раз желанным гостем на каком-нибудь торжественном мероприятии. А тут приглашали письменно, каждую лично. С воли по почте пришли самые настоящие, отпечатанные фабричным способом поздравительные открытки с позолоченными краями. Девушки их попрятали себе на память со слезами на глазах, а некоторые даже поплакали от счастья.

Мне было тяжело.

Одна против всех. Я закрывала глаза, напрягала волю и желала Магде парши, чесотки, уродства, сифилиса в последней стадии и скоропостижной смерти. Волку — заболеваний более лёгких, но с очень большой продолжительностью лечения.

Девушки, поглощённые подготовкой, тряпками, радостью ожидания, не заметили, что со мной происходит. Ближе к дате свадьбы мои желания стали скромнее. Я хотела теперь лишь избежать участия в торжестве, но не пойти — всё равно что пальцем на себя показать: Куница заболела от зависти, или, что ещё хуже, от безответной любви. Пойти — значит согласиться пить яд. Единственным приемлемым решением было бы попасть в лазарет по причине какого-нибудь заболевания, не дающего повода для подозрений в симуляции.

Приготовления объединили заключённых и администрацию. Наступило тотальное перемирие. Девушки ходили как по струнке, чтобы не дай бог не нарушить, не спровоцировать, не попасться под горячую руку.

— Предупреждаю: кто попадёт в изолятор, тот разрешения не получит, — лояльно уведомила начальница на воспитательном часе, темой которого была свадьба.

Девчата мечтали от покупке новых вещей. Дирекция отнеслась с пониманием. Было дано разрешение выделить некоторую сумму из денег, заработанных каждой воспитанницей, на обновление гардероба. Даже самые нерадивые — просто ленивыми были мы все — приналегли на работу. Самые распоследние лежебоки, такие, что, казалось бы, ничто их с места не сдвинет, засучили рукава и усердно копались на госхозовском поле, подсчитывая, сколько им ещё сможет накапать.

Психолог принесла журнал мод. От замначальницы привезли высокое зеркало. Администрация старалась. Наступил как бы праздник единения благодаря радостному бабскому событию.

Ненавидимая девчонками швейная мастерская стала вдруг фокусом притяжения, а закройщица — самой популярной фигурой, которая получила возможность распоряжаться, как сама хотела. Когда начинали щёлкать портновские ножницы и все приступали к кройке, примерке и переделке тряпок, девчонки становились как шёлковые.

Неестественный мир держался, как тонкая плёнка мха над глубокой трясиной. Один неосторожный шаг — и кочка уйдёт из‑под ног, и станет ясно реальное положение дел.

Всё испортил стукач.

Всё самое плохое, что существует в мире по ту сторону стен, отражалось в нашем обществе как в кривом зеркале. Приглушённое и замаскированное там, в нашем микромире роилось как полчища паразитов. Процветало доносительство.

Кто‑то сообщил воспитательнице Илоне, ка́к мы её называем, и по этому поводу на воспитательных часах вместо того, чтобы говорить о шмотках и салатах, говорили об уважении.

— Вы родились в свободном, народном, демократическом государстве. Об эсэсовцах знаете только то, что увидели по телевизору. Вы очень глубоко обижаетесь на то, что считаете оскорблениями, зато сами без зазрения совести унижаете достоинство своей воспитательницы, которая отдаёт вам всё лучшее, что в ней есть, — долбила начальница.

Дальше я перестала понимать. Воспринимала происходящее в виде звуков, под которые можно было подогнать какие угодно образы. Идущего дождя, несомых ветром листьев, хвои, осыпающейся с новогодней ёлки.

Начинался период, в который достоинство с разными определениями — национальное, личное, индивидуума, группы — становилось любимым коньком, выставляемым на скачки в погоне за любым призом.

Не отставало от моды и наше учреждение. Однако администрация, сопротивляющаяся новшествам, если что‑то и принимала, то скорее название, чем содержание, поэтому слова здесь быстро утрачивали своё значение и только шуршали, как пустая гороховая солома, а администрация возвращалась на всё ту же заезженную колею, и ничего не менялось. Никто не внимал избитой фразеологии, никто не внимал воспитательнице Илоне.

Мы молча сносили мероприятия педагогов и молча выслеживали стукача. Его необходимо было выявить и уничтожить. С точки зрения тамошнего мира, мы наказывали вредные для нас, а значит испорченные, элементы.

Я подозревала Ножку, Крольчонка и двух из приниженных. Стукачом оказалась Мерлин, которой я в начале своего правления даровала это красивое имя вместо унизительного Ночник{25}. Её выдала Ножка, чтобы отвести от себя подозрения.

Вечером в спальне я приказала девчатам вытащить Мерлин на единственное свободное место возле параши, просматриваемое со всех нар.

— Если крикнешь, сломаю тебе нос, — я держала в руке туфлю и была готова исполнить угрозу.

— Только попробуй: Илона тебе этого не простит! — оскалилась Мерлин. Она выглядела как разъярённая заморенная голодом мышь.

— Но перед этим я успею вынуть твои глаза.

— А она тебя убьёт! — дрожала Мерлин от страха, ненависти и благоговения перед властью защитницы.

Битая и гонимая шавка, нашёптывающая доносы от извращённой тоски по дружбе и любви, покупающая себе иллюзию опоры в другом человеке. Она не представляла собой исключения. Но тогда я не была способна к подобным рефлексиям.

— Если ты меня тронешь, дырку от бублика вы получите, а не свадьбу. Всех до единой вас посадят под замок, как бешеных сук! — бросила она свой самый увесистый аргумент.

Моя рука опустилась. Я не могла рисковать. Ильза Кох была способна исключить из торжества всю спальню. Тогда все девчонки мне бы этого не простили.

— Я переломаю тебе кости после свадьбы. Это точно, как в аптеке, — пообещала я.

— Смотри, Куница! Я если пожалуюсь, ты попляшешь! — немедленно показала зубы Мерлин. У неё не хватило ума даже на то, чтобы промолчать.

Она уверовала в собственную неприкосновенность.

— Повесься!

— Повесься, повесься, повесься, — зашумели девчата.

Мерлин вынесли за скобки. Она перестала существовать. Любой, кто осмелился бы к ней обратиться или как‑то иначе бы показал, что она существует, подставлял себя под удар, а если бы в этом упорствовал, то обрёк бы себя на такое же небытие. Но таковых не нашлось никого. Стукачей ненавидели, а в случае с Мерлин ненависть была тем более сильной, что заразу нельзя было тронуть.

— Я вас всех упакую! — по вечерам в пустоте переполненной спальни метала громы и молнии Мерлин, в истерике, с воплями отчаяния.

Девчата разговаривали, ссорились, угощались, Кукла пересказывала содержание просмотренных фильмов, а Мерлин не было.

Нельзя жить вне общества, находясь внутри этого общества, даже если когда‑то занимал в этом обществе самое низкое положение в иерархии. Уж лучше получить по шее или по зубам, когда существует нечто более страшное, чем побои. Изоляция. Изгнание из коллектива, когда кроме него, на всём белом свете у тебя никого нет. Это худшее из худшего. Продолжительного бойкота не выдерживал никто.

Мерлин держалась долго. Сломалась только в другом исправдоме, куда её перевели и куда за ней потянулась репутация стукача. Там, снова низвергнутая в небытие, она повесилась в туалете.

На воспитательных часах не говорили о гуманном отношении к стукачам: официально их существование не признавалось. Это видимое спокойствие мучило и угнетало.

И вдруг неожиданность.

Меня навестил Дедушка. Он был старый и всячески дистанцировался от всего, что связано с местами заключения, даже такими для малолеток. Он пересилил себя, ради меня. В воскресенье после обеда меня вызвали в зал посещений, где он ждал. С седыми усами, белыми волосами на голове, в старомодном чёрном костюме, опираясь на палку с серебряным набалдашником в виде собачьей головы, он выглядел преисполненным исторического достоинства.

— Принёс тебе маковник от Бликле. Они уже не те, что перед войной, но пока ещё самые лучшие в Центральной Европе. Бликле даже в газете публиковал извинение за ухудшение вкусовых качеств своей выпечки по причине национального обнищания, — он пододвинул ко мне коробку в фирменной обёртке из папиросной бумаги.

Тогда я не могла оценить подарка. Первый раз в жизни я услышала о самом знаменитом кондитере Варшавы, куда Дедушка выбрался специально из‑под Констанцина. На следующий день сел в автобус. А к нам уже добирался государственным автотранспортом.

— Почему тебя не привезла Нонна?

— Она опять не обращает внимания ни на стариков, ни на детей. Наслаждается жизнью.

— Скажи, Дедушка, только правду. Она по этой самой причине забыла обо мне, когда я была в четвёртом Доме?

— Нет. Не могла определиться, брать ли тебя насовсем.

— Вам был нужен гибкий ребёнок, так?

— Мы брали тебя не по расчёту, но поскольку ты оказалась способной, мы приняли тебя в своё общество.

— Но почему именно я?

— Одна из санитарок рассказала нам о тебе.

— Что она говорила?

— Ей было жаль тебя, потому что никто тебя брать к себе не хотел.

— А ты Нонну взял к себе?

— Ноннина мать была моей дочерью. Умерла рано. Я сам воспитывал Нонну.

— И тоже воспитал из неё куницу?

— Да. Она была лучшей куницей в городе. Ни разу не попалась.

— А когда выросла?

— Стала лучшей гостиничной крысой.

— Что делает гостиничная крыса?

— Обрабатывает постояльцев. У Нонны был вид и манеры барышни из хорошей семьи и умение обращаться с замками. Моя школа! Ну и косила капусту как механическая косилка, пока не закончились апартаменты.

— Почему?

— Только в номерах «люкс» останавливаются люди, у которых есть что‑то значительное, но сколько таких караван‑сараев у нас? Раз, два и обчёлся в двух‑трёх городах, а в остальных по одному или и того нет. Ну и на сколько этого хватит для предприимчивой крысы, а? А я тебе скажу, на сколько. На всего ничего! А часто повторять не годится: примелькаешься.

— Можно изменить внешность, — я вспомнила, как Нонна, отправляясь на разные секретные свидания, каждый раз изменялась до неузнаваемости.

— Можно, разумница, но переодевание тоже имеет свои границы. Нонне повезло удачно завершить карьеру крысы, пока это ремесло не стало для неё слишком опасным.

— Нонна знает все гостиницы?

— Все самые лучшие.

— Моя пелёнка из скатерти наверняка была из одной из самых дорогих.

— Из «Бристоля». Да, это отель высшей категории. К сожалению, сейчас рассыпается, а в городском бюджете нет на него денег. Разруха.

— Дедушка, я уже не живу с вами и мусора не прицепятся. Попроси Адама, пусть спросит в опере о женщине с моего медальона. Мне нужно знать, как её зовут.

— Гм, если нужно, значит нужно. Хорошо, я сам этим займусь.

Мы ожидали двойной мести Ильзы, и атмосфера, всегда так или иначе тяжёлая, сделалась липкой, как ячменная гуща. Она знала, что мы ждём, и тянула волынку. Ей доставляло удовольствие держать нас в нервном напряжении и страхе. Как будто ей было мало той власти, какую она над нами имела.

Я сорвалась первая.

Всё началось и закончилось в столовой — прямоугольном сооружении, переделанном из барака, унылого настроя которого не могли изменить ни идеально чистые половицы, ежедневно натираемые дежурными, ни картины на стенах, ни занавески на окнах.

Мы завтракали.

— Давайте быстрее, вы не на курорте, девочки!

— Не на курорте, а в заднице, и здесь постоянно следят, чтобы мы об этом не забыли, — вырвалось из меня, хотя я и понимала, что совершаю глупость.

— У тебя жёлтая карточка, Куница! — моя кличка прозвучала в этом контексте как издевательство, как и «девочки» в предыдущей фразе. Она‑то уж знала, как нам досадить.

Она взяла этот принцип из правил футбольных матчей, только вместо показа карточек делала объявления устно, и градаций у неё было больше. Цвета означали то же самое. Жёлтый был рядом с красным, который подытоживал предыдущие белый и синий, и определял в изолятор. Всё просто.

Позднее, уже в поле, где мы выпалывали сорняки из настолько запущенных грядок моркови, что только сесть и плакать, она сначала висела надо мной, как злой рок, а когда пошла подгонять другую группу, бросила как проклятие:

— Пошевеливайтесь, дармоеды!

По прошествии времени я сейчас думаю, что, вероятно, самый смысл такого поведения стёрся для неё от частого употребления, и этот окрик означал не более, чем обычное «эй!» или «давай‑давай». Но, как бы там ни было, я никогда не замечала, чтобы она мало‑мальски считалась с нашим чувством собственного достоинства. Ничего подобного она в нас не видела, значит, ничего подобного мы действительно не имели.

Тогда, на том засорняченном поле, к «дармоедам» она присовокупила общество, которое становится беднее от того, что наши никчёмные морды будто бы съедают немалую часть национального дохода, что в масштабах страны достигает значительных цифр.

— Ну да, ну да, ну да, — запела я про себя, сражаясь с зарослями пырея.

Я знала, чем её разозлить.

Я ненавидела её и общество, на иждивении которого мы находимся, чем она нас попрекала при каждом случае. Ненавидела за то, что меня пересылали, как неодушевлённый предмет, из одного места передержки нежелательных детей в другое, потому что я была трудным ребёнком, которым никто не хотел заниматься и сплавлял меня куда от себя подальше.

А она опять попрекала меня гороховым супом и праздничным ломтиком зельца в своём излюбленном стиле передовиц правительственных газет, словно читала очередную политинформацию.

— Ну да, ну да, ну да, — подпевала я всё громче, произнося словечки слитно, а она, хоть и всё понимала, не могла доказать, что они не являются выражением подтверждения её слов, что нас всегда веселило, а её доводило до бешенства.

— Заткнись, дармоедка!

Во мне поднималась энергия, из которой выросло крупное, сильное дерево с корнями, глубоко проникшими в землю, и ветвями, достигающими неба. Откуда Ильзе было знать, что именно в моей кроне как раз зашумел неукротимый ветер?

— А вы кто такая, чтобы от имени общества попрекать нас каждой ложкой супа? Что вы такого полезного производите, что приносите в национальный доход, где этот продукт? Вы тоже дармоед! Общество платит вам, чтобы вы нависали над нами с бичом.

Она не носила с собой открыто средств подавления, ну, если не считать баллончика с паралитическим газом, который был всё‑таки скрыт в потайном кармане под мышкой. «Бич» было свежим, недавно услышанным словом из телесериала о рабах.

Пороли в изоляторе. Об этом не говорилось. Дирекция делала вид, что о такой практике ей ничего не известно. Никто не жаловался. Ничто не могло спасти от возмездия. Изнанка официального гуманизма, который в нашем учреждении не выходил за пределы торжественного словоблудия, густо приправленного терминами, оканчивающимися на «‑логия».

— Хватит, иди в машину, — Ильза жестом подозвала стажёра.

Тот обычно вылёживался в тени дикой груши недалеко от зарешёченной «ныски»{26}, без нужды не появляясь в поле нашего зрения. За нашу ежедневную дрессировку ему не платили.

— Ильза Кох, эсэсовка! — выпалила я ей в глаза под действием урагана, что бесновался в моей кроне.

А, один чёрт, и так, и так — изолятор. Днём меньше, двумя днями больше — не имеет значения, когда в человеке уже выросло крепкое дерево и зародился циклон, ничего не страшно. Это только позже, когда от этой силы останется пустое место, я снова буду жить в страхе и горестно ждать, пока не сдохнет очередной день заключения в изоляторе. В нём каждый час является союзником наших надзирателей, живёт бесконечно долго, чтобы пытать одиночеством, тоской, теснотой помещения и тяжёлой, как болезнь, монотонностью.

Время, оставшееся до обеда, я пролежала на сиденье автофургона, прислушиваясь к своей разыгравшейся буре, напор которой вроде бы стабилизировался, и чувствовала себя как после водки.

Не только я.

Поднималась высокая волна, и я была лишь одной из её капель. Никто ни с кем не сговаривался — в чём нас позднее обвиняли. Я была стихией, которая разыгралась спонтанно, подверженная такому же давлению в таких же самых условиях.

Страх, неуверенность, ожидание репрессий, синдром проживания за стенами и то, что нас никто не любил, что мы никому не были нужны, и наша нездоровая нетаковость, и весна — составили взрывчатую смесь, а Ильза сработала детонатором.

Крышу сорвало в столовой.

Ильза опять назвала нас девочками, — в своей излюбленной манере, чего мы терпеть не могли и она об этом знала. Она сделала это сознательно, чтобы нас разъярить перед тем, как нанести решающий удар. Она была чрезмерно уверена в себе, в своей силе и в том страхе, который она в нас пробуждала, как и в умении проходу нам не давать, что она называла дисциплиной; а ещё она никогда не видела коллективной ненависти, поэтому думала, что её не бывает, и уж тем более ничего подобного не может случиться на её дежурстве.

Слишком толстокожая и примитивная, она не заметила вовремя симптомов — ведь здесь, в столовой, мы уже все были на предельных оборотах и взрыв не мог не произойти. Теперь всё, что угодно, могло послужить поводом, повода могло также не быть, но она его дала, обратившись к нам:

Девочки!

— Моё гражданское состояние — девица, фактическое — шалава. Так что играться в невинность можете сами! — подала голос Кукла, эта примерная, образцовая девушка, всю свою жизнь здесь подчинявшая поддержанию и сохранению собственной красоты, которую с не меньшим успехом могла бы попортить и в изоляторе Ильза Кох.

Неизвестно, откуда все знали, что Ильза Кох — старая дева. Для нас было очевидно, что ни один парень не согласился бы на такую грымзу. О её жизни мы не знали ничего больше. Хотя наша злобная благодетельница не была такой уж уродиной, для нас она была отвратительна. Потому что имела над нами власть, которой злоупотребляла.

На несколько секунд воцарилась тишина, как будто наш коллективный организм переводил дыхание.

— Выйди. Пообедаешь отдельно, — приказала Ильза Кукле своим бесстрастным голосом, не повышая его даже на половину тона.

Кукла не шелохнулась. Смотрела на Ильзу так, будто той не было.

Я стянула с ноги туфлю и припечатала ею об стол. Через секунду вся столовая ритмично гремела деревянными каблуками по краю доски, уложенной на крестовины, скандируя:

— Иль‑за‑Кох! Иль‑за‑Кох! Иль‑за‑Кох! — девушки стеной двинулись на воспитательницу, хватая по пути всё, что попадалось под руки. Она уже не могла нами командовать, мы стали силой, она должна была отступить. И она это поняла. Брызнула газом из баллончика под давлением, скрылась за дверью, и снаружи лязгнул засов.

Нас обуяло бешенство. Столовую мы разнесли в щепки. Так совершался бунт!

Утихомирили нас струями воды из гидрантов через выбитые окна. Сломленных и апатичных, нас изолировали в спальне и не выпускали даже на приём пищи.

— Никто из вас не будет допущен на свадьбу, — сообщила начальница. — Вы даже каких‑то три месяца не сумели продержаться спокойно, вы даже так мало не смогли выдержать.

Это не оказало на нас впечатления. Пережитое сумасшествие отобрало у вещей их значение и ощущения, лишило реальности какое‑то там будущее. Ничто не было важным, ничто не считалось действительным, представление с судом и приговором выглядело бледным.

Зачинщицами признали меня, Куклу и Ножку.

Ножка никак не проявила себя во время дебоша. Её присовокупили к нам за выдачу стукача, первопричину всего происшедшего. Но Ильзы Кох больше никто не видел ни в одном исправительном доме.

По отбытии назначенного количества дней меня прямо из изолятора под конвоем перевели в другую колонию. Сюда не попал больше никто из нашей взбунтовавшейся спальни, но моя репутация следовала за мной, и я без драки получила соответствующее место в иерархии. Я уже что‑то из себя представляла, и в каждой очередной исправиловке я буду в законе.

Здесь была такая же теснота в старых и изношенных зданиях, и близко располагался госхоз. Но если не считать того, что было необходимым во исполнение трудового договора и доставки продуктов на кухню, в первые дни моего пребывания мы не выходили в поле.

— Сегодня — швейная мастерская, — объявляла воспитательница, даже не заикнувшись о том, почему в солнечный весенний день мы не нужны для работы в госхозе.

Мы и так знали.

По всей стране шли волнения. Начались забастовки, в официальных сообщениях сначала стыдливо называемые перерывами в работе. Их в одном месте гасили вливанием денег, но надо было спешить и в другое место, потому что они ширились как пожар, распространяемый словно горящим факелом от фабрики к фабрике.

— Сегодня — швейная мастерская!

В ближайшем к нашей исправиловке госхозе работники захотели уволить директора, он не давался, его поддерживала местная власть, люди митинговали, поэтому нас и держали в тесноте под замком.

Мы могли друг другу носы пооткусывать, глаза повыцарапывать, поубивать друг друга — никто нас не контролировал; но мы тосковали по зелёным лугам без решёток и заборов, куда у нас не было доступа.

Не надолго.

Когда сорняки снова стали глушить фасоль, угрожать ажурной морковной ботве и вытеснять салат, оказались нужны даже наши неуклюжие, ленивые руки, и снова фургончик повёз нас на грядки, где мы снова почувствовали иллюзию свободы.

Но здесь уже было всё по‑другому.

Воспитательницы обращались к нам вежливо, называли нас «наши девушки», и даже когда сердились, не употребляли применительно к нам такие эпитеты, как «лахудра», «дармоед», «шлюха» или «шалава».

Из этого исправительного дома, в поисках материала для эксперимента «Перевоспитание через спорт», меня вытащил Урсын, тренер спортивного клуба «Крачка».


Загрузка...