Гарий Немченко

ХОККЕЙ В СИБИРСКОМ ГОРОДЕ

1

Не знаю, как оно вышло, — скорее всего, проговорились девчата с междугородной, — но рано утром уже весь город знал: когда после игры, глубокой ночью, капитан «Сталеплавильщика» Витя Данилов позвонил жене из Саратова, трубку взял ее хахаль и по дурацкой своей привычке спросонья брякнул: «Хоменко слушает».

Телефонистка попыталась было спасти дело, закричала Вите, что по ошибке набрала не тот номер, но Витя только помолчал-помолчал, да и положил трубку…

Слух был, как гром среди ясного неба.

Никто от этого не застрахован, конечно, однако наверняка есть счастливцы, которых бережет сама судьба, — разве наш Витя не из таких?..

Витя Данилов, Даня…

Стоит произнести его имя, и сердцу вдруг станет радостней и ты как будто снова на ярком празднике: ослепительно сияет испещренный белыми завитушками голубоватый лед; над ребятами в красной форме и белых шлемах мелькают победно вскинутые клюшки; с полутемных трибун обрушивается вниз счастливый рев; и только стремительный игрок в красном, низко пригибаясь, все еще мчится по площадке, словно никак не может остановиться, — это он, Даня.

А был ли случай, чтобы не пришла на стадион поболеть, пусть там любой мороз, его Вика? Или, может, в машине у Дани кто-нибудь хоть раз увидел другую женщину?

Белую его «Волгу» трудно было представить без Вики, без выглядывающих из каждого окошка детских мордашек, любая из которых — Даня вылитый… При чем тут, люди добрые, скажите, Хоменко?

Грустно, конечно, что этот скандальный слушок в пять минут разнесся по всему Сталегорску. Но тут уж ничего не поделаешь. Может быть, это в вашем городе если не пятнадцать, то, по крайней мере, восемь театров, с пяток концертных залов и дюжина уютных кафе, где можно посидеть, не торопясь, у нас — хоккей. Может, это у вас католический собор с лучшим в Европе органом, или хотя бы дискуссионный клуб и пустующие пивные бары с редким перестуком из кегельбана, у нас — хоккей. Может, у вас по вечерам невзрачный карлик с летающей тарелки, тоскливо окидывая взглядом лишь на треть заполненный зал, уныло читает лекцию о тайнах далеких миров — не знаю. У нас — хоккей. Правда, какой хоккей!..

Был.

Три года назад, когда «Сталеплавильщик», вопреки всем прогнозам, не то что вошел — ворвался в высшую лигу, почти все сначала подумали, что это счастливая случайность. Тот самый старинный сибирский фарт. Погодите, рассуждали, приедут из столицы взрослые дяди — уже мальчишек наших высекут! Но вот и мощное «Динамо», и грозный «Спартак», и беспощадный ЦСКА — все у нас побывали, — и ничего!.. Если москвичи и выигрывали, то с таким по́том, что ой-ой; бывало, и ничьей, как дети, радовались — так молодой да ранний «Сталеплавильщик» старичков-мастеров уматывал, а бывало…

Нет, это надо было, конечно, видеть — как «проваливалась» вдруг у ворот «Сталеплавильщика» тройка каких-нибудь знаменитых на всю страну нападающих, как не поспевала обратно, и наши ребята, обходя не менее знаменитых — раскоряченных сейчас и клюшку, и свободную руку, по бокам выставляющих — защитников, молниеносной перепасовкой обманывали заслуженного вратаря и закатывали вдруг шайбу такую трудовую и красивую, что трибуны стонали от восторга, а на наших находил стих, как будто удваивали скорость — казалось, их подпитывало теперь, заряжало сумасшедшей энергией то пульсирующее, дрожащее над площадкой силовое поле, которое вобрало в себя душевный порыв всех до единого болельщиков.

Трибуны вокруг «коробочки» были старые, деревянные, на семь тысяч мест, но набивались туда до девяти… Сельдям в бочке — и то просторнее!.. В одиночку повернуться, индивидуалист несчастный, и не думай, — если надо, все вместе повернемся, весь ряд. Случалось, во время самых злых матчей чуть ли не на всех ярусах люди стояли боком — один край поля у тебя впереди, а другой за спиною. Ну да ничего, через плечо посмотрим — и не к тому привыкли, мы такие. Иногда в самую напряженную минуту людская стенка не выдерживала, где-нибудь на слабинке ее выпирало вбок, и с полсотни человек, а то и больше, вываливались из своего ряда, сбивали соседей ниже, а те следующих, и людская волна сперва опадала, а потом, уже гораздо медленней, поднималась обратно — когда нижние подталкивали выпавших, подпирали их, поддерживали, подсаживали, а те, кому удалось устоять наверху, тащили их за руку, а то и за воротник…

О том, что все это под открытым небом, под звездами, я не говорю — стоит ли? — не каждый вечер мороз под пятьдесят. Да и какой мороз, если со всех сторон так давят, что косточки хрустят, это во-первых, и если чуть не у каждого имеется с собой хорошее средство против холода, во-вторых. Лишь бы только в этой всеобщей тесноте до собственного кармана добраться. Лишь бы вытащить. Лишь бы отмерить «двадцать капель». Лишь бы соседи в самый ответственный момент случайно, не дай господь, под локоть не толкнули…

Зато каким — не осудите! — слегка хвастливым довольством звучали потом на улицах голоса, когда расходились наши болельщики после выигрыша, какая благость бывала даже не на самых добрых, не на самых симпатичных лицах написана!.. Недаром городские социологи тут же обнаружили: в те дни, когда наши побеждали, в Сталегорске начисто прекращалось хулиганство. Да что об этом — стыдно, право, и поминать! Лучше о другом: день-два, а то, глядишь, и неделю, на шахтах давали такую выработку, что ахнешь, в сталь на комбинате шла исключительно первым сортом, и даже лесорубы в окрестной тайге — вон докатывалось куда! — творили чудеса, да и только.

Поди разберись, отчего это: то ли обычное, всем понятное «ай да мы!» действовало, то ли что-то другое.

Тут меня можно будет в пристрастии обвинить, можно будет, конечно, пословицу насчет кулика и родного его болота припомнить, но только сдается мне, штука еще и и том, что в нашем Сталегорске испокон знали цену всякому мастерству да удали — вон еще в какие поры славились здешние кузнецы да рудознатцы!

В конце двадцатых годов приехали сюда две сотни иностранных спецов да две сотни тысяч российских лапотников, ни уха ни рыла в металлургии не разумеющих. Но уже через год, через два пообтерлись мужички — закваска взяла свое, — и французы да бельгийцы перестали друг с дружкой об заклад биться: завалятся заводские цехи сразу или постоят хоть маленько?

Каменных домов тогда было один, два — и обчелся, остальное — продувные бараки да промозглые «землескребы», но кто-то, увидавший сизый дымок над первою домною, восторженно закричал: «Сибчикаго!».

В проклятом сорок первом, когда, еще не знавшие почем фунт лиха, молодчики из группы «Центр» маршировали по обломкам старинных заводов Украины, здесь, в Сталегорске, за несколько бессонных недель научились прокатывать броню, успели-таки заслонить Россию-матушку — недаром теперь перед комбинатом в Сталегорске стоит на гранитном постаменте прошедшая огонь и воду «тридцатьчетверка»…

Те, кто помоложе, расскажут вам нынче о крановщике, который железобетонную плиту на четыре граненых стакана поставит, пообещают показать экскаваторщика с разреза, который девятитонным, полным угля ковшом спичечный коробок, не повредивши, закроет, — правда, это баловство одно, пыль в глаза.

Так или иначе, а есть, есть в нашем Сталегорске и седоусые старики-умельцы в сшитых на заказ — чтобы все их честно заработанные ордена уместить — пиджаках, и чернобородые, с единственной пока медалью мальчишки, которым тоже палец в рот не клади… Почему же все они разом сняли, как говорится, шапки, перед хлопцами из «Сталеплавильщика»?

Была ли это дань уважения мастерству? Или, может быть, неосознанная благодарность была за то, что из холодного молчания темных серых забоев, из жаркого гула горячих стальных машин чуткую живую душу каждого они забирали с собой на яркий праздник страстей человеческих, где кипело все вместе и все на виду — случай, воля, азарт, разбитые надежды, хитрость, мужество, удача, слава, позор…

Стоп, однако. Минуточку.

Ловлю себя на том, что пишу все больше о мастерах, чуть ли не о героях… Но разве города, вроде Сталегорска, с однобоким, словно грыжа, извините, развитием не плодят заодно не нашедших себе места около угля да около стали, а о чем-то совсем другом постоянно размышляющих неудачников?

И они, пришедшие на трибуну не в стоптанных пролетарских пимах, а в щегольских ботиночках, в странных, где-то далеко от нас, за Уралом, только-только входящих в моду шапчонках, протирающие стекла запотевших на морозе очков, тоже бестрепетно вручали свою душу этим крепким, ладным ребятам, этим всемогущим, одетым в хоккейные доспехи — как там дальше? — конечно, ледовым рыцарям.

Если игра не задавалась, спускался в раздевалку между вторым и третьим периодом и пожилой, с задумчивыми глазами директор комбината Коняев. Затихали в раздевалке споры, смолкал разговор, и директор, которому вездесущий начальник команды тут же подавал стакан крепкого и горячего чая, говорил в тишине, нарушаемой лишь домашним позвякиваньем серебряной ложечки: «Что-то вы того, молодцы… Вы не скисли? Надо выиграть. Надо… Там кое-что из моего фонда еще осталось. После выигрыша — всем по транзистору».

И ледовые рыцари, слегка избалованные уже не только славою, глядели на отхлебнувшего, наконец, чаю директора и с пониманием, и с некоторым смущеньем: мы-то, мол, сознаем, что конец квартала, еще бы, но как же это Борис Андреевич забыл, что транзисторы у всех уже есть — еще в прошлом месяце подарили.

Начальник команды делал знак, обещая маленькое это недоразумение уладить, и настроение у ребят, когда они выходили на лед, делалось веселей, к трибуны, подбадривая их, ревели, и они выигрывали, и комбинат вырывал квартальный план.

Нет-нет, забавное то было время, в одночасье сделавшее героями не только самих хоккеистов, но даже многих других, не заимевших, правда, имен собственных, а ставших как бы приложением к знаменитым на всю округу фамилиям: «дядька Зюзюкина», «сосед Спицына», «теща Прохоряка». И они как-то сразу к этой своей новой роли привыкли и, кроме обсуждения всяких мелких подробностей из жизни тех, благодаря кому они стали людьми заметными, где-нибудь в очереди за зеленым горошком охотно и доверчиво предсказывали уже не только исход будущего матча в Сталегорске, но и возможную расстановку команд в таблице чемпионата страны, и даже судьбу мирового первенства.

Верьте, в общем, не верьте, но в тот год наш полумиллионный — со всеми остальными, соответствующими его рангу, прилагательными — город коллективно сошел с ума.

Видели бы вы, как поздней весною, когда наши ребята закрепились-таки в высшей лиге, бульдозеры утюжили старую «коробку» и ветхие трибуны!

Думаете, нам подкинули денег на строительство новой? Эге!.. Это расщедрились, раскошелились, устроили складчину «отцы города» — директора заводов да начальники шахт. Проектировщики задаром сидели ночами — удешевляли типовой проект и привязывали к местности. Поднимались к нему, списанные по всем правилам в брак, совершенно новехонькие железобетонные конструкции. С заказами для хоккеистов хитрили в многочисленных мастерских — даром выполняли в первую очередь.

И к ранней зиме посреди Сталегорска красовалась хоккейная площадка с трибунами для десяти тысяч зрителей.

Правда, ее не успели покрыть, ну да разве это беда? Без крыши оно для нас даже как-то привычней, да-да, уверяю вас!

Порадевшим родному городу добрым людям благодарная хоккейная администрация выделила лучшую трибуну и отпечатала бесплатные пропуска: приходи, болей, радуйся.

И приходили, и радовались.

Правда, должен отметить, что из всех трибун эта, «руководящая», была самая тихая — куда им, благодетелям нашим, еще и здесь кричать? Перенесшие уже по второму инфаркту, и совсем еще молодые, они успевали за день до хрипоты накричаться на разных летучках да оперативках и во время матча только тихонечко, как бы невольно, но все-таки сладко поскуливали, всякий, даже мельчайший, успех «Сталеплавильщика» относя, наверное, на свой особый с Москвою счет, который до сих пор никогда не бывал в их пользу, — пытались ли они отстоять денежные средства по титульному листу, воспротивиться ли принятию завышенного плана или доказать несостоятельность какой-либо очередной выращенной в столичной колбе инициативы…

Но недолго, однако, музыка играла…

Приглядевшись за первый сезон к нашим ребятам, московские тренеры потащили в столицу одного за другим, и еще летом уехали пятеро. Шестого увезли с собою из Сталегорска на следующую зиму — сразу после игры… Что тут скажешь? Москва — она и есть Москва. Тем более, когда тебе только самую малость за двадцать и когда ты прямо-таки яростно убежден, что сборная страны без тебя ну никак не обойдется. Разве не об этом говорили сталегорским ребятам приезжавшие к нам со своими командами опытные, всего на своем веку повидавшие родоначальники нашего хоккея?..

И стал наш «Сталеплавильщик» отдавать одну игру за другой.

Уже не жаловались москвичи, что нету крыши у нас над площадкой, уже не требовали остановить игру посреди периода, чтобы расчистить снег. Обыгрывали при любой погоде…

Болельщики начали сперва потихоньку, а логом все громче роптать на заметно поредевших трибунах шли теперь бесконечные разговоры о том, что команду растащили, что средь бела дня наш город, считай, ограбили…

Обиженная в лучших, как говорится, чувствах, околоспортивная братия разговорами не ограничилась, а пробовала, как могла, помочь делу — только что сошедших с трапа самолета москвичей затаскивали в ресторан, заговорщически официантам подмигивали, приглашали к столу девчонок, и этот нехитрый провинциальный механизм иной раз да срабатывал, и на первой игре гости еле-еле стояли на ногах, и наши побеждали — как правило, с сиротским счетом «два-один».

Однако на следующий день, как будто малодушия собственного устыдясь, как будто желая примерно наказать за предательство, москвичи закатывали двенадцать, а то, чего доброго, и четырнадцать безответных шайб, и в такие горькие для всего города вечера публика начинала потихоньку расходиться еще задолго до окончания матча — обычно после того, как вошедшие в раж гости заколачивали десятую.

В эти дни нависла над погрустневшим «Сталеплавильщиком» еще одна грозовая туча. Мало того, что москвичи нас под монастырь подвели — по нашим косточкам твердо решили пройти в высшую лигу наши соседи, сибиряки.

Был у нас прекрасный защитник Коля Елфимов. В девятнадцать лет рост — сто восемьдесят, вес — девяносто, а главное — скорость, какой нет и у иного нападающего. Коля учился в техникуме, и по всем законам была ему дана отсрочка от армии, да что ты будешь делать, если командующий военным округом не только ярый болельщик, но и сам спортсмен, мастер по лыжам, в кроссах до сих пор с солдатами рядом бегает, и если теперь он — кровь из носа — решил собрать классную команду. Нашли они там какой-то хитрый параграф, и приехал из штаба округа подполковник — за нашем Колей.

Это ли не честь для простого защитника, еще не ставшего мастером спорта? Да нам-то от этого не легче.

И так уговаривали подполковника, и этак — хоть бы что. Единственное, на что он в конце концов согласился, — лишний денек пробыть в Сталегорске, чтобы Коля последний раз сыграл в родном городе.

И это была его, подполковника, роковая ошибка… Хотя кто мог знать, что так получится?

Мне в тот день позвонил мой друг-медик: «Будешь сегодня вечером?».

А среди болельщиков уже стало хорошим тоном отвечать теперь на такой вопрос не сразу. Ведь знаешь же, что не утерпишь, прибежишь как миленький, куда денешься, но вот непременно надо помяться, повздыхать: а чего, мол, там делать вечером?.. Или будет на что посмотреть?

Конечно, я в тот вечер не сводил глаз с Коли Елфимова. А играл он вдохновенно, умно играл. Да и все остальные болельщики за ним следили, знали, наверное, что он последний матч катается.

Это как-то неожиданно произошло: Коля был без шайбы, стоял себе, выжидал, а тут промчавшийся мимо торпедовец — играли с горьковчанами — задел его плечом, слегка развернул. В это время срикошетила шайба, ударилась Коле в коньки, падая, он задел торпедовца клюшкой, и тогда к нему все и бросились: и горьковчане, и наши — только Порт затрещал.

Ну, свалка, как обычно, свисток, только потом все встают, а Коля лежит, разбросав руки, и головою туда-сюда потихоньку водит…

Стали около него игроки собираться, судья подъехал, наклонился и выпрямился почти тут же, сделал знак уже привставшему со скамейки дежурившему врачу в белом, натянутом поверх овчинного полушубка халате, и тот с чемоданчиком в руке засеменил по льду к противоположному борту.

Видно, он сперва нашатырь нюхать давал, осматривал, ощупывал или что там, только тоже вскоре поднялся с корточек, помахал рукой санитарам. Все шеи повыкручивали, провожая глазами лежавшего на носилках молодого защитника.

Тут же, как только вынесли Колю из «коробочки», появился около носилок подполковник, но Коля, говорят, даже взглядом на него не повел.

На следующий день утром я позвонил своему другу-медику, спросил: «Ну, что там с Колей стряслось?»

А он только вздохнул: «Плохо. Нашему Елфимычу ключицу сломали и два ребра… Не успел, говорит, мобилизоваться».

И не успевший мобилизоваться богатырь Елфимыч почти два месяца каждую игру стоял потом, на «руководящей» трибуне и, облокотившись на металлический поручень, мрачно смотрел, как добивают его любимую команду.

И добили — куда ты денешься.

Мало того, что «Сталеплавильщик» со свистом вылетел из высшей лиги, — на следующий сезон его класс «А» стали дотаптывать. И кто — подумать?.. Какой-то там «Прядильщик» — и смех, ей-богу, и грех.

Старые болельщики еще хорошо помнили, как три года назад этот самый «Прядильщик» на нашей площадке опростоволосился. Он тогда тащился чуть ли не позади всех и мог очень даже запросто из класса «А» вылететь, ему очки позарез нужны были, а мы свое в тот сезон досрочно взяли, нам уже было наплевать, и ребята из «Прядильщика» перед игрой чуть не на коленях упросили наших «подлечь» — попросту говоря, поддаться. Наши в раздевалке посмеивались: придется помогать мужикам, если такое дело — а то ведь им, говорят, домой хоть не возвращайся!

Решить-то решили два очка отдать, но потом заигрались, вошли, что называется, во вкус и между делом набросали хлопцам из «Прядильщика» полную шапку. Потом опомнились, неловко стало, что дружеский договор нарушили, и стали шайбу потихоньку гостям подсовывать: нате, мол, действуйте!

А оно как назло. Не идет к ним шайба, хоть плачь!

Потом, наконец, одному нападающему, шустрому с виду пареньку, выложили прямо на клюшку, а сами вроде замешкались, приотстали, И вот мчится он впереди всех и чуть не от синей линии нашему вратарю орет в голос: «Гера, ну ведь договорились же, Гера!..»

Гера потом рассказывал, что он уже для верности и глаза закрыл — чтобы реакция, значит, не подвела, чтобы грешным делом не поймать шайбу случайно.

И тут вдруг этот самый шустрый с виду нападающий «Прядильщика» на ровном месте споткнулся, плюхнулся на лед и на животе въехал мимо Геры в ворота, а шайба прошла метра на два левее.

Стадион тогда со смеху помирал, как он Геру-то на бегу уговаривал, а теперь, пожалуйста, увозит из Сталегорска четыре очка из четырех — этот самый «Прядильщик» занюханный! Это ведь надо перестать себя уважать, чтобы до такого докатиться…

И переставали потихоньку. Уважать.

Ну, в самом деле, — смотришь, замерзший, на жалкие потуги «Сталеплавильщика» забить шайбу и чувствуешь, как лицо твое поневоле кривится в грустной такой усмешечке: да что они, в конце концов, могут?.. Места пустовать начали, целые ряды не заняты. Болельщики бродят от одной кучки к другой — там огоньком разживиться, там стопочку хватить, а там душу отвести, поразговаривать. Кто-нибудь знакомый тебя затронет:

— Ну, как тебе?

Ты вздохнешь нарочно:

— Да не говори.

— Они уже совсем перестали мышей ловить.

— Эт точно.

Тут кто-либо из друзей, стоящих рядом, взорвется после очередной оплошности нашего защитника:

— Нет, ты только погляди! Этот пижон Стасик приходит сюда с клюшкой только затем, чтобы бесплатно смотреть хоккей! Шайба летит рядом, а он стоит, чего-то ждет.

Разговор идет дальше:

— Да. Стасик и никогда не играл.

— Гнать бы, да…

— Вот в том-то и дело: кем заменишь?

— Да что с ними — бросились опять впятером, а ворота оставили… должен же какой-то порядок!

— А где он в нашем городе, порядок?.. Чего искать вздумал!

И кто-нибудь, мыслящий глобально, скажет чуть ли не со слезою в голосе:

— Нечего ждать. Нечего!.. Как были мы, братцы, — Азия…

И тут же — переход к другой теме:

— А слышали, вчера на комбинате? Один, видать, крупный специалист вырезал посреди стальной площадки круг в четыре метра диаметром… Сидел в круге и резал… Ну и выпал потом вместе с этим кругом — хорошо, что ниже еще одна площадка, — отделался легким испугом.

— Ну, мастера!

— Что ты — артисты…

В общем, приходили теперь на хоккей уже не болеть, а так — нужного человека увидеть, среди знакомых потолкаться, с друзьями посплетничать, узнать новости. Мужской клуб, да и только.

Единственный, кто по-прежнему играл хорошо и на кого еще ходила смотреть, был неизменный капитан «Сталеплавильщика» Витя Данилов — Даня.

Был он коренной, сталегорский, с Нижней Колонии, из тех бараков, в которых с недавних пор не живут и где теперь то обувная мастерская, а то прием стеклопосуды. В городскую команду взяли Даню еще школьником, помогли потом устроиться в металлургический институт, но он тут же перевелся на заочное отделение и пошел работать в мартеновский цех. Работал там и играл, пошел в армию, там тоже играл, окреп и поднатаскался. Когда, вернувшись, выпрыгнул впервые на лед, на трибунах загудели дружно — был Даня тот и уже не тот. Вроде и не подрос, и в плечах не раздался, но появилось в нем что-то особенное — то ли уже свой законченный почерк, своя игра, а то ли пока уверенность, что эту свою игру, свою манеру найти ему уже удалось.

Он и раньше был с характером парень… Стоит, правда, написать такие слова, как многие тут же подумают: значит, своенравный паренек, о-го-го, такого только затронь! Так вот, ничуть не бывало. А характер Дани в том состоял, что он всегда, в каждом матче до конца выкладывался. Он всегда играл, мало сказать, хорошо — играл прекрасно, как бы ни играли при этом остальные.

Не могу представить его стоящим на льду неподвижно! Как только он, почему-то пригибаясь, как бы складываясь в прыжке, перелетал через борт, как только делал какой-то странный — словно шашкою — крутой взмах клюшкой, начинался стремительный Данин бег, который иногда ускорялся настолько, что был похож на полет, а иногда слегка утихал, но не прекращался уже ни на секунду — до тех пор, пока Даня не садился на скамейку запасных. Во время вбрасывания — если не участвовал в нем сам — Даня медленно кружил, переваливаясь с боку на бок и кося глазом, а когда его подзывал судья, неторопливо кружил вокруг судьи. Сам же он, несмотря на то, что был капитаном, никогда к судьям не подъезжал, никогда не спорил. Даня считал, что его дело прежде всего — хорошо играть.

Бегал Даня по-своему, почти никогда — прямо, а обязательно наклоняясь набок, как бы уже падая, но удерживаясь на последнем, одному ему доступном пределе. На сумасшедшей скорости он вдруг переваливался на другую сторону, и этот косой — всегда по дуге — полет продолжался, пока он был на площадке, бесконечно. Даня мчался, оставляя за собой тут же исчезающую из твоих глаз, но постоянно ощущаемую каким-то уголком памяти странную, но красивую вязь, которая заканчивалась или неожиданным, на первый взгляд, прорывом через линию защиты, или почти невозможным по сложности броском…

Только не заключите из этого, что Даня из тех самых хитрых паучков-одиночек, которые ткут себе свою паутинку, а на остальное им наплевать, — как раз нет! Даже когда он мог почти беспроигрышно ударить сам, он отдавал ударить другому, если этот другой был в положении хоть на самую малость выгодней. И все самые острые комбинации начинал всегда он, и первым бросался кому-либо помогать или исправлять последствия чужой оплошности. Партнеры Даню часто не понимали, но он не обижался, не вспыхивал. Я думаю, что это неустанное движение его по площадке, эти бесконечные предложения коллективной игры часто команду и выручали: это ведь просто невозможно — играть спустя рукава, если кто-то рядом постоянно на сто процентов выкладывается.

Он был как неутомимый дирижер, он постоянно втягивал в игру, он зажигал остальных, все прибавляя и прибавляя темп, пока на площадке не закручивалась вдруг всеобщая и в самом деле похожая на музыку вдохновенная карусель.

Потому-то и оставался Даня капитаном, что был он коллективист. Но не удержусь повторить: как катался он, сукин кот, сам!

Бывало, среди самой средней игры на отбой или среди всеобщего напряжения в нем словно начинала стремительно разворачиваться невидимая пружина, и он бросался к шайбе, забирал хоть у своего, хоть у чужого, и его уже ничто, казалось, не могло остановить, — из любого конца площадки он мчался, ложась с боку на бок, обходил всех и забивал свою непременную в каждом матче, которую все так и звали, — «Данину шайбу». К этому настолько привыкли, что если игра не шла, а кто-либо из болельщиков произносил неопределенное: «Да, пока что-то ни шиша не выходит», — другой тут же откликался: «Одна-то будет!»

Имелась в виду — Данина.

Скажете, что я нарисовал почти законченный портрет игрока экстра-класса. Но ведь именно таким игроком и был Даня! Всего лишь третьим — после двух именитых москвичей — вошел он в клуб «трехсотников»-хоккеистов, забивших по триста шайб, а в Москву его звали еще тогда, когда этих мальчишек, которые от нас теперь уехали, и к дворовой команде близко не подпускали. Звали, да только Даня не ехал. Одни говорили, что он хитрит, что парень он — несмотря на простецкий характер — все-таки себе на уме. Зачем ему быть вторым в Риме, если в Галиции он — первый?..

Другие говорили, что дело вовсе не в этом, он бы давно уехал, да жена против — а Даня был семьянин.

Роста он самого среднего, и лицо самое обыкновенное, даже простоватое лицо, к тому же все в шрамах, однако видели бы вы, какой был Даня красавец, когда с женою под руку он шел по проспекту Металлургов следом за тремя своими маленькими мальчишками! Куда его шрамы девались. У него не лицо было — лик, тихим счастьем светившийся. Иногда, правда, лик этот делался слегка виноватым — когда Даня, не спускавший глаз с ребятишек, не отвечал вдруг на чье-либо приветствие и жене приходилось толкать его в бок…

А жена у Дани, что ж, она всегда была настоящей красавицей, ослепительная и рядом с Витей, и без Вити. И он ее, конечно, любил.

Не стану вслед за некоторыми повторять, что это из-за любви к своей Вике Даня не пил и не курил — скорее всего, он верил в себя, как спортсмен, знал, что играет хорошо, и ему хотелось играть еще долго. Дело не в этом. Не знаю, может быть, надо было посмотреть на них на улице, когда они шли вдвоем, без детишек. Тогда почти с такою же счастливою улыбкою посматривал Даня на свою Вику, и снова она поталкивала его локотком, если он не замечал вдруг кого знакомого…

Что он, спросите, дома на нее не мог насмотреться, на свою Вику? Да ведь у нас выходит так, что дома видим мы своих благоверных, когда они стоят у плиты или стирают или когда в косынках, покрывающих бигуди, — как будто на голове у нее патронташ! — и с каким-то невероятным кремом на лице, с маскою из яичного желтка и сока малины, на минуту присядут рядом с нами у телевизора.

Собираются куда-либо вечером, мы их торопим, нервничаем, и только уже на улице, когда они при полном, как говорится, боевом, и в самом деле вдруг замечаем: ведь давняя твоя любовь — еще ничего!

Учтите при этом, что Даня видел свою Вику куда реже, чем видим мы с вами своих жен, — у него ведь и горячий цех, и тренировки, и матчи в Сталегорске, и спортивные сборы за городом, и дальние выезды…

Можно было об отношениях Дани с женой судить и по тому, что Вика не пропускала ни единого матча, на той самой «руководящей» трибуне стояла со старшим из мальчишек или с подружкой, и где-то среди игры каждый раз бывал момент, когда делающий на площадке бесконечные круги свои Даня вдруг вскидывал вверх руку в рыцарской этой громадной перчатке и в ответ тотчас же вскидывалась над трибуною белая шерстяная варежка…

Теперь-то, правда, доказательством привязанности Вити Данилова к своей Вике было то, что звонившие домой или товарищам наши хоккеисты рассказывали невероятное: Даня перестал играть.

Поездка у ребят только началась, впереди были самые трудные матчи, а вести из разных городов приходили самые неутешительные. Счет, с которым наши проигрывали, от игры к игре становился все крупней и крупней, иногда они продували всухую — впервые в жизни Даня перестал забивать ту самую, в которой все были всегда на сто процентов уверены, — «Данину шайбу».

Конечно, разговоры среди сталегорских болельщиков пошли самые грустные. Все почем зря костерили Хоменку…

Жизнь сложная штука, это все мы знаем, давно не мальчики, но зачем же в чужой квартире, мил человек, за телефон хвататься?.. Тебе, что ли, звонить туда будут среди ночи? Ты и днем-то, Хома, никому ненужен!

Тут, наверное, пора хоть чуточку сказать о Хоменко.

Он тоже коренной сталегорский, с Даней росли на одной улице, учились вместе, говорят, даже сидели на одной парте. Это Даня его в «Сталеплавильщик» и притащил, да только дела у Хомы тут не пошли. Хоть играл он и хорошо, а временами, надо сказать, прямо-таки здорово играл, ребятам его манера не понравилась, потому что, как говорится в одной присказке, Хома «тащил одеяло на себя». Ни паса никогда не даст, не подстрахует, не выручит, но глотка зато — ого!.. Начнут разбирать игру, и вся команда, оказывается, не права — один Хома прав. Вернутся с выезда, и все ребята, как положено, на комбинат, а Хома в поликлинику за бюллетенем. В мартен приходил, считай, только первого да пятнадцатого, и то после обеда, когда открывалась касса.

И ребята однажды сказали Хоме, что они, пожалуй, обойдутся без него. И Даня не стал его защищать.

Может, тут-то черная кошка меж ними и проскочила? Теперь дорожки у друзей пошли врозь. Даня вскоре ушел из института, простосердечно заявив, что ему жалко бедных преподавателей: так они с ним маются, а толку чуть. В городе посмеялись с одобрением: ну разве это плохо, если человек понимает, что наука — это не для него, и если своим положением решил не пользоваться?..

Хома же в институт вцепился, как клещ в теленка, и хоть тянул на заочном лет восемь или девять, диплом в конце концов получил-таки, и на собраниях в мартеновском стал теперь об одном и том же талдычить: нельзя, мол, зажимать молодых. Капля, известное дело, камень долбит — поставили его мастером. И начали тут его, как эстафету, — от печки к печке, из смены в смену. А когда все эти, какие только были возможны, перестановки закончились и все Хому раскусили, приняли мартеновцы мудрое решение: чтобы около печки под ногами не болтался, двинуть Хому по общественной линии.

Тут-то и получил Хома отдельный кабинет с телефоном, тут-то и стал, поднимая трубку, через губу говорить: «Хоменко слушает». И вот — договорился!

Однажды пронесся по Сталегорску слух, что накануне поздно ночью примчался Хома в районное отделение милиции и потребовал немедленно послать к городскому скверику патрульную машину. Оказывается, когда он шел через сквер, окружили его несколько хлопцев с гитарою, и один спросил: «Скоко время?» Хома ответил как можно вежливей: без четверти, мол, двенадцать. «Не, — дружелюбно рассмеялся тот, который спрашивал: — Скоко время тебе, Хома, жить-то осталось?..»

Ну, судя по хитроумным выкладкам социологов, этой очень немногочисленной — и говорить стыдно, право! — прослойке сталегорских граждан сейчас, когда матчей в городе не было и наши проигрывали на выездах, жилось, конечно, тоскливо, и она, ясное дело, искала себе какого-нибудь такого занятия… Так что, по всей вероятности, Хома сущую правду в райотделе рассказывал. «Только зачем же ты, парень, напакостивши, да в милицию? — рассуждали в городе. — Неужели хотел, чтобы тебя к чужой жене и от нее на милицейской машине возили?..»

Но Хома и сам, пожалуй, вскоре это понял. Потому что как-то прошел он по проспекту Металлургов, сложенной газеткой прикрывая синяк под глазом, но комментариев по этому поводу, как ни пытались что-либо выяснить самые заядлые болельщики, ни от кого не последовало.

Но шут с ним, с Хомой.

С Даней, говорят, было плохо.

В толстяках он никогда не ходил, а теперь, долетали слухи, стал совсем кожа до кости, и лицо сделалось черное. Предлагали ему — начальник команды в завком звонил — сходить в больницу, но он сказал, что все у него в порядке, а какой же порядок, если парня как подменили.

Приближался день возвращения «Сталеплавильщика», и в завкоме решили на всякий случай отправить пока Хоменко в командировку — подальше от греха. Тут как раз случилась оказия, и по профсоюзной линии поехал наш Хома на шестимесячные курсы.

Не Хома, а парень-удача.

2

Приехали наши поездом.

Встречающих, как всегда, было много, даже, пожалуй, чуточку больше, чем всегда, — кроме родных да друзей пришли еще и те, кто хотел хотя бы одним глазком на Даню взглянуть: как он там?.. Держались эти последние скромней некуда, стояли поодаль, готовые ко всему: и кинуться, если что, к Дане поближе, помахать ему, крикнуть дружеское словечко, а то и по плечу похлопать, и постоять в сторонке, ничем не выдав себя, — будто пришли они на вокзал совсем по другому случаю. Но все они, конечно, неотрывно глядели на хоккеистов, молча ели глазами Даню и больше были похожи на провожающих траурную процессию. Да так оно и было — как чувствовали! Хоронили сталегорский хоккей…

Даню встречали трое его мальчишек, которых привела на вокзал теща, и встречал старик отец. Вики не было.

И не было ее потом на трибуне, когда игры начались у нас.

Вообще-то громко сказано: игры…

Не знаю, каким словом назвать то, что происходило теперь у нас на хоккейной площадке. Кошмарный сон… Балаган самого дурного пошиба.

Наши играли настолько плохо, что приезжавшие в Сталегорск команды тоже были не в состоянии показать хороший хоккей — любое мастерство, любая стратегия тонули теперь в царившей на площадке безалаберщине.

И хуже всех, пожалуй, играл наш капитан.

Теперь, выходя на площадку, он больше не перескакивал через борт, а мешковато, поникший заранее, вываливался через калитку и медленно, опустив голову, ехал на свое место к центру. Кончился его стремительный косой полет — он не ходил больше кругами, не вертелся, как раньше, волчком, когда неожиданно тормозил, — бежал неловко, еле полз, отталкиваясь носками коньков, или стоял, когда игра шла поодаль от него, как в воду опущенный. И падал он теперь некрасиво, и вставал со льда тяжело, и подолгу не поднимался, если сносили его особенно резко. А доставалось ему теперь тоже как никогда, потому что есть, есть, что там ни говори, в спорте скорее всего невольная, но злая манера мимоходом «приложить» того, кто явно не в форме — наверное, затем, чтобы себя почувствовать и сильней, и неукротимей.

Единственное, что в нем еще оставалось от прежнего Дани, — это терпеливое спокойствие, с которым он принимал все, что с ним только ни происходило на площадке. Он не взрывался, не орал на весь стадион, не разбивал об лед клюшку, как это бывало с другими, но теперь это все меньше было похоже на знаменитую выдержку капитана «Сталеплавильщика» и все больше смахивало на обычную понурую покорность — на Даню жалко было смотреть.

Он и раньше был не ахти какой говорун, а сейчас совсем замкнулся, по улице ходил, сунув руки в карманы и ткнувшись в грудь подбородком, и никто его теперь не окликал, не затрагивал — только провожали, оборачиваясь, глазами.

На работе тоже к нему не лезли, только так, самое необходимое — жалели парня, давали время прийти в себя, что-то, может, решить.

Вики не видно было, говорили, болеет. Детишки гуляли с тещей или с Даниным стариком. Как там у них дома — никто ничего не знал, соседи говорили: в квартире — тишина мертвая.

Зато какие громкие разговоры шли теперь на трибунах!

Слышали бы их бедные наши жены.

Вот, говорили, до чего довела Даню баба! Да если бы не она, его давно бы уже на руках носили в Москве. Из-за нее остался в забытой богом нашей дыре, и вот, пожалуйста — результат. Чего ей, Вике, собственно, не хватало?.. Так не-ет же, и тут распроклятая их натура взяла свое — ты ей еще и чего-нибудь остренького подан!.. И разве все они, бабье, не такие?

Это не шутка: я думаю, что в те дни, возвратись после матча, а то и так, после разговора где-нибудь в курилке или за кружкой пива после работы, не один из сталегорцев будто бы ни с того ни с сего повышал вдруг голос, разговаривая со своею половиною, а то и припоминал вдруг ей какой-либо старый — она надеялась, давно позабытый — грешок, и недоумевающая половина терялась в догадках: это с чего бы?.. И не один — я это совершенно серьезно говорю — сталегорец сложные какие-нибудь, запутанные свои отношения с дамою сердца вольно или невольно ставил теперь в зависимость от того, как и что решит со своими делами Даня.

Бедный Даня!..

Такие раны каждый лечит по-своему, это так, но разве не лучше было бы для тебя забиться куда подальше, чтобы ни одна живая душа не знала, где ты, только какая-нибудь бездомная псина рядом, и побродить в одиночестве, а может, посидеть у раскаленной печурки, отлежаться, с неделю беспробудно поспать, но только чтобы в спину тебе — ни единого взгляда… Или не дали бы тебе отпуск?..

Да ты скажи только слово, и ребята-охотники на тягушках тебя отвезут в какую-нибудь одинокую зимовьюшку рядом с Поднебесными Зубьями!.. А может, стоило бы уехать в другой город — хотя бы на время?

Пронесся вдруг слух, будто старый товарищ Дани, работающий на Шпицбергене, прислал ему письмо, а через несколько дней оттуда пришла телеграмма с вызовом — заместитель управляющего «Арктикуглем» тоже был свой, из Сталегорска.

Даня не полетел.

По какой-то там причине календарь уплотнили, игры шли чуть ли не одна за другой, и каждый раз он неизменно появлялся на площадке, сопровождаемый участливыми взглядами… Разве он не чувствовал на себе эти взгляды?

Правда, болельщиков вокруг ледовой площадки лепилась теперь горстка.

Вспомнить былые времена — сколько народу стояло тогда вокруг переполненных трибун, прямо на улице. Подняв одно ухо на шапке, слушали, по реву болельщиков или по наступившей вдруг мертвой тишине определяли, кто там кого. А теперь примерно выше пятого ряда уже было пусто — только здесь и там, посреди заиндевевшего, давно не топтанного никем железобетона, горели маленькие костерки, около которых в минуты особой скуки болельщики стояли спиной к площадке — а на что, скажите, пожалуйста, там смотреть?..

Сперва сюда ломились поглядеть, как наши выигрывают, потом, когда перестали выигрывать, любопытно было иной раз взглянуть, в какой форме находятся москвичи — так ли сильны перед чемпионатом мира, как пишут в «Советском спорте»? Затем, когда скатились в класс «А», приходили посмотреть на Даню…

Теперь, когда Даня сломался, смотреть стало больше не на что.

3

Они появились в городе почти неожиданно.

Там, в столице, только что учредили новый кубок, и какая-то добрая, видимо, душа, вдруг вспомнила о блиставшем еще недавно «Сталеплавильщике» и решила в розыгрыш включить и его.

И вот москвичи неторопливо, словно прогуливаясь, по два, по три человека рядком шли растянувшейся вереницею по проспекту Металлургов, и среди них шагали два бывших наших игрока — тоже теперь столичные жители…

Они пришли на площадку и стали, осматриваясь, у борта. Кто-то из москвичей открыл дверцу и в меховых высоких ботинках, с молнией по голяшке, вышел на лед, не вынимая рук из карманов, попробовал слегка прокатиться; другой лоском потыкал; третий просто понимающе кивнул — и все они вертели головами, поглядывая на только что расчищенное, с еле заметными полосками снега поле, и на пустые, такие неуютные здесь трибуны, будто целиком сделанные из бетонных лестничных маршей, и на низкое, заметно подкрашенное комбинатовским дымком голубое небо.

А на них, знаменитых москвичей, с грустным любопытством поглядывали еще не успевшие уйти с площадки, разом переставшие шоркать метлами служители — сухонькие дедки в облезлых кожушках, да в телогрейках, в ватных, пониже спины оттопырившихся теперь, когда дедки разогнулись, штанах, в разношенных валенках… Ах, эти дедки!.. В далекой молодости терпеливо кормили в холодных бараках вшей и отбивали себе ладони на жарких митингах около первых сталегорских дымов, по двадцать пять, по тридцать годков отстояли потом рядом с кипящей сталью, а на склоне лет, переживши случайно столько своих товарищей, открыли вдруг совсем иной, словно малых ребят потянувший их к себе, сверкающий мир… Собираясь устраиваться сюда на работу, надевали пропахшие нафталином шевиотовые пиджаки со всеми регалиями, строго подкручивали усы, значительно посматривали на отражение свое в зеркале, а потом с директором, совсем еще по сравнению с ними мальчишкой, разговаривали подрагивающими голосами и отмахивались отчаянно, когда речь заходила о деньгах, или не хватает, мол, пенсии, — в том ли дело!

С какою торопливою охотою, со скребками в руках, выбегали они на лед в перерывах между периодами, какой сплоченной шеренгой катили все вырастающий перед широкими совками лопат снежный бурун, с какой тщательностью заметали случайные огрехи, как поспешно убегали с площадки, когда выкатывался судья, и если, случалось, при этом оскользались и падали, болельщики пошумливали дружелюбно, шутливо покрикивали, а дедки, поднявшись быстрехонько, отмахивались — экая, мол, беда! Лишь бы выиграли наши.

О сталегорском хоккее, да и не только о нем, знали они теперь всю, что называется, подноготную и, как никто, пожалуй, другой, страдали душою за своих; но непросто прожитый век не отучил их уважать чужое достоинство, и потому сейчас, когда приезжие пробовали лед, кто-то из дедков, стоящий к гостям поближе остальных, спросил приветливо:

— А что без буторишка? Или кататься не будете?

И один из этих, одетых в дубленки и в пыжиковые шапки красавцев, щедро улыбаясь, ответил простосердечно:

— А стоит ли, дед?.. Зачем?

Пораженный старик бочком-бочком отошел к своему товарищу, и вдвоем они постояли, озябшие, пошвыркали носами, постучали нога об ногу пимами, поахали, тут к ним третий подошел, а дальше — дело известное: в общем, вечером, когда стал собираться народ, эти трое стояли сразу за контролерами у входа, рассказывали завсегдатаям, которых знали в лицо, одну и ту же историю — о том, как москвичи не захотели перед игрой покататься, — и грустные голоса стариков были похожи на те, какими обычно люди приглашают пройти к столу на поминках.

Им в ответ понимающе головами покачивали: мол, ясное дело, дожили!.. Они и «Сталеплавильщик» только затем небось включили в розыгрыш, чтобы дать кое-кому отдохнуть!

Перед самым началом игры у наших случилась заминка, четверо полевых никак не могли дождаться пятого, судья настойчиво свистнул еще раз, и тут, низко пригибаясь, через борт перемахнул Даня, лихо, как в былые времена, взмахнул клюшкой и, заваливаясь набок, по дуге потел к центру. Судья нетерпеливо вбросил шайбу, но Даня, потянувшись, каким-то чудом отнял ее, отдал партнеру, кинулся вперед, получил пас, одного и другого обвел, третий подставил ему подножку, и, падая, Даня сильно и коротко успел пробить — за воротами у москвичей мигнула красная лампочка.

Та самая, почти забытая теперь, — Данина шайба.

На трибунах ударили в ладоши и замерли, не поверив: что за новости?

Москвичи головами покачивали и улыбались друг другу, и снисходительно на наших поглядывали: некоторым — не станем уточнять, кому именно, — всегда, мол, везет, факт известный. Теперь гости захватили шайбу прочно и, казалось, надолго. Опять наши стали ошибаться, занервничал вратарь, которого уже и раз, и другой спасло только чудо, ко тут Даню, ходившего кругами, будто толкнула вдруг та самая, неудержимо распиравшая его изнутри пружина, он прыгнул к шайбе и с нею, все круче заваливаясь набок, бросился сломя голову через все поле, все только заоглядывались, и вот она вдруг — вторая!

Теперь хлопали подольше, но все же как бы с опаскою: разве не знаем, как оно тут, на нашей площадке, всегда бывает. Загоришься, поверишь в них, понадеешься — тем горше потом будешь переживать поражение… Не в первый раз, мы ученые!

А Даня, затормозивший так резко, что крутнулся, как встарь бывало, волчком, на один момент замер, вскинул вверх руку в громадной кожаной перчатке, и тут же над полупустыми рядами взметнулась ласточкой белая варежка.

И заоглядывались, зашептались на трибунах…

И стало вокруг очень тихо. И стало очень за что-то, ничем не защищенное, тревожно…

Коротко похрустывало под тугими ударами шайбы промерзшее дерево, потрескивал лед, чиркала, разрезая его, сталь, глухо впечатывались одно в другое тела, с густым шорохом, распростертые, мчались по льду, плющились о поскрипывающие борта. Шла упрямая, изредка нарушаемая лишь прерывистым дыханьем да неожиданным чьим-то хеканьем, немая борьба.

Странное дело: казалось, что Даня не принимает в ней никакого участия, что он постоянно занят чем-то известным только ему одному, имеющим целью выиграть не только у чужих — у всех сразу.

Это был прежний Даня, с него уже не сводили глаз и, когда он совершено неожиданно, издалека, всадил третью, радовались без удержу и хлопали уже без оглядки: да пусть там потом хоть что — вы видели, человек заиграл?!

А гости, после третьей, начали грубить, стали друг на друга покрикивать, и зрители, всегда очень тонко чувствующие даже самый незначительный сбой в настроении чужих, хором начали свою жестокую борьбу, которая очень часто ранит куда больнее, чем сам соперник.

Прежде всего — взялись дружно освистывать «изменников».

Сколько произнесли мы до этого горьких слов, вспоминая вас, но как мы всегда любили вас, братцы!.. И искали ваши фамилии в коротеньких спортивных отчетах, и в ожидании встречи с вами, бросив остальные дела, усаживались прочно у телевизора, ловили каждый взмах клюшки и расплывались в счастливейшей улыбке, если кто-либо из вас попадал на скамью штрафников и его вдруг крупным планом показывали, и, приезжая в Москву, шли на хоккей, где болельщики дали вам уже свои, иные прозвища, а, не обращая внимания на соседей по ряду, кричали вдруг, как оглашенные, позабытое вами, приклеившееся еще в дворовой команде: «Сю-уня!..»

Но нынче, ребята, другое дело. Нынче — в родном-то городе! — похлебайте!

И не только при малейшей ошибке — при одном появлении «изменников» возносился над трибунами беспощадный унизительный свист.

С москвичами не было старшего тренера, наверное, не посчитал нужным ехать. Два молодых его помощника сперва перестали бывших сталегорцев выпускать на площадку, а потом велели им и вообще — с глаз долой. И болельщики поняли, что это почти победа.

Может, это были звездные часы в жизни Дани, может — одна из тех почти невероятных случайностей, которыми так богата любая игра: четвертую шайбу он забил почти в точности так же, как первую, — в самом начале второго периода, на четвертой или на пятой секунде.

И восторженный стон, каким откликнулись болельщики, не прекращался уже ни на единый миг — до самого конца матча.

Не знаю, с чего это началось, но трибуны вдруг стали заполняться. Кто-то, наверное, прогуливался неподалеку по улицам и вдруг услышал знакомые победные звуки, кто-то другой позвонил узнать, как там дела, и тут же постучал соседу…

Снова открылось окошечко кассы, потом другое, и кассирши хлопотали за ними так торопливо, словно пытались вернуть все упущенные за долгий сезон барыши. Затем около касс столпилась длинная очередь. Затем стали стучать во все двери и требовать директора.

Сам бывший хоккеист, директор не оторвал взгляда от площадки, но, приказывая открыть все, какие только можно, входные двери, повел рукою у себя за спиной… И к концу игры на трибунах давились так же, как тогда, когда «коробочка» была еще старой.

Говорят, что люди прибегали в пальто, накинутых на пижамы, а то и на теплое белье. Не знаю, не стану врать. Но я своими глазами, когда уже расходилась потихоньку толпа, видел под ногами утерянный кем-то растоптанный шлепанец.

Но ведь было в тот вечер из-за чего чуть ли не босиком стоять на раскаленном бетоне!..

Даня после четвертой заиграл совершенно иначе — он снова стал капитаном и снова стал дирижером. Опять он был в центре событий, опять распасовывал, помогал, подстраховывал, опять отдавал — как отрывал от сердца. И в конце концов ему удалось раскачать даже тех, кто и в самом деле давно уже приходил сюда с клюшкой только затем, чтобы бесплатно смотреть хоккей.

Во втором периоде наши забросили еще две.

Отдыхать в раздевалку перед третьим они не пошли: кто потихоньку катался, изредка побрасывая по воротам выехавшему запасному вратарю, кто стоял, окруживши посреди поля первого, кто, облокотись на бортик, переговаривался со знакомыми на гудящих трибунах… Как знать, может быть, всем в команде очень давно уже так нужны были эти редкие минуты всеобщего тепла и дружеского участия…

В последнем периоде тоже было три шайбы при одной пропущенной.

Девятую в буллите прямо-таки затащил в ворота гостей самый молодой игрок «Сталеплавильщика» — парнишка с виду совсем тщедушный, словно одетый для смеха в чужие доспехи сиротинка, — это особенно потешило напоследок сталегорцев и окончательно взвинтило москвичей.

Когда под небывалый свист шагали они гуськом по черной резиновой дорожке, то последний походя, срывая зло, шлепнул клюшкой пониже спины стоявшего боком рядом с дорожкою Володю Минаева, и тот, обиженно моргая, сперва секунду-другую смотрел в спину уходящим, а потом сделал шаг и легонько хлопнул обидчика по спине. Москвич не удержался и шлепнулся, а вслед за ним, так же, как стоящие рядком доминошные кости, стали валиться шедшие впереди.

Как он, этот последний, бросился потом на Володю!

Мальчик!.. Да ты хоть узнай сперва, кто такой Володя Минаев. Ты еще проситься не умел, а он уже привез из Мельбурна серебро, он был чемпионом мира по классической борьбе. Мальчик, ты домой вернешься, сходи в библиотеку при своем клубе, полистай газетки да журналы тех лет, посмотри, тогда о нашем Володе много печатали — и как он западного немца положил, и как иранца, и турка… А я тебе пару слов о том, чего не найдешь в газетах: ты знаешь, как наш Володя, этот добряк и выдумщик, и один раз, и два, а потом уже всякий раз бросал на лопатки знаменитого Гамрикадзе, ты знаешь, мальчик, что у Гамрикадзе от Володи началась потом аллергия — это повышенная, мальчик, чувствительность при обонянии, при осязании, при общении, словом, с теми или иными явлениями из окружающей среды?.. Так вот о них двоих: Гамрикадзе в своей надменной манере, проводя прием или просто отпуская противника, обычно поворачивался к нему спиной и уходил к краю ковра, не торопясь и при этом чуть морщась. И вот однажды, когда он уже уходил, но еще не успел поморщиться, Володя быстренько вскочил, сграбастал его сзади и швырнул на лопатки — он ведь месяц перед этим отрабатывал в Сталегорске свой особый прием, который в кругу друзей назвал: «наказать фраера».

А потом был следующий чемпионат страны, и Володя, боровшийся с Гамрикадзе, сделав бросок, сам повернулся к сопернику спиной и медленно пошел от центра ковра…

И теперь вскочил, словно пружиной подброшенный, Гамрикадзе, бросился к Володе, а Володя сделал только одно движение, и тот был на лопатках.

Потому что к этому времени наш Володя уже хорошенько отработал изобретенный им контрприем: «наказать хама».

Это тебе только так, мальчик, для затравки, а у Володи вообще светлая голова, и руки золотые; он бы уже, знаешь, где сейчас был бы, — клюшкой бы его уже не достать, если бы не общая наша беда — если бы хоть чуть поменьше друзей… За что же ты его сейчас? Только лишь потому, что это не сладко, вспыльчивый мальчик, — проигрывать? А как же тут мы — все время, считай, в проигрыше — и живем!

Нет-нет, маленький, надо уметь проигрывать, это, скажу тебе, тоже великое искусство, может быть, еще большее, чем искусство победы. А ты думал, Даня наш окончательно расписался, ты думал, в лед носком канадского ботинка потыкал — и это уже все?..

Нет, мальчик, ты, наверное, просто не жил в таких, как наш, городах.

Стоявший рядом начальник городской милиции в погонах полковника и в высокой серой папахе положил мальчику на запястье руку в перчатке. Без всякого намека, но очень вовремя негромко сказал: «Вы свободны».

Мальчик оказался паинькой, не то что наши болваны — говоришь ему, а от него что от стенки горох.

Но вынесся из раздевалки ушедший первым один из молодых тренеров.

Полковник наш — дядька и правда деликатнейший, но, когда надо, и холодный как лед — учтиво пальцы поднес к краю папахи.

— Полковник Стрелковский. Позвольте заявить, видел собственными глазами. Придется мне быть свидетелем, если что…

И так же учтиво взял тренера под локоть, уходя с ним в глубь раздевалки и переводя разговор уже на погоду, — он ведь еще и большой дипломат, наш Стрелковский.

Зная, однако, любимый город, которому он отдал не один десяток лет, полковник потом совершенно один — без какого-нибудь завалящего старшины — как бы в глубокой задумчивости, руки за спиной, прогуливался около автобуса, в который садились гости. И служебная его «Волга» чинно следовала потом за автобусом на край города — почти до самых комбинатовских дач. Но это уже так, больше ради приличия, потому что в тот вечер в нашем городе ну просто не могло ничего такого случиться — разве социологи наши даром едят свой хлеб?

Да тут и академий оканчивать не надо, чтобы понять: до того ли нашим болельщикам в эти счастливые минуты, после победы?..

Опять по заметенным улицам катили оживленные толпы, над которыми подрагивающим на морозе парком носился радостный разговор, и носился смех, опять перестраивались на ходу, чтобы стать один к другому поближе, взять за локоть или просто потереться плечом, опять забегали вперед, чтобы друзей своих увидать всех сразу и всем сразу что-то такое сказать и всем улыбнуться.

— Ну, эти совсем в конце расклеились!

— Обиделись мужики.

— Сталегорск надолго небось запомнят.

— А видели, как Даня своих-то щенков школил?

— Даня — капитан — какой разговор!

— А маленький этот, маленький!

— Серега?.. Куночкин?

— Не растерялся — закатил-таки!

— Это Данина надежда, мужики…

— А слышали, братцы, что Сюня хочет вернуться?

— Чего это он вдруг?

— Да после проигрыша сегодня, после проигрыша!

— Хватилась бабенка, когда ночь прошла, — этот Сюня!.. Чем раньше думал?

— Да нет, он, Сюня, ничего…

— Да никто не говорит, пускай едет, разговор к тому — зачем уезжать было?

— А ведь можем, мужики, если возьмемся?! Ведь можем же!

— Вот погоди, оклемается наш Елфимыч, срастется у него ключица…

— И тут же заберут его куда-нибудь.

— Теперь не заберут. Этот сезон отыграет.

— Конечно, если бы нас не грабили… какую можно команду!

— Подожди, вот молодежная тройка заиграет… Серега Куночкин в силу войдет…

— А все-таки уделали сегодня пижонов!

— Наука будет. Думали, тут лаптем щи до сих пор…

— А давай-ка прибросим, мужики, какую можно команду, если всех наших…

И среди всеобщего ликования такая вдруг сердце сжала тоска!..

Что ж из того, что мы выиграли сегодня? Завтра мы опять непременно проиграем, ведь мы обречены на это — проигрывать. Радость эта сегодняшняя — как дождь в пустыне. Пьем воду, плещемся в ней, разбрызгиваем, а она уже уходит и уходит в песок. Когда еще бог пошлет?..

Однако нынче наш день.

Ведь если мы у тебя, Москва, не будем выигрывать — кого ты от нас потом возьмешь, что ты от нас получишь, у кого потом выиграешь сама?

Сегодня наш день.

Пускай нам завтра столько накидают, что и с собой не унесешь, не в этом дело — неужели у каждого только затем в руках клюшка, чтобы пустили поближе поглядеть, чья возьмет?

4

Следующий день был воскресенье.

Утро выдалось ясное, с крепким морозцем, но то ли ночью опускалась на город летучая, почти мгновенная, оттепель, то ли начали еще в третью смену, сразу после выигрыша, подтапливать мужички на комбинате — деревья по проспекту Металлургов стояли все в куржаке, и чугунные решетки были оторочены глубокой пушистой изморозью. Под этими деревьями, мимо этих решеток неторопливо шел рядом с женою своею Викой капитан «Сталеплавильщика» Витя Данилов, а впереди них, обгоняя один другого, чтобы первым поспеть к накатанной посреди тротуара коротенькой ледяной дорожке, бежали трое мальчишек. Отец не спускал с них глаз, а маленького иногда и вовсе около себя придерживал, взявши за концы шарфа под воротником шубки, поэтому снова иной раз не замечал поднятых в приветствии рук, но сегодня Вике не приходилось толкать его в бок, потому что все, кто приподнимал руку, тут же дружески окликали: «Витек!..», «Данька, чертяка!..», «Виктор Иваныч!..»

Город все понял, и принял все, как должное.

Раз Даня так решил, значит, так и надо — и точка.

Это не шутка: многие из тех, кто вышел в то утро прогуляться один, увидев Даню с Викой да с ребятишками, извинялись перед друзьями, с которыми уже начали было соображать, как повеселей провести остаток выходного, возвращались под каким-либо предлогом домой и там говорили ворчливо не соображавшим, откуда свалилось такое счастье, своим женам: «Такое утро, а ты, понимаешь, с детишками дома! А ну-ка, собирайтесь на улицу, сидите тут в духоте… Да одень парнишку получше, куда ты за старое пальтецо, или нового нету, все б они экономили — нечего, понимаешь, прибедняться!..»

И вышагивали потом по улице с отвыкшими ходить под руку женами рядом, и тоже поглядывали на детишек, и думали о Дане, и думали о себе: мало ли что кому приходится в жизни проглотить — может, в том-то и штука, как ты это проглотишь?

Даня молодец. Он всегда был парень что надо. Просто в этот раз ему пришлось трудней, чем когда-либо.

Но вот он прошелся по улице с Викою и с детишками — как будто ничего такого и не было.

Эти, с междугородной, известное дело, — кумушки. Да стояла бы у них к тому же аппаратура приличная, а то так — осталось еще от царя Гороха.

Да, а мы, а мы-то — не хороши?.. Рядом в семье у дяди Васи происходит такое, что не только на весь «Сталеплавильщик» хватило бы — осталось бы еще и для половины «Мосфильма». Да только это нам неинтересно, потому как дядя Вася — он кто? Он слесарь, конечно же, — водопроводчик. А вот если вдруг что у Дани!..

И думали о странном своем городе, где почти все устраивают свою жизнь около металла да угля, которые, пожалуй, необходимы только всем вместе — и сто лет, если разобраться, не нужны каждому в отдельности.

Но ведь родные города не выбирают, как не выбирают мать и отца.

Загрузка...