Петр Дедов

АПРЕЛЬСКИЙ ЛЕД

1

Над великим озером Чаны стаями шла перелетная птица…

Синие сумерки были наполнены посвистом, лопотанием, шорохом многих крыл. Совсем низко надо льдом, со свистом рассекая воздух, проносились шальные чирки, выше большими стаями тянула крупная, степенная кряковая и серая утка, и уже совсем высоко, устало, отрывисто переговариваясь, летели гуси.

Нынешняя весна сильно припозднилась, ночами жали и жали холода, перелетная птица скапливалась на попутных южных озерах и вот, когда неожиданно ударила ростепель, огромными торопливыми стаями ринулась она на север, к своим извечным гнездовьям.

Пролетая над великим озером, птицы видели со своей высоты три черные точки, три фигурки, застывшие на льду неподалеку одна от другой. Это были люди.

— Слышь, Никитич? Ружьишко бы сейчас, — крикнул один из тех людей, маленький и круглый, и громко захохотал клекочущим нервным смехом.

Старик Никитич не отозвался. Он неотрывно глядел на близкий берег, поросший перепутанными ветлами, местами примятыми снегом бурыми прошлогодними камышами. Слева широкой черной промоиной виднелось устье незамерзающей речки Карасук, которая впадала здесь в озеро Чаны. Над промоиной курился белый пар, и казалось, наносило оттуда кислой вонью, отравленной ядовитыми заводскими сбросами речной воды.

Вот он, берег, рукой подать! Но как до него добраться? Широкая полоса темной воды отделяла людей от надежной земной тверди. И назад тоже возврата не было: апрельский лед, за день растопленный жарким солнцем, стал хрупок и ненадежен, а глубина здесь большая — речка размыла песчаное дно огромным котлованом.

И Никитич впервые за сегодняшний день подумал о смерти: вряд ли им выбраться из этой ледяной западни. О смерти он иногда подумывал и раньше — годы к тому клонили, — но не ожидал, что случится это так скоро и нелепо. А главное — в самое прекрасное и любимое им время года, когда стряхивает с себя снежный саван земля и все живое на ней просыпается от долгой зимней спячки.

Весенняя земля всегда напоминала Никитичу роженицу, и он почти физически всякий раз ощущал, как судорожно напрягается она в страшных родовых муках, как начинает мощно шевелиться, ворочаться в темных недрах ее пока еще не осознанная, но уже живая жизнь и как ударит она, эта жизнь, млечными соками из земных глубин, выталкивая к солнцу бледные ростки и побеги, с пушечным грохотом взрывая на деревьях почки. И тогда обмякнет земля в ласковой теплыни, зазеленеет под солнцем, вспотев от чистой утренней росы, и под самое небо выдохнет в сладостно-мучительной истоме: живи живое!

Вот какая прекрасная была эта пора в самом начале весны, в самом ее зачатье, и потому мысль о смерти показалась сейчас Никитичу настолько неестественной и тяжкой, что заныло, замозжило под левой лопаткою, где с войны еще сидел у него осколок. С этим осколком врачи в свое время ничего не могли поделать, боясь задеть при операции сердце, и про себя, видно, решили: пусть человек живет, сколько протянет. Но организм Никитича сам справился с чужеродным телом: обрастил его мясом, чтобы крохотный кусочек рваного металла не смог смертоносной пиявкою присосаться к сердцу.

И сколько уж лет прошло, седьмой десяток разменял Никитич, но, как говорится, бог миловал, а тут какая-то нелепая случайность…

Он оглянулся на двух своих спутников: подозревают ли они о грозящей им опасности? Шофер Сашка, низкорослый, круглый парень, пожалуй, нет: слишком плохо знает коварство апрельского льда, да и молод еще. Вот если бы на льдине по реке его понесло да куда-нибудь через порог на скалы — тогда другое дело, А тут что же, постоять спокойно — и можно что-нибудь придумать. Нет, этот ничего пока не подозревал, иначе не вспомнил бы о ружье, когда стая чирков пролетала над ними совсем низко. Хотя неестественно громкий и нервный смех, конечно, выдал его легкий испуг.

Другой, Гаврила Николаевич Анохин, видать, о чем-то догадывался. Стоял он без шапки (ушанка валялась у ног, из нее валил пар, как из рыбацкого котелка), и жесткое, суровое лицо его было не то чтобы растерянным и испуганным — такие чувства вряд ли вообще свойственны этому человеку, — но выражало оно трудную и напряженную работу мысли — будто ржавые шестерни со скрипом и скрежетом, туда-сюда, вращались в крепкой черепной коробке и не могли сработать, набрать нужный разгон; и еще некоторое удивление проскальзывало на этом лице — как же так? Видать, Анохин первый раз в жизни попал в положение, из которого не видел выхода. В сложнейших ситуациях приходилось бывать, но он всегда пер напролом, могучий и несокрушимый, расталкивая всех и вся, как шатунами, своими железными локтями, а где и подминая под себя, и всегда из любого положения выходил победителем. Но волевой, несговорчивый характер, кажется, и погубил его сегодня. И не его одного…

Да, во всем виноват был только он, Анохин.

2

Со своим шофером Сашкой Анохин приехал в выходные порыбачить на Чанах. В самое лучшее время — на последний лед. Остановились они в деревне Чумашки, у знакомого егеря Никитича, к которому и на охоту по осени частенько наезжали.

Как водится, вечером крепко выпили «за удачу», а утром двинулись на лед, оставив «газик» у Никитича во дворе. Когда пришли на берег, Никитич в нерешительности затоптался на месте, рассуждая как бы сам с собой:

— Куда же нам, ядрена корень?.. Ежели к Горелому валу?..

— Как это — куда? — перебил Анохин. — Третий год обещаешь сводить к Лебяжьему острову!

— Далеко-о, — почесал в затылке старик. — Верст пятнадцать будет. А лед не шибко-то надежный, вот-вот садиться зачнет.

— Ты што, дед? — угодливо поддержал шефа шофер Сашка. — Гляди! — он взбежал на лед, этакий юркий кругляш, и запрыгал мячиком, смешно взбрыкивая короткими ногами: — Ты што? Да тут больше метра!

— Знамо дело — толщина, — не сдавался Никитич, — да ведь обманчива она весною-то…

— Вперед! — решительно скомандовал Анохин. — Волков бояться — в лес не ходить.

Долго шли, но не напрасно. Действительно, уловное место оказалось у Лебяжьего острова. Только пробурили лунки — пошел средний окунь (мерный — как называют его здесь) — шустрый, литой, красноперый красавец! Еще и мормышка до дна не успеет дойти, а уже — удар! И ощутит рука живую, милую сердцу каждого рыболова тяжесть, и выметнется из зеленой воды раскрашенная попугаем рыбка, и пойдет колесом по рыхлому снегу, постелено остывая и словно бы линяя, пока не успокоится и не превратится в обыкновенного серого окуня…

Сашка заорал от восторга:

— Никитич! Давай, кто кого обловит?!

Старик только хмыкнул в прокуренные усы и еще ниже сгорбился над своею лункой. А Сашка не выдержал, бросил удочку, подбежал к нему:

— У меня уже семь! — и осекся с открытым ртом, ошеломленный. Вокруг Никитича прыгало десятка три окуней. — Да как же ты, дед?! Гаврила Николаич, бегите сюда!

Подошел Анохин, тоже подивился:

— Вот это да-а! Когда ты успел, Никитич? Это даже по времени практически невозможно. Считай: пока насадишь мотыля — самое малое три минуты, пока снимешь с крючка — он ведь, жадюга, до самого хвоста заглатывает… Нет, невероятно, если даже ловить в самом высоком оптимальном режиме…

— Про оптимальные я не слыхивал, — улыбнулся старик. — У меня свой режим: с насадкой не мучаюсь, ловлю на голый крючок. И снимать рыбку с крючка не снимаю: она сама его выплевывает.

— Как это?..

— А вот так! — Никитич ловко подсек, положил удочку, стал быстро выбирать леску. Мгновение — и окунь забился на льду. Старик ударил его специальной лопаткой, рыбка широко раскрыла рот, освободила крючок.

— Вот так! — торжественно повторил Никитич и показал крючок. Заусинка на нем была сточена, а вместо мотыля привязана красная ниточка. — Когда клев хороший — таким вот манером можно ловить.

Мужики бросились к своим лункам переделывать спасти. Привязали к крючкам красные нитки, сточили заусеницы, чтобы не застревали в жабрах и крючки легко бы «выплевывались».

Пошло дело! К вечеру у каждого было по порядочной куче рыбы. А рыбацкий азарт, пожалуй, посильнее картежного. И когда стало смеркаться, Анохин сказал тоном, не терпящим возражения:

— Остаемся ночевать. Баста!

Да только какой ночлег без палатки и надлежащей одежды? На Лебяжьем острове наломали камышу — так и прокемарили у чахлого костерка до рассвета. А с восходом солнца сильно потеплело, над озером распластался густой белый туман. И был он таким плотным и вязким, что глохли все звуки, даже собственный голос пробивался словно через ватный тампон.

Никитич забеспокоился: да, это был тот самый коварный туман, который на глазах пожирает снег и лед. А лед ненадежный. Еще когда шли сюда, встречали полыньи и промоины.

— Мужики! Давайте сматываться…

Какое там! Рыбаки чуть не бегом наладились к своим лункам.

— Ты што, дед?! — на ходу покричал Сашка. — На утренней зорьке — самый клев!..

А Гаврила Николаевич — тот молча прошел и словом не удостоил. Много лет ходит он в начальниках, — ясно дело, командовать привык, а не подчиняться. Сам себе голова во всем, и даже тут, на озере, где опыта у него никакого, — все равно не послушает разумного совета. Только ведь стихии не прикажешь, это не человек…

— Ядрена корень, — тихо выругался Никитич и пошел на остров. В камышовых крепях здесь держался еще снег, а проплешины обтаяли, пресно пахло волглой землею. Раньше на острове из года в год гнездилась пара лебедей, потому и назвали его Лебяжьим. Теперь и до этого дальнего глухого уголка добрались люди: вон, на песчаной косе, видно, целый табор летом был разбит. Полузасыпанный погреб, глиняная печурка для копчения рыбы, стол из двух плашек. Жаль, что из двух, три бы надо!

Никитич отодрал тесины от кольев-ножек и направился к берегу. Солнце взошло над туманом, который пухло колебался, оседая я истаивая. Камыши и песок были мокрыми, словно после дождя. И тепло было, как в парной бане.

— Мужики! Худо дело может быть, — сказал старик, не надеясь уже, что его поймут. — Я дак пойду, однако, — добавил он для острастки.

— Да ты погляди, што творится! — завопил Сашка. — Крупняк пошел!

— Сматываемся! — коротко приказал Анохин.

Однако пока перекусили да собрались — солнце на обед повернуло. И припекало, как летом. От тумана и следа не осталось.

Наконец двинулись в путь. Половину дороги прошли благополучно: лед еще был хрусткий, держал хорошо, скованный поверху ночным морозцем. Но дальше он стал рыхлиться, расползаться под сапогами.

Впереди шел Анохин с огромным рюкзаком за плечами. Пер, как лось, напрямик к видневшемуся вдали берегу. За ним семенил Сашка, торопливо шаркая подвернутыми голенищами резиновых сапог. Замыкал шествие Никитич, у него раскинутыми крыльями были привязаны сзади к рюкзаку две тесины. В такт шагам крылья эти трепыхались, издали старик напоминал раненую птицу, которая силится взлететь — и не может. Он часто и тревожно озирался по сторонам; прикрыв глаза козырьком ладони, подолгу разглядывал смутно темнеющий берег. Потом догнал Анохина, запыхавшись, сказал:

— Правее бы надо, Николаевич… К устью Карасука идем. Речка там, поди, совсем лед размыла…

Анохин даже не остановился, буркнул себе под нос:

— Иду как ближе, а там видно будет… Отвернем, если что.

— Правее бы надо, — со вздохом повторил Никитич и стал помаленьку отставать.

А солнце пекло, озеро струилось расплавленным металлом — больно было глядеть. Все чаще стали попадаться трещины. Они щерились черными провалами, как беззубые пасти.

Чем ближе к берегу, тем лед становился иным. Теперь уже не было сплошной массы, а были ледяные столбики, пчелиными сотами прижатые друг к другу — будто повернутые вверх остриями сосульки торчали из озера. И там, где огромные сосульки эти протаяли до воды, поверхность зыбко прогибалась, как болотная лабза, и с журчанием и чавканьем выступала под ногою синяя студеная вода.

Анохин пошел осторожнее, но все равно держал напрямик к ближней кромке берега и вскоре ухнул по пояс. Опершись на ледобур, без посторонней помощи вылез на лед, сел, кряхтя и матерясь, стал разуваться.

— Правее бы надо, — снова подошел к нему Никитич.

— Иди ты!.. Правее-левее — теперь все равно!

Он наспех отжал портянки, торопливо обулся и слова рванул вперед. И снова провалился. На этот раз — по грудь. В бешенстве забился, как задавленная хомутом лошадь, но ледяная вода скоро остудила его пыл. Никитич и Сашка помогли ему выбраться, он посидел сгорбившись, вылил из сапог воду, переобулся, медленно поднялся. Ярость потухла в его глазах, в мокрой одежде, словно облизанный, стал он похожим на укрощенного зверя. Устало сказал:

— Веди, Никитич…

Повернули назад, но было поздно, началось то же самое: сперва провалился Сашка, потом опять Анохин. Ледобур ушел на дно. Лед не держал совсем…

Никитич отдал по тесине Анохину и Сашке, велел держать их перед собой наперевес. Сам остался с голыми руками. Потом велел вытряхнуть из рюкзаков рыбу, выбросить все лишнее, рюкзаки надеть кверху дном, снять поясные ремни, вывернуть карманы. Все делали молча, никто не сказал ни слова.

— Пошли теперя-ка с богом, — Никитич взял к берегу правее, шел впереди, шаркая ногами как полотер. Был он худой и легкий, из одних костей и жил, но и под ним лед предательски прогибался, ноги с журчанием заливала вода.

— Не тянись за мной… Кажен иди своим следом, подале друг от дружки, — бросал он через плечо.

Потом они ползли по-пластунски: те двое, двигая перед собой и налегая грудью на тесины, Никитич — на крохотную фанерную крышку, оторванную от самодельного рыбацкого ящичка, который он до этого нес в рюкзаке. Но и в таком положении лед уже не держал. До воды протаяли сосульки, разъединились и оседали под тяжестью, как поплавки.

Никитич встал на колени, огляделся. До берега еще с километр — не добраться. К тому же черная промоина широко разлилась — поработала речка Карасук. Но ближе к промоине белеют какие-то кочки. Старик догадался: это же наплески речной воды еще с осени мелкими торосами намерзли по льду. Недавно была метель, снег и задержался у этих торосов. Когда снег чистый, то тает очень медленно, под ним и лед, должно, покрепче сохранился… Может, удастся продержаться до ночи, а там морозца бог пошлет… Или какая живая душа с берега заметит. Хотя какого дурака сейчас на берег занесет: развезло — ни пешему ни конному к озеру не пробраться. А дорога машинная — вона где, километра полтора от берега…

Однако появилась хоть малая надежда — теперь уж он, Никитич, не только о своем спасении думал, но возвалил на себя добровольную ношу, стал как бы ответчиком за судьбы этих людей, которые доверились ему, правда, в самый безвыходный момент. Раньше-то, когда все было хорошо, советов его не слушали да и самого не замечали вроде. Обидно, конечно, но не время счеты сводить.

Ответственность за спутников придала старику силы. Он повеселел даже и быстро поле, изгибаясь ящерицей, то и дело оглядываясь назад — покрикивая, подбадривая, давая советы:

— Как ползешь, Сашка?! Не локтями да коленками упирайся, а брюхом, всем телом вплотную держись!.. И задом поболе виляй, будто фастрот танцуешь… Эх, ядрена корень, чему тебя в армии учили?

— Тут не фокстрот, тут скорее буги-вуги, — клацая зубами, отозвался Сашка и провалился, ушел по пояс.

— Тону-у! — завопил он. — Мамочка родная!.. Спасите, люди добрые!!

К нему подобрался Анохин, подсунул свою тесину, потянул, но и сам оказался в воде. Подоспел Никитич, обе тесинки да еще свою фанерную крышку сперва толкнул скользом Анохину — тот выбрался, потом таким же манером вызволил и Сашку.

Они лежали на льду, одышливо хрипя, отплевываясь и грубо ругаясь.

— Куда ты нас тащишь?! — зло кинул Никитичу Анохин.

— Надо до тех вон белых кочек добраться. Там лед покрепче должон быть…

— Должон быть!.. — передразнил Анохин, но спохватился, умолк.

— Теперя-ка так… — Никитич с трудом, как сухую корку, проглотил обиду, критически оглядел мужиков, как бы стараясь понять, на что они еще способны. — Теперь будем катиться на боку. Тесину двигай вперед — и поперек ее с боку на бок. Видали, как бревна по лаве накатывают? Тада поехали!..

3

Добрались они до этих конек, когда солнце совсем село и воздух стал разбавляться легкой синевою, а лед, полыхавший днем расплавленным металлом, потемнел, словно подернулся пепельной окалиною.

Не ошибся Никитич: покрытые ноздреватым снегом кочки — торосы — хоть и мелкими пятачками, но сохранили под собою плотный лед, не дали ему протаять до воды. На эти-то пятачки, выбрав какие покрупнее, Никитич и расставил своих спутников шагах в десяти друг от друга — для большей безопасности. И Сашка, как только почувствовал под ногами твердь, — сразу и взбодрился, испуг стал помаленьку выходить из него, как дурные винные пары. И он первым заметил, что над озером большими табунами идет перелетная птица, и, стараясь подавить в себе остатки недавнего страха, унять нервную дрожь, крикнул:

— Слышь, Никитич? Ружьишко бы сейчас!..

Такой уж он был легкий человек, этот Сашка-шофер: не утруждал себя лишними мыслями, не обременял хлопотами и заботами. Жил как в поле трава — сейчас хорошо, а там — что бог пошлет…

Анохин Гаврила Николаевич был человеком совсем другого склада. Устроившись на своем пятачке, он, правда, тоже сначала успокоился: терпеть пока можно… Не в пустыне же, не в Ледовитом океане в конце-то концов!.. Но, как человек основательный, привыкший все делать и знать наверняка, он решил проверить прочность своей кочки: сколько же на ней можно продержаться? Потопал ногами, слегка подпрыгнул… Прыгнул повыше — и кочка малость покачнулась, чуток просела поплавком и снова стала на место…

У Анохина почему-то заломило зубы, сухо стало во рту. Понял он, что спасательный пятачок его — не надежнее, чем опущенная в воду дырявая бочка. Да! Эта ледяная пористая бочка будет под тяжестью его тела постепенно напитываться водою и оседать… Он пошарил по карманам, отыскал размокший коробок спичек, вытащил мокрую и липкую, как лягушка, пачку сигарет. Все это зашвырнул подальше, спросил осипшим голосом:

— Никитич, закурить не найдется?

Старик извлек из-за пазухи целлофановый мешочек (давнишняя привычка человека, постоянно живущего на природе, — в первую очередь хранить спички и табак: не только от дождя — от влажного промозглого воздуха махорка отсыревает, становится горькой). Тщательно свернул цигарку, поджег ее, закрыл в алюминиевую коробку для рыболовных крючков:

— Лови, Николаич!

Анохин затянулся с такой жадностью, что цигарка затрещала и пыхнула искрами, крепчайший махорочный дым ударил в голову, благостное тепло растеклось по всему телу — словно хватил с мороза добрый фужер коньяка. Вот теперь-то, после короткого отупения от непомерной усталости, и поднялась в нем, взыграла непокорная и властолюбивая натура: «Как так?! Так нелепо погибнуть?! Нет никакого выхода?! Да не бывает такого — вот же он, берег! Рядом — шоссейная дорога. Всего в сорока километрах — город, где скоро зажгутся уличные фонари, по тротуарам пойдут влюбленные парочки, а окна домов станут голубыми: в теплых и уютных квартирах люди сядут смотреть телевизоры… Не бывает такого, чтобы не нашлось выхода! Не бывает!!» — напряженно ворочались тяжелые, неподатливые мысли.

— Сашка, — крикнул он. — Ты всех моложе. Раздевайся, доберись до промоины и плыви к берегу! Там кликнешь людей…

— Вы забыли, Гаврила Николаевич, что по плаванию я могу соревноваться только с топором, — отозвался шофер.

— Забыл… — Анохин решительно отшвырнул в сторону окурок. — Тогда я сам!..

— Не сходи с ума, Николаич, — строго сказал старик. — До промоины теперь не добраться — сразу под лед уйдешь. А и доберешься — толку мало: в такой воде моментом руки-ноги судорогой сведет…

Анохин глянул под ноги: кочка, на которой он стоял, помаленьку начала оседать. «Интересно бы подсчитать, за сколько времени уйдет она под воду? — мелькнула мысль. — Сло-ожно. Без ЭВМ не вычислить…» Он огляделся по сторонам: кое-где торчало еще несколько таких же кочек, но далековато, не добраться — путь к ним густо щетинился ледяными кинжалами…


…До нынешнего дня, пожалуй, считал он себя удачливым и счастливым человеком. Не то что манна ему с неба сыпалась, нет. Он сам умел грести ее обеими руками. Из деревенского парня вырос до директора химического завода — это, извините, в наше время не каждый сможет! Правда, заводишко был небольшой, работал на местном сельскохозяйственном сырье, но это было его кровное детище, произведенное им на свет и любовно взлелеянное.

А свою трудовую биографию начинал Анохин, как ни странно, с учителя. После семилетки окончил педучилище и по скудости кадров в те трудные послевоенные годы был назначен директором неполной средней школы. Однако педагогика интересовала его не очень. Зато хлопотливый директорский пост открыл в нем настоящее призвание и подлинную страсть: проявил себя здесь Анохин как расчетливый изворотливый хозяйственник и удачливый строитель. Преодолевая фантастические трудности при добыче остродефицитных в то время строительных материалов, сумел он за два года отгрохать новую школу, интернат для приезжих из других сел ребятишек, собственную котельную (единственную в том селе), всякие надворные постройки и службы.

Школу сделали средней, а товарищи из районо сразу же смекнули, какой ценный кадр попал в их не производящую материальных благ, а потому скудную денежными фондами систему. И Гаврила Николаевич Анохин, что называется, пошел в гору. Его стали перебрасывать в те села, где школы были совсем ветхие, нуждались в капитальном ремонте, или же туда, где планировалось новое строительство. Одному всевышнему известно, как справлялся Анохин с непосильной порою ношей, только в каких-то крупных махинациях и сделках обвинить его никто не мог. Так если, по мелочам… А в большом деле — мелочи не в счет.

Вскоре на энергичного и везучего директора-строителя «положили глаз» ответственные работники райисполкома. Взяли его заведующим строительным отделом. Однако Анохину эта высокая должность по душе не пришлась: с бумагами много возни, совещания бесконечные, а ведь он — практик до мозга костей, ему живое дело подавай! Скажем, строится в районе какой-то важный объект, а стройматериалов — кот наплакал. Где их взять? Перекинуть фонды с других, не менее важных объектов? Так это все равно, что деньги из одного кармана в другой переложить — ни копейки не прибавится. И в другом районе не сторгуешься — должность не позволяет. Не-ет, на такой работе не отличишься, а только выговоров нахватаешься, как собака блох.

И потому, когда в городе задумали строительство химического завода, Анохин всей истосковавшейся душой рванулся навстречу этому трудному делу. Райисполком удерживать не стал, благословил его директором будущего предприятия.

И завод вырос как на дрожжах, сдан был в эксплуатацию много раньше намеченных сроков. Его, только его, Анохина, заслуга! Сутками не вылезал со стройки, иногда и бревна сам тесал, и кирпичную кладку вел — на все руки мастер! А сколько районов исколесил в поисках строительного материала и нужного оборудования?

Сам работать умел и другим потачки не давал. Нечаянно подслушал как-то: за глаза зовут его не Гаврилой, а Гориллой Николаевичем. Но прозвище такое скорое от внешности пошло: могуч Анохин, широкогруд, сутул, руки — чуть не до колен, а лицо — суровое, узколобое, словно грубым топором рубленное. Характер же — ничего общего не имеет с горилловой жестокостью: к людям справедлив, отзывчив, работящего, нужного делу человека на руках готов носить, защитить от всех бед и напастей.

Много прощали Анохину за бескорыстие его, за деловую сметку, за умение вывернуться из любой труднейшей ситуации. А тут как раз по всей стране заговорили о научно-технической революции, об этом много стали писать, новые прогрессивные способы труда старались применить всюду.

А уж Анохин на своем заводике из кожи лез: внедряя все новое, передовое, гнал сверхплановую продукцию. Поснимали с него все прежние выговоры, навешал и благодарностей… В большом почете стали деловые практичные люди, и Гаврила Николаевич тайно возмечтал: вот заметят его, пригласят в областной центр и назначат руководителем какого-нибудь огромного завода — там-то уж будет возможность показать свои способности, развернуться в полную силушку!

Новые стройки, НТР… Как и во всяком большом деле, здесь не обходится на первых порах без издержек, порою необратимых потерь. Яркий пример тому — Анохин со своим химическим заводишком: неизвестно, чего больше он производит — нужной продукции или же ядовитых отходов. Большая котельная дымит сутками, накрывая городок облаками удушливого черного дыма. Жидкие отходы спускаются прямо в речушку, что огибает городские окраины. Местные власти предупреждали Анохина, увещевали, грозили, но… на первых порах победителей не судят, это уж после схватятся…

4

И вот стоит теперь он, Гаврила Николаевич Анохин, на ледяной своей, зыбкой кочке, как аист на гнезде. Только без крыльев, которые так бы сейчас ему пригодились, — стоит в бездействии волевой могучий мужик, беспомощный, как малое дитя. Что может быть несуразнее, обиднее этого?..

Сумерки сгущаются, и ледяная пробка, напитываясь водой, все ниже опускается под его тяжестью — вот уже сровнялась с поверхностью и ниже пошла: брошенная под ноги тесина прогибается дугой. Немного уж осталось ждать…

И в это время пришла к нему страшная догадка, поразившая сознание беспощадно-трезвой простотой: да это же сама природа мстит ему, Анохину, за причиненный вред и поругание над ней! Да, да, захватила врасплох, подкараулила, заманила в эту ледяную ловушку. Не был Анохин суеверным, не верил ни в бога, ни в черта, но тут… Чем же иначе объяснить, что сегодня его, несмотря на разумные советы Никитича, как магнитом потянуло именно к этому берегу, где впадает в озеро Чаны Карасук — та самая речушка, которая протекает по окраинам райцентра и в которую его, анохинский, завод сбрасывает ядовитые отходы? Ведь в другом месте можно бы, пожалуй, добраться до берега, а здесь… Речная вода размыла лед, образовалась широкая гибельная промоина.

Речка, отравленная ядами, даже зимой почти не замерзает, только в самые лютые морозы забереги ее покрываются бурыми рыхлыми наростами, меж которых, смрадно чадя паром, среди белого безмолвия полей продолжает неестественно весело журчать мертвая вода. Правда, в этом виноват не только он, Анохин…

Карасук берет начало далеко в Кулундинских степях и доверчиво несет к райцентру свои хрустально чистые воды. И лишь только вступает в городские пределы, как речная вода меняется на глазах. Все сбрасывают промышленные отходы в даровой котлован. Сравнительно небольшие предприятия, но и речка не велика: от стока к стоку вода в ней становится все мутнее, воспаленнее, и уж намертво добивает ее своими ядовитыми сбросами химический заводик Анохина…

И вот природа мстила ему теперь… Рассказать бы после кому — не поверили: надо же, такое дикое совпадение — выйти именно к устью загубленной им речки и именно здесь погибнуть! Как в детективном романе!

Но Анохину было теперь не до удивлений. Усматривал он во всем этом некое знамение судьбы, да, да! Помнится, мальчишкой любил он делать луки из гибких таловых прутьев, воображать себя индейцем. Однажды пришло ему в голову достать стрелою до солнца. Обливаясь слезами от резкого света, он пулял и пулял свои стрелы и, ослепленный, не видел, куда они падали. Казалось ему, что втыкаются они в солнце, как в спелую дыню, и там остаются. Сзади неслышно подошел дед Корней, взял за плечо:

— Ты куда эт целишь, поганец? Разве можно в солнышко стрелять? Ить она, стрелка-то твоя, могет назад вернуться да прямо в лоб тебе острием!.. Так бывает с теми, кто на солнышко зарится…

«В чем-то он прав был, этот дед Корней, — думал теперь Анохин. — Бумеранг, брошенный в природу, иногда возвращается назад, «в лоб тебе острием»… И он окончательно поверил, что все, конец, сегодня ему не выжить…

5

Местный егерь Никитич безвыходное, гибельное положение почувствовал сразу, как только пришли они к этому проклятому устью Карасука. Он не знал, конечно, что один из виновников отравления этой речки стоит сейчас рядом, в десяти шагах от него. Он только мог наблюдать, как год за годом умирала речка, как сначала исчезла из нее рыба, а потом и вообще все живое, даже насекомые — всякие там водомеры, горбунцы, паучки-плавунцы…

Вода стала черной, но это только издали, а вблизи, если приглядеться, имеет она красновато-воспаленный больной цвет, и поверху всеми цветами радуги переливаются масляные пятна, и ничто живое не мелькнет меж обросших бурой слизью донных камней, даже какие-то темные водоросли на дне кажутся резиновыми, упруго шевелят по течению безлистыми скелетами стеблей…

Летом, в голой степи, речка выглядит неестественно красивой, особенно ее берега, поросшие жирным, неправдоподобно густым и высоким чертополохом. Войдешь — и скроешься с головой в зеленом сумраке, заплутаешься в непролазных джунглях среди будылистого тростника, сочной крапивы, дикой конопли, среди метровых листьев лопуха, под которыми преет всегда сырая маслянисто-вонючая почва. И так — от райцентра до самых Чанов.

Вливаясь в озеро, речка сначала идет обособленным темным потоком, не желая смешиваться с чистыми водами, как бы даже гордясь своей порочностью. Но живая озерная вода всей своей толщею, всей огромной массою встает на ее пути, крушит ядовитые струи, растворяет их, вбирает в себя…

…И Никитичу сейчас пришло на ум странное сравнение: эта мертвая речка напомнила ему, показалась чем-то похожей на тот осколок, который с войны остался у него под левой лопаткою. Организм справился с ним, обволок его, обрастал тугим мясом, чтобы не ткнулся он острием в сердце, но выкинуть из себя не мог, и частица чужого металла осталась в теле на всю жизнь… К ненастью ли или от расстройства левая часть груди начинала ныть, наливаться мозжащей болью. Вот и теперь грудь отяжелела, трудно стало дышать, и Никитичу почудилось, что это он, крохотный кусочек рваного железа, потянул его книзу с такой беспощадной силою, что стала опускаться, оседать под ногами ледяная кочка и, всхлипывая, выступила, залила сапоги черная вода. Таким он оказался теперь непомерно тяжелым, а до этого, затаившись, сидел в теле, караулил, ждал своего часа…

— Если бы не он — без этого лишнего груза лед бы выдержал меня, — вслух сказал Никитич и спохватился: не бред ли начался, господи?!

Он достал из рюкзака рыбацкий ящичек, подложил под одну ногу, а другой наступил на фанерную крышку от него — площадь опоры увеличилась, ледяная пробка с недовольным урчанием стала вроде помаленьку подниматься… Закурил, кинул и Анохину зажженную цигарку в алюминиевой коробочке. В груди немного отпустило, легче стало дышать, Никитич огляделся по сторонам.

Было совсем уже темно, лишь бледный рассеянный свет струился со звездного неба и теплынь стояла такая, что надо льдом курился белый парок. Значит, на заморозок надеяться нечего, все. Запоздавшая весна брала теперь свое, земля и ночью дышала полной грудью, в сладостных муках возрождая все то, что должно на ней жить…

А над озером все тянули и тянули стаи перелетных птиц. У них пришла брачная пора, а весна задержалась, и теперь они спешили, летели сутками без роздыха и корма, самые слабые умирали прямо на лету…

Широкая весенняя ночь была наполнена шорохом, тугим посвистом крыльев, и вдруг далеко в вышине раздался странный хрустальный звон и, замирая, поплыл под самыми звездами:

— Клик-клан! Клик-клан!

Лебеди! Никитич запрокинул голову, но ничего не увидел в призрачном звездном мерцании. Он снова стал вглядываться в темный берег, и почудилось ему, будто за холмами и гривами полыхнула далекая зарница. Он одеревенел от напряжения… Свет исчез, потом снова возник уже поближе, поморгал и косо ударил в небо. С берега донесся натужный вой мотора — грузовик поднимался на гриву.

— Э-эй, сюда! — завопил Сашка-шофер. — Сюда-а! Ре-бя-атки!!

Машина остановилась на самом гребне (случайно, конечно: кто же услышит крик за гулом мотора?), ее самое не было видно, а лишь замер свет притушенных фар. Никитич выхватил из-за пазухи целлофановый мешочек, достал газету для курева, поджег, факелом поднял над головой. Когда припекло руку, он вытряхнул из мешочка махорку, зажег и его, а затем коробок со спичками — все, что было при нем сухого, могло гореть.

Там, на гриве, мотор заглох, свет погас совсем, и донеслось оттуда невнятное:

— Э-о-а-а! А-а-а!!

— Помоги-ите! Спасите-е! Тоне-ем!! — надрывался Сашка.

Тоненько закричал и Никитич, и Анохин взревел трубным басом.

Машина снова заурчала, полыхнула светом, стала разворачиваться в сторону озера. С дороги ей, конечно, не съехать, к берегу не подойти — грязь в колено. Только так: посветить фарами, посмотреть… Но лучи фар, как показалось Никитичу, вряд ли достали до льда: пошарив по прибрежным камышам, они отвернули в сторону, стремительно потекли вниз, скрылись из виду…

6

Сколько времени прошло? Час, два или, может, больше?..

Первый не выдержал Сашка. Когда просел под ним ледяной пятачок и вода стала заливать ноги, он закричал дико, пронзительно:

— Не хочу-у-у! Мамочка родная, спаси меня-а-а!!

— Замолчи, сволота! — прохрипел Анохин. — Что там у тебя?

— Доска утонула… Воды по колено… О-о-о!

Никитич с кряхтением нагнулся, вытащил из-под ноги фанерную крышку от рыбацкого ящичка, а вместо нее подложил под сапог скомканный брезентовый плащ и рюкзак.

— Держи! — крикнул он Сашке и скользом толкнул к нему крышку. — Встань на четвереньки, руками на фанерку обопрись, а ногами держись на тесине…

— …как мертвому припарка, — тихо проворчал Анохин.

А старик почти совсем лишился опоры, вода завсхлипывала под ним и стала медленно-медленно всасывать его ноги…

И в это время, сквозь шорох птичьих крыльев, пробился с неба странный звук, похожий на частый и далекий стрекот пулемета: па-па-па-па-па…

— Самолет? — спросил Никитич Анохина. — Вроде вертолет…

А стрекот приближался, нарастал, по льду полоснул мощный луч прожектора.

— За нами! — догадавшись, крикнул Анохин. — Держись, мужики! Заметили, значит, с той машины, в военный городок сообщили!..

— Ура-а! — заорал Сашка.

От резких нерасчетливых движений тесина под Анохиным треснула, его сильно потянуло книзу. Он с трудом выкарабкался из ледяного крошева, распластался, нашарил в темноте половинки переломленной доски, одну подпихнул под грудь, другую — под колени. Лед под ним хрустел, проседая, вода булькала и обжигала живот. «Как в море на подсолнечной скорлупке, — обреченно подумал Анохин. — Если даже вертолет нас разыщет, то при снижении струей воздуха сразу же загонит меня под лед… Не-ет, судьбу-злодейку не перехитришь…»

А вертолет тарахтел над самой головою, но его видно не было, только луч от прожектора белым столбом света, казалось, сам по себе танцевал на льду, описывая все сужающиеся круги, как ножка гигантского циркуля.

Вот полыхнуло Никитичу в глаза, белый столб заплясал на одном месте, старика оглушило свистящим воем и грохотом. Он увидел, как над Сашкой-шофером нависла огромная черная тень, из которой било вниз ярким светом. Из нее же опустилась на лед веревочная лестница. Сашка вскочил на ноги, ухватился за веревки, полез вверх, но был настолько обессилен и так тяжела была его мокрая одежда, что он не удержался, рухнул вниз. Вертолет снизился совсем, шаркнул колесами по льду. В светлом проеме дверцы показались люди, один завис на лестнице, — барахтавшегося, отчаянно скулившего Сашку вылавливали из ледяного месива…

Вертолет стал разворачиваться, тугая воздушная волна ударила Никитича в грудь, он оступился, упал. Попытался подняться, но снизу словно кто резко дернул за ноги — вода хлынула за голенища сапог, ледяным объятием стиснула все тело.

— Ничё-о! — прохрипел он. — Теперь уж…

Старик всегда верил в могущество техники. Войну взять: немец куда жиже русского, а с техникой попервости пер как оголтелый… Да его, Никитича, — сейчас вот подлетят — даже со дна достанут, как окуня на крючке…

Анохин увидел, что старик пошел под лед: наверху — голова да растопыренные руки. Он выхватил из-под себя половицу тесины, хотел бросить Никитичу, но его самого потянула на дно неудержимая сила. «Пропал! — обожгло мозг. Сердце захолонуло. — Не-ет, чему быть… От судьбы не уйдешь… Заранее ведь чуял… А старик — что… Он пожил свое на свете… Пользы-то от кого из нас… Народу, государству… Но почему он не кричит? Может, продержится? Вот если бы закричал, тогда…» — Анохин до боли в ладонях сжал спасительную дощечку…

А Никитич действительно не кричал. Что толку? Вот сейчас прилетят — и… Но проклятый осколок набухал в груди, разрастался, свинцовой тяжестью наполнял все тело.

— Вот сейчас… Вот сейчас… — шептал Никитич даже тогда, когда вода заложила ему уши и он оглох и ослеп…

Загрузка...