В половине второго привезли наконец оркестр — пять пожилых помятых мужиков, которых трудно представить с первого взгляда музыкантами. Першин смотрел на них из окна своего рабочкомовского кабинета и не знал, куда деваться от глухого недовольства всем и вся, мутными волнами захлестывавшего его.
Павел Петрович заглянул к Першину.
— Ну, чего сидишь? Пора!
Он был уже в резиновых сапогах и брезентовой куртке модного покроя: значит, намерен нести гроб, а утром пролил дождь, наделал грязи. Он всегда нес гроб, если хоронили хоть сколь-нибудь заслуженного в совхозе человека, людям это нравилось.
Вышел из своего кабинета Григорий Иванович Печенкин — парторг совхоза, знаменитый тем, что пережил на своем месте четырех директоров. Павел Петрович был уже пятым.
До Прохоровых минут десять ходу, поэтому решили музыкантов отправить вперед, а сами пешком: оно и скромнее для такого случая, а главное — подойдут практически к выносу и меньше будут слушать всякой болтовни, раздражающе-глупых бабьих споров о разных мелочах погребального ритуала, которых в точности никто не знал, а правоту доказывали по аналогии с какими-нибудь обычными бестолковыми похоронами.
Обширный прохоровский двор с распахнутыми настежь воротами был полон народу, да и перед воротами через всю улицу наросла порядочная толпа. В этой толпе чужой отдельной кучкой держались музыканты. Зажав под мышками свои видавшие виды трубы, они привычно ждали, думая о чем-то своем и, вероятно, далеком от происходящего здесь. Особенно «хорош» был ударник: в сереньком пиджачке и в черных, вытянутых на коленях тренировочных брюках, лицо рыхлое, испитое и абсолютно отрешенное, точно он спал стоя с открытыми глазами. Он вызывал самую большую неприязнь у Першина, и в голове у него, как лотерейные шары в барабане, ворочались какие-то гладкие и возвышенно-банальные мысли: «Вот-де он, конец человеческий… Как же все это глупо»… и тому подобное.
Но вот зашевелился, задвигался народ во дворе, из дома выплеснулись наружу громкие причитания. Музыканты изготовились, старшой поднес трубу к губам, кивнул — и родилась, и потекла над утихшим селом чистая и скорбная музыка, от которой сердце сжималось в комок и замирало дыхание. И музыканты словно переродились, особенно ударник: он подтянулся, выпрямился, как бы устремляясь ввысь, когда, сдвинув руки с тарелками, тотчас разводил их и высоко воздевал к небу, а лицо при этом было строгое и торжественно-сосредоточенное.
Весь день потом до позднего и тяжелого забытья нет-нет да и возникала перед глазами у Першина эта картина.
Ваню как привезли в закрытом гробу, так и не открывали, потому что он сильно обгорел в машине, пока ее удалось затушить. И, может, потому, что никто его мертвым не видел — а народу было очень много, — поминки проходили как-то уж очень оживленно, как обед на полевом стане, когда работники группами прибывают с окрестных полей и, быстро «заправившись», уступают место другим. А может, это Першину одному так казалось из-за его муторного состояния. Он для приличия посидел, но только выпил водки и заел сладкой кутьей, испугался тотчас, не нарушил ли он этим какого-нибудь неизвестного правила. Но никто, похоже, ничего не заметил или не придали этому значения.
Больше всего Першину сейчас хотелось одиночества, но время еще было рабочее, и он по инерции пошел в контору. И хотя контора была тихой, как покинутый командой корабль, он постарался неслышно проникнуть в свой кабинет, боясь, что окажется где-нибудь за дверями истомившаяся от безлюдья душа и привяжется с разговорами.
От водки его отпустило немного, словно размякли какие-то путы, сжимавшие все внутри. Он сел за стол, но привычный вид его с разными засунутыми под стекло бумажками был неприятен. Он отвернулся и стал смотреть в окно, выходившее на Хорошиловский лес, ярусами поднимавшийся в гору от речки: ярко-зеленый тальник, потом потемнее — осинник с березами, а выше — и вовсе темный с бурым оттенком сосняк. В этом лесу во время колчаковщины беляки зарубили двух братьев Хорошиловых. Пришли без погон, с красными лентами на шапках — под партизан. Про такие фокусы уже были наслышаны здесь, да и странно показалось многим, что в отряде не нашлось никого из знакомых по всей округе. Но братья были горячие, нетерпеливые — поддались обману, попросились к ним. Их взяли, но только речку переехали, за первыми же кустами связали, а в лесу столкнули с телеги и шашками порубили. Когда-то, маленьким, Першин не мог об этом думать без слез: так горько было представлять их под саблями — беспомощных, неловких, точно бескрылые птицы. Разве могли они знать, садясь на телегу, что жизнь их оборвется так неожиданно и так подло…
И разве мог знать Ваня Прохоров, что это последний его рейс. И может ли кто-нибудь вообще знать наперед об этом, если только не болен смертельно или не приговорен… Тогда какой же в этом смысл? Банальный вопрос.
С точки зрения общефилософской никакого смысла во всем этом нет. А с точки зрения историка? Ведь он, Коля Першин, — дипломированный историк. И как историк он знает один убедительный смысл жизни: оставить что-то после себя будущим поколениям…
Прадеды Першина, бежавшие сюда из тесноты Курской губернии, не были историками и не могли, наверное, рассуждать о смысле жизни так, как их грядущий праправнук, вычитавший все это из разных мудреных книг. Гонимые безземельем и нуждой крестьяне, они осели здесь: подняли землю, обстроились, дали названия разным памятным и приметным местам. И они понимали, что делают это уже не столько для себя, сколько для детей и внуков, то есть вполне сознательно старались оставить как можно больше.
Братья Хорошиловы пусть ничего и не успели сделать, но оставили хотя бы свою ненависть к подлым убийцам, которая будет жить, пока будет жива память о братьях на этой земле… А случись что с ним завтра — что он оставит после себя, кроме этих бумажек под стеклом?
Першин встал, походил по комнате, посмотрел на часы: рабочего времени еще сорок минут. Если Иван Савельевич у себя, можно договориться с ним о встрече на завтра. Завтра ему как раз надо в райком профсоюзов… Першин сел, подвинул к себе телефон. А если ничего не выйдет… А слово не воробей… Особенно в его положении: вылетит — можно так вылететь вслед за ним, что неизвестно, где и как сядешь… «Вот и страшок чиновничий побежал по жилкам. А когда-то думал: да что мне? Ну, попрут с должности — что ж я, на кусок хлеба не заработаю?»
Набрал номер.
— Здравствуйте, Иван Савельевич! Это Першин из совхоза «Путь правды»…
— Да-да, здравствуйте! — живо и радушно ответил голос в трубке. — Слушаю вас, Николай Егорович.
Это было приятно и очень обрадовало Першина, ведь и встречались немного, а имя помнит, и голос такой доброжелательный.
— Иван Савельевич, я не мог бы зайти к вам завтра… по очень важному делу?
— Пожалуйста. В какое время вы хотите? Я до обеда занят, к сожалению… Давайте сразу после обеда?.. Устраивает?.. Очень хорошо. А вы не можете мне сказать, о чем будет разговор? Я бы обдумал что-то…
«Он все понимает, — догадался Першин. — Тут тянуть нечего — надо выкладывать. А он действительно обдумает, прикинет какие-то варианты».
— Разговор вот о чем, Иван Савельич, я окончил пединститут заочно, а работаю не по специальности…
— Так-так, понятно. Больше не нужно!.. Только один вопрос в связи с этим: какой у вас предмет? История, наверно?.. Я так и подумал. С историками у нас как раз обстоит неплохо…
— Значит, не надо приходить? — испугался Першин.
— Неплохо — это не так уж и хорошо: относительно неплохо, если уж определять наше положение вообще. Да это и не самое главное препятствие, насколько я могу предвидеть. Так это давайте до завтра? Хорошо?
Хорошего в том, что узнал Першин от заврайоно, было мало. Хотя, в сущности, это не такая уж неожиданная новость для недавнего студента-заочника: не раз приходилось слышать от своих собратьев-великомучеников, что историков везде полно, и учатся они в основном для анкеты. Першин поначалу не причислял себя к их числу, но, поработав освобожденным комсомольским секретарем в совхозе, потом заворготделом в райкоме комсомола, он вышел в председатели рабочкома. И образ скромного сельского учителя — сеятеля разумного, доброго, вечного — как-то поблек в его сознании. Иван Савельевич мудрый мужик и, конечно, понимает все это и, может быть, думает, что Першин намерен таким способом перебраться в райцентр, а в какую-то глухомань не поедет. В этом, наверное, видит он главное препятствие? А может быть, опасается, что его не отпустят? А если и отпустят, так не раньше отчетно-выборного собрания, а это октябрь месяц… А штаты должны быть укомплектованы до первого сентября… Но если заранее согласиться на любое место, найдется, поди, что-нибудь и в октябре…
В коридоре загремела ведрами тетка Евдокия, уборщица, в прошлом «баба Дуся». Так ее звали, когда она, так сказать, «держала салон». Попросту говоря, у нее был самый гостеприимный дом для холостых парней, куда они могли зайти выпить, «посидеть», поиграть в домино или в карты. Мужа у бабы Дуси не было, но дети были: два сына и, самая младшая, дочь Лена, очень рано развившаяся, к которой Першин в отроческие годы испытывал первые недетские чувства. С тех пор утекло много воды, Лена побывала в городе замужем, но не подурнела от этого. А тетка Евдокия теперь норовила при случае поговорить о ней с Першиным. И еще она любила потолковать о боге, в которого уверовала под старость лет, и даже ездила несколько раз в церковь — единственную на всю область. Так что Першину пришлось выждать, пока она уйдет с ведрами к колонке, чтобы проскочить мимо нее незаметно.
Это ему удалось: из дверей — сразу же за угол, а там — пустырем на зады огородов, выходивших к речному откосу. Этим откосом он и вышел к своему дому.
Отца еще не было с работы, а мать, в застиранном сером халате, как пришла из телятника, кормила гогочущих гусей, норовивших ухватить прямо из ведра толченной с мукой картошки.
— Да погодите вы, оглоеды! Прямо с ног сшибают… — подняла глаза на сына. — Есть будешь? Иди отца подождешь?
— Подожду, — сказал Першин.
— Тогда напусти мне воды в баню. Я согрею да состирну кое-что сегодня.
Першин достал из-под навеса моток шланга, размотал его от бани до колонки, присоединил и открыл воду. Занятый делом и своими мыслями, он не видел, как подошла сзади Оля Починкина, постояла, задумчиво глядя ему в спину, но, ставя на землю ведра, тихо брякнула дужками. Першин оглянулся и хотел отсоединить шланг, но Оля остановила его.
— Ой, да не надо — я ж никуда не тороплюсь!
— Тогда подержи тут, — попросил ее Першин, — а я посмотрю, чтобы не перелить.
— Не бегай! Я покараулю сама! — крикнула мать со двора и не утерпела, «нарисовалась» в калитке — посмотрела на любимую соседку.
— Здравствуйте, тетя Мария! — торопливо поздоровалась Оля.
— Здравствуй, Оленька! — ласково ответила мать, — Тоже стираться надумали?
— Нет. Огурцы будем солить, а еще бочку надо выпаривать.
— Так это много воды надо, — пропела сочувственно мать и весело кивнула на Першина. — Запрягла бы вон мужика! Не беда, что начальник — не переломится небось!
— Не объездили еще… запрягальщики, — проворчал Першин. Он бы еще кое-что сказал, да не было настроения развивать эту тему.
Но мать не унималась.
— Смотрите, какой! Да ты скоро не нужен будешь никому!
Першин промолчал, глянул на Олю: в закатанных до колен трикотажных брюках, в просвечивающей кофтенке, стоит, потупя взор, и старательно делает вид, что все это ее не касается. Как бы не так! В чем другом — дура дурой, а тут небось на лету все ловит…
Снова подступила волна недовольства и раздражения, но теперь уже более определенно: на мать и на Ольгу, на их совпавшую озабоченность его холостячеством. Захотелось досадить им обеим:
— Ну, Оле-то я точно не нужен, — сказал он с нескрываемым ехидством. — Ты у нас полковницей будешь скоро. А там и генеральшей станешь со временем.
— Вот еще, придумали тоже! — простодушно обиделась Оля. — Зачем мне такой старик? Седой уже весь… плешивый.
— Это ничего… Он человек военный, ему полагается ходить в головном уборе.
Оля вздохнула, надула губы. А мать, догадавшись наконец, что сын не в духе, деланно всполошилась:
— Ох, там уже набежало, поди!
Пришел отец. Долго мылся во дворе у рукомойника, оттирая по очереди замазученные пальцы и разглядывая их. Надел чистую фланелевую рубашку, коричневую, с оранжевыми полосками, любимую когда-то Першиным первую обнову после армии. С некоторых пор отец вообще перестал покупать себе рубахи, потому что сын гнался за модой и понавез их из города чертову уйму, а носить не носил.
Сели ужинать в летней кухне. Мать поставила на стол сковородку с горячими промасленными блинами и миску холодных вареников с творогом еще от обеда, сметану, молоко…
— Ну что вам еще… огурцов, может, принести малосольных? А то тут молочное все!
Отец сидел устало, навалившись всем телом на стол.
— Не надо огурцов, — сказал он недовольным голосом и внимательно посмотрел на сына. — Ну что, похоронили Ивана?
— Нет, так оставили, — всплеснув руками, ответила мать. — Чего ты спрашиваешь… ерунду какую-то!
— Похоронили… — угрюмо подтвердил Першин.
— Да-а… — Отец тяжело вздохнул, — Все деньги! А не хотел ведь ехать, говорят… Он же в субботу восемнадцать часов за баранкой отсидел — ячмень возил от комбайнов. Так бабы ж чертовы: айда, заводи… сверхурочные, как же, двойной тариф.
Мать сокрушенно покачала головой.
— Что ты мелешь? Ну что ты мелешь?.. Буровит незнамо что!..
— А ты, профсоюзный бог, куда глядел? Нарушение трудового законодательства — могут ведь и спросить.
— Уборка… — вяло ответил Першин. — А в уборку разрешается…
— А ты вспомни, — снова вступилась мать, — вспомни, как ты работал в колхозе, когда еще колхоз у нас был, много мы знали о каком-то законодательстве? Поднимаешься — еще черт в кулачку не бьет, а придешь, бывало, уж корова давно мычит во дворе недоенная. За палочки работали, а что на эти палочки начислят в отчетной — одному богу известно.
— Ладно, — отмахнулся отец, — то одно было время — теперь другое… Ты мне вот что скажи, начальник: что у нас творятся с техникой? Вот раньше комбайн был «Сталинец» — деревянный наполовину, а ведь по скольку лет работал. Некоторые, помню, еще довоенного выпуска были… А теперь… приходит новенький — горит от покраски, сияет весь будто из золота, а сезон поработает — и готов: рассыпался, расшатался, рвется по живому железу, как гнилой кафтан. И не знаешь прямо, что делать? Сварка не держит — заплаты надо наклепывать…
— Вот и наклепывайте, — поддакнула мать, — на то вы и поставлены ремонтниками. Только языком мели поменьше: тебя когда-то чуть не притянули за длинный язык — так тебе не наука…
— Нашла чего вспоминать?! — отмахнулся отец. — Тогда за что только не притягивали: за подшипник расплавленный трактористу два года давали без разговоров, да и то если вредительства не усмотрят, а только халатность…
— Правильно… зато и порядок был. А теперь, я посмотрела, что шофера-то наши делают, когда силос возят: приедут в обед, наедятся в столовой, потом идут к машине, достают бутылку, по стакану выпьют — и поехали как ни в чем не бывало. Думаешь: господи, сами побьются — черт с ними. Ребятишек бы хоть не подавили на улице.
— Да-да-да! — передразнил отец. — Вам это пьянство везде мерещится, потому что если мужик какую пятерку пронесет мимо дома, так вы готовы за это на дерьмо его извести. Все куда-то копите, копите — мало вам… Да еще выставляетесь друг перед другом: «Я своему мужику зря выпить не дам!» Дуры! А мужик думает: «Погоди, я посмотрю, как ты мне не дашь выпить». И напьется назло еще!
— Это что же — я тебе не даю выпить, ущемляю тебя?
— Да не об тебе речь, а вообще… А хоть бы и ты: если я в район или в город еду, ты мне все по расчету выдашь к потом отчитаться заставишь по каждой копейке. А на что тебе это — задумайся ты своей головой! Может, мы голодом сидим? Может, у нас не хватает чего в доме? Или у нас дети сами себя не прокормят? Или государство в пенсии нам откажет? Для чего же нас государство освобождает от налогов, увеличивает зарплату, начисляет пенсию, и все такое? Для того чтобы мы не тряслись над этой грешной копейкой, а жили другими интересами: культурно отдыхали, красиво одевались, ездили бы в отпуска, смотрели бы всякие достопримечательности. А у вас одна песня: «Куда? Зачем? Да это же сколько денег надо!» У Васьки Бородинцева Шурка все карманы проверяет. Ну, и умная она после этого?
— Так ведь дети, а он пьет…
— Дети… ну и что? Они вон наедятся молока с хлебом и пластаются по деревне — и им хоть бы что. Нет, дело тут не в детях, а в жадности и в упорстве. Она, видишь ли, упорная, хочет, чтоб все было по ее: «Не дам выпить почем зря — вот и все!» Она, видишь ли, точно знает, когда зря, а когда не зря. А ему это знать не положено, раз уж он, дурак, женился на ней. Вот и Люська зудила Ивана за каждую копейку, теперь некого зудить…
— О, господи! — вздохнула мать. — Да привяжи ты язык свой! Ну чего ты злорадствуешь?!
— Да не злорадствую я. Меня зло берет, что мы жить не умеем по-людски. Ведь столько перенесли, перетерпели — и войну, и голод, и всякие пертурбации. Теперь-то уж, кажется, можно жить куда с добром, а мы все чего-то делим, ругаемся, все нам чего-то не хватает… Рассказать той же Шурке, как отец ее Матвей парнем еще курей в сельсовет водил, — посмеется только, а того не поймет, что в другой эпохе живем теперь, и надо бы это ценить, а не глотничать на мужика из-за какой-то пятерки, которую он хочет потратить, как ему вздумается.
— Ну, ему тоже надо быть мужиком маленько, а то мужики пошли хуже баб. Ему Матвей сам говорил, когда живой еще был: «Дай ты ей хорошенько! Что она тебе зубы выставляет все время!» А он, тютя морская, боится, как бы она не обиделась да не ушла от него насовсем. Еще бы — такая красавица!
— А как это — курей в сельсовет водил, зачем? — переспросил Першин.
— Да как… — объяснял отец. — Налог надо было сдавать яйцами, а у них куры плохо неслись. А Матвей такой был отчаюга — недаром весь в орденах, — всех куриц переловил, связал на одну бечевку и приволок в сельсовет. «Вот, — говорит, — председатель, бери этих проклятых кур. Сколько нанесут яиц — все твои…» Не знаю, чтобы ему было, но тут воина началась. И он с первой же партией — на фронт… А потом мы с ним чуть не встретились в Порт-Артуре: рядом, оказывается, были.
— Он-то вскоре пришел после войны. Я уже девушкой была, хорошо помню, — задумчиво проговорила мать. — А ты еще три года отслуживал.
— Так я и моложе его, считай, на пять лет.
Поужинали, вышли на прохладу. Кухня маленькая, с низким потолком, и в ней жарко, хоть и дверь настежь, а если дверь закрыть, через десять минут можно париться. Отец достал папиросы «Прибой» — другого курева не признавал, — отер пот со лба, пошутил:
— Ешь — потей, работай — мерзни… — помолчал, размял папироску. — А ты что-то плохо ел, или с поминок?
— Ну да… — не сразу подтвердил Першин.
— Да он и не ел там ничего, — подала голос из кухни мать. — Что уж так переживать? Он нам не родня, по нем есть кому плакать…
— А ты была там? — удивился Першин.
— Женщины рассказывали. Выпил, говорят, и все. И видели, что переживал очень, прямо с лица спал.
Отец качнул головой, хмыкнул.
— Все углядят… Ну, бабы!
Мать живо отпела:
— Ладно, мужики! Сидим на муке да на молоке, а чтоб сетешку поставить да карасиков поймать, так и некому, получается… Долго ли завести мотоцикл и доскочить до озера: люди вон черт-те откуда ездят.
Это была правда — ездили издалека: одни больше отдохнуть, посидеть с удочкой в надувной лодочке, свесив ноги в чистую, прохладную воду, или на бережку — тоже недурно, хотя и комар досаждает, а некоторые — так прямо на заготовку: с запасом соли, с большими пластмассовыми бачками или толстыми полиэтиленовыми мешками из-под химпродуктов, в какой можно упрятать человека, и еще завязать останется.
— Да я планировал дрова сегодня порезать, — неуверенно проговорил отец и окинул недовольным взглядом кучу разнокалиберных березовых стволов, сваленных как попало у сенника с расчетом сразу же испилить.
— А то не будет время больше! — не унималась мать. — Чего им сделается на своем дворе?!
— Ну что, решим, а, Николай? Съезди, может, а я станок посмотрю, мотор проверю!
Першин переоделся, переобулся в резиновые сапоги, зашел под навес, где хранился разный домашний инвентарь, в том числе две надувные лодки, две палатки. Тут же в повседневной готовности стоял тяжелый «Урал» с коляской, а в глубине, в самом дальнем углу, пылился самодельный станок с пилой-«циркуляркой» и приводом от небольшого бензомотора. Сложив в коляску все необходимое, Першин выкатил мотоцикл со двора. А пока закрывал ворота, откуда ни возьмись — Оля.
— Николай Егорыч, вы на озеро?.. Возьмите меня прокатиться, я вам не помешаю…
«Не хватало… — подумал Першин. — Народ увидит — пища для рассуждений…»
— А кто за тебя бочку будет выпаривать?
— Я воды натаскала, мать сама будет выпаривать. — Она обернулась к своему двору и крикнула: — Мам! Я прокачусь до озера?
Ответа не последовало, но через долго минуты брякнула щеколда и сама Полина, Ольгина мать, вышла из калитки.
— Прокатись, а чего! — сказала она, певуче растягивая слова и загадочно усмехаясь. — Гляди, соседушка, не убей мою красавицу!
Из калитки выскочили две Ольгиных сестры, Нина и Вера, тринадцати и одиннадцати лет, и пятилетний долгожданный мужик Миша. С воплями «И я! И я!» они устремились к мотоциклу.
— Да что я, кататься еду! — окончательно взвинтился Першин, но тут же и устыдился, прибавил виновато: — Дождь вон какой пошел: завязнем где-нибудь…
— А ну, марш домой! — привычно скомандовала Полина выбежавшим ребятишкам. И те остановились послушно, хотя возвращаться не торопились. — А вы поезжайте, ничего — вдвоем проедете.
«В полковника, значит, не верят… — подумал Першин с усмешкой. — Ну, погодите, я вам устрою: будет у вас родня в начальниках». От этих мыслей как-то сразу стало легко и даже почти весело. Одним толчком он завел послушный мотор, прогнал его на повышенных оборотах и, усаживаясь, сказал, чтобы слышала только Оля:
— Учти, я из пистолета никогда не стрелял, так что с полковником на дуэль не выйду.
Оля беспечно захохотала и чуть не слетела на землю, когда Першин не очень плавно тронул с места. Тут и Полина звонко расхохоталась им вслед. А Першин почему-то вспомнил, как первоклассником ему выпало вручать Полине цветы на последнем звонке: всех выпускников заранее распределили, и он шел прямо на Полину, держа перед собой обеими руками большой букет, а Полина ждала и весело смеялась, а когда взяла цветы, вдруг присела и поцеловала Першина в нос, как котенка. Это было в конце мая, а в декабре того же года она вышла замуж за Илью Починкина, ровно год отгулявшего после армии. Большинство Полининой родни происходило из украинцев, и невеста была в венке с лентами до пояса. Молодые ездили по селу в легкой кошевке, запряженной парой лучших колхозных лошадей, и персонально приглашали многочисленную с обеих сторон родню. Свадьба была щедрая, шумная, звенела украинскими и русскими песнями, но жизнь у молодых заладилась не сразу. Илья был горяч, а Полина горда и строптива, и за это ей часто попадало. Но на их горячей любви это никак не отражалось, даже наоборот — Полина после ходила веселая, пела песни и говорила во всеуслышание: «Меня как Илюшенька неделю не побьет, я прям вся болею».
Дорога изрядно обветрела и хорошо держала, особенно, где повыше, но в низинах стояла вода. Першин с двенадцати лет управлял мотоциклом, и поэтому ловко, почти бессознательно огибал такие места по обочине да по косогорам, так что коляска иной раз отрывалась от земли, и казалось: вот-вот они перевернутся. Оля эти виражи переносила терпеливо, даже не ойкала, а Першину хотелось нарочно протрясти ее как следует, чтоб не просилась больше.
Он знал одно место на озере и дорогу к нему по невысокому лозняку. За лозняком была небольшая часть чистого высокого берега, укрытая со всех сторон кустами талины, черемухи, мелкого осинника, а на самом склоне, посреди узкого прохода к воде, росла большая ветвистая береза — хороший ориентир для знающих место, а также укрытие от небольшого дождя и необходимая тень для мотоцикла в жаркий солнечный день.
Пока Першин накачивал лодку, Оля стояла у самой воды, смотрела на зеркальную гладь озера и привычно обмахивалась березовой веточкой, сгоняя липнувших к ней комаров. Потом она сняла босоножки и зашла неглубоко в воду.
— Вода какая теплая… а я купальник не взяла, дура! В платье, что ли, выкупаться?
— Выкупайся, — хмуро пробурчал Першин, — а потом поедешь в мокром — и просифонит.
— А как охота искупаться… — повторила Оля мечтательно.
На это Першин уже ничего не ответил. Накачав лодку, шлепнул ее на воду у самого берега, потом принес весла и отчалил. Сначала нашел свои тычки в камышах неподалеку, уложил их вдоль бортов, прихватил бечевкой, чтоб не скатывались, и одним веслом, не спеша, повел лодку вдоль берега, высматривая подходящее место.
Только воткнул тычку и привязал к ней конец бечевы, как сзади донесся неровный от придыхания, но чистый и звонкий знакомый голос. Это Оля, оказывается, уже далеко от берега, плыла на спине и немного дурашливо пела:
Долго будет Карелия сняться,
Будут сниться с этих пор
Остроконечных елей ресницы
Над голубыми глазами озер…
— Не утерпела! — сказал громко и недовольно Першин.
Оля в ответ весело прокричала:
— А я голая!
«Дура! — решил про себя Першин. — Кричи громче, может, еще кто услышит. Ни ветерка, и воздух такой, что за три километра все слыхать…» Он понимал: Оля ведет игру, суть которой вытекала из хорошо усвоенной мысли, что я-де красавица, и что бы я ни сделала — мне все простится. И в сущности, так оно и было со всеми, но Першин, видно, привык к ее красоте, и каких-то особых эмоции она у него не вызывала.
Когда он подплыл к берегу, Оля, уже одетая, стояла под березой и тщательно отжимала волосы, потом распушила их посильнее, чтобы скорее просохли.
— Все, поехали? — спросила она с сожалением.
Першин сошел на берег, постоял, подумал. Солнце уже уплыло за горизонт, но небо расчистилось, было ясное, высокое и обещало тихий и долгий вечер, когда рыба не лежит на дне, а играет и шустрит до поздней ночи, и если подождать часок, то можно будет «уловить» кое-что к завтраку.
Оля пошла искать смородину, хотя она, наверное, поосыпалась, а Першин выломал веточку отгонять комаров и сел на берегу. Смотрел на воду, на далекий, словно вставший из воды лес на том берегу, над которым невысоко в небе, будто соревнуясь, кружили и выделывали разные фигуры чайки. На земле, в воздухе и в воде все жило и двигалось: даже глупая рыба выпрыгивала на поверхность в погоне за какой-нибудь надводной тварью… А Ваня Прохоров недвижно лежит, навсегда зарытый в землю. Как это все нелепо, страшно и непонятно! Вот так жить, работать, переживать из-за всякой ерунды — и на тебе! Исчез!.. Материя первична, а сознание вторично — это не трудно усвоить и сдать на очередном экзамене. Но как осознать и привыкнуть к вопиющей нелепости очевидного факта — все элементы, составляющие твою материальную часть, останутся в природе, а твое сознание исчезнет навсегда. И чем сильнее развито твое сознание, тем осознаннее и весь ужас грядущего небытия, его неизбежность. И чем же тогда жить? Жрать в три пуза? Хватать удовольствия слева и справа? Возвыситься над ближним и тем тешить себя. Но ведь не утешишь, до конца-то все равно не насытишь, потому что все относительно. Все, выходит, ничтожно перед вечностью?! А так называемые «вечные ценности» — добро, справедливость, красота? Вот Оля — красивая девушка. Кажется очевидным. Но всегда и у всех ли народов она считалась бы красивой?.. А добро?! У большинства религий убить иноверца считалось добром. Так же со справедливостью… Выходит, и «вечные ценности» весьма относительны. Что же тогда остается истинно вечным? «Познание истины», — говорят еще философы. Но какой истины? Истины чего?.. Слишком общо и отвлеченно, и софистикой отдает… Есть и такое: «стремление к высшей справедливости». Стремление! Это, конечно, можно подтвердить фактами из истории, ведь не из-за одного только куска хлеба люди становились еретиками, бунтовщиками, революционерами и шли на смерть?! В конце концов если бы дело было в куске хлеба для себя и для своей семьи, его можно бы украсть или отнять на большой дороге с меньшим риском для жизни. Нет, они хотели справедливости для себя и для других, а остальное, считали, приложится… Значит, надо подчинить свою жизнь этому высшему стремлению, и все станет на место?
«Дело за малым», — усмехнулся про себя Першин. Попробовал представить — выходило наивно, нереально. Настолько нереально, что, поделись он этим с кем-нибудь, скажут: «Рехнулся паря, маленько того — заучился». Хотя сколько слышат об этом по радио, по телевизору. Но им, дескать, и положено так рассуждать, писателям разным, артистам… А нам не положено… Будто мы сами не мучаемся, не страдаем, кто больше, кто меньше, когда случится что-нибудь сделать против совести, А может, совесть — это и есть заложенное в человеке стремление к высшей справедливости?! Но кем заложенное — свыше? Если бы так…
Вспомнил, как в городе, на пляже, случайно разговорился с очень милой девочкой лет двенадцати, наверняка будущей красавицей. Она сказала, что, когда вырастет, будет, как мама, закройщицей в ателье, потому что у мамы очень много важных знакомых и она может все достать. Эта встреча долго потом не выходила из головы, и грустно думать, как эта девочка будет расти, посмеиваясь над чувствами Татьяны Лариной и мечтами Веры Павловны, и вырастет красивой, холодной и расчетливой женщиной. «Хотя это, видимо, вообще свойственно женщинам, особенно — более-менее красивым», — заключил Першин со злостью, потому что вспомнил Лиду.
Они познакомились сразу после его поступления в институт, во время установочной сессии. Ехали в троллейбусе на одном сиденье и вышли на одной остановке. Время было за полночь, общежитие закрывали, но Першин, еще сидя в троллейбусе, сказал себе: если выйдут вместе — попробовать познакомиться. Решение надо было выполнять, чтобы после не ругать себя за робость, и Першин хриплым, прерывистым голосом сбрендил что-то про позднее время и навязался в провожатые. Лида согласилась с усмешкой, а когда подошли к ее дому, Першин, боясь, что она сразу уйдет, начал рассказывать ей все про себя. В конце концов она дала свой телефон и разрешила звонить с четырех до пяти дня: она училась очно на библиотечном и к четырем обычно была дома, а в шестом часу приходили с работы родители.
Першин звонил, они встречались, ходили в кино, в театр, а душа его пребывала в смятении: пройдут считанные деньки, он уедет, а для нее это будет забавным приключением с деревенским простофилей, на что-то еще надеявшимся. Правда, он потом дома подолгу сочинял письма: писал больше о своей комсомольской работе, о стремлении наладить досуг молодежи, оживить самодеятельность, захиревшую из-за проникшего повсеместно телевидения. Она отвечала, но нерегулярно, тоже, в основном, о досуге: о театральных спектаклях, о концертах заезжих звезд и тому подобном. Все в ее письмах говорило о том, что городская жизнь не в пример выше его, сельской, а тон был таким, как будто бы она сообщала, что выходит замуж.
Встретились они почти через год, потому что Першина не отпустили на осеннюю сессию из-за уборочной, и это, как ни странно, заставило Лиду больше уважать его, во всяком случае, она была рада встрече и вообще вела себя иначе — проще и доступнее. Пошли в молодежное кафе с дискотекой. Мест не было, но по Лидиному совету он улучил момент, неумело сунул «троячок» молодому привратнику — и места нашлись. Они сидели в удобных креслах, тянули через трубочки коктейль со льдом и смотрели, как резвится золотая молодежь — девчонки, почти что школьницы, и ребята, не нюхавшие еще солдатской службы. Першин глядел на них с неприязнью и завистью и переживал, что не может ни вести себя так, ни танцевать… Но Лида так искренне махнула рукой на это дело, что у него сразу потеплело на душе. Все-таки чем-то он ей нравился, и это было чудесно. А сдержанность ее понятна: она порядочная девушка и ей нужны гарантии. Но какие он мог дать ей гарантии? То, что она к нему не поедет, ясно, как божий день, из разговоров, из писем. А если попробовать «припарковаться» тут, хоть бы и в примаки записаться, так он даже родителей ее в глаза не видел, не представляет, что они за люди, как отнесутся к зятю-пришельцу. Но ведь не ему же напрашиваться на эту встречу… и вообще набиваться в таком положении… Они просто могут подумать, будто он хочет таким путем прописаться в городе, как это делают многие…
После кафе они зашли в общежитие. Першин пока один жил в комнате, потому что приперся раньше всех по понятной причине. И тут их бес чуть было не попутал. Но Лида устояла: видно, у нее уже был на примете тот ловкий хахаль, который дал ей все необходимые гарантии…
Сколько времени ушло на этого хахаля, Першин не знал, но Лиду он снова не видел больше года, пока однажды, в очередную сессию, судьба не столкнула их на троллейбусной остановке. Першин не сразу узнал ее, так она изменилась, усохла, осунулась, постарела лет на десять… Просто больно было на нее смотреть: плечи острые, ноги худые, взгляд совершенно потухший. Все она испытала за этот год с лишним и ничего хорошего от жизни уже не ждала. Единственная мечта ее — уйти от родителей, прознавших каким-то образом, что она была беременна и тайно избавилась от ребенка. Она спросила тогда с жалкой улыбкой, обижается ли он на нее. Першин пожал плечами: какие могут быть обиды. И у нее на лице шевельнулась тень неясной надежды и глаза чуть-чуть ожили.
Они снова стали встречаться. Першин теперь был более решительным, а Лида не упорствовала и даже робко пыталась изображать страсть, хотя чувствовалось, что все это ей глубоко противно. И Першину от этого тоже становилось гадко, и он всякий раз торопился поскорее в душ и, когда смывал с себя следы ее фальшивых поцелуев, становилось как-то лучше и чище на душе.
Ничего не могло у них выйти — не прощалось. Тот хахаль как бы все время стоял рядом и ухмылялся, и зло брало от одного навязчивого сравнения: как она стойко держала себя тогда с ним, Першиным, потому что неясен был практический исход, и как легко, торопливо, может быть, даже отдалась тому в его собственной кооперативной квартире. Значит, если бы Першин сказал ей, допустим, что его родителям и братьям ничего не стоит помочь ему с деньгами на кооператив — а так оно и могло быть, — все вышло бы по-другому?! Но как он мог это сказать, ведь это получалось, что он как бы ее покупает…
Першин, очнувшись, остервенело хлопнул себя по шее, надеясь прибить назойливую муху, и Оля звонко захохотала у него за спиной: это она неслышно подкралась и, присев на корточки, водила по его шее травинкой.
— Ну что? — спросила она весело. — Там уж, поди, рыба снасти все на себе унесла?
— Все не унесет, — проворчал Першин и пошел к лодке.
Оля метнулась за ним.
— Можно и мне?!
Поплыли вместе. Оля сидела впереди, лицом к Першину и трогала покойно лежавшие на воде листья кувшинок, задумчиво смотрела на струящуюся меж пальцев воду. Все-таки есть что-то притягательное в такой воде: она чистая, теплая, живая, именно живая, потому что в ней живут рыбы, разные водяные жучки и таракашки, растут водоросли и кувшинки, да мало ли чего. И притом эту воду можно безбоязненно пить: все это делают совершенно спокойно, наклоняются и пьют безо всякого. И никто еще не заболел ни брюшным тифом, ни какой другой гадостью…
Улов был неплохой: девятнадцать ровных — один к одному — карасей.
— Одного не хватило, — сокрушенно объявила Оля. — И было бы двадцать! Но все равно хватит на большущую сковороду, а на уху — так и вовсе.
«А жениться придется… — думал Першин, — никуда не денешься. — По долгу службы, так сказать. Здесь уж коситься начали и намекать, а в школе общественность будет зорко следить за холостым учителем, и чуть что — донос: так, мол, и так, на каком основании допустили к работе с детьми… и так далее».
— Оля, ты пошла бы за меня замуж? — неожиданно для себя спросил Першин.
Оля нахмурилась и, опустив голову, глянула исподлобья:
— Вы что, смеетесь надо мной?
Першин промолчал, обругал себя: вот она скажет матери, та — моей, и обе мне выговорят…
— Что ж вы молчите? Спрашивайте дальше: девственница ли я, и если нет, то когда, с кем и сколько? — Она проговорила это таким непривычным тоном, что Першин оторопел, чуть весло не выронил. «А ведь она далеко не дура, — поразился он, — только придуривается… Маньку валяет».
— Вы думаете, что вы такой уж неотразимый жених — начальник и все такое? — продолжала Оля ядовито. — Если уж выходить по расчету, так лучше за полковника Виктора Ивановича: у него и звание, и положение, и квартира, и машина. Опять же город — театры, кино, рестораны… Нет, я за кого попало не пойду! — Последние слова она проговорила насмешливо, почти весело и резко повернулась лицом вперед, едва не опрокинув зыбкое суденце.
Крыть было нечем, да и не к чему: все справедливо… И так стыдно. «Тоже мне, козырный жених! — сек себя Першин. — «Я вам устрою!..» Да кому ты нужен?! Нет уж, сиди и не рыпайся, не суетись и вообще — живи другим!!!»
Молча приплыли, молча вышли на берег. Першин принес полиэтиленовый мешок, собрал в него рыбу, лодку забросил в кусты, чтобы не возиться с нею утром, а за ночь никто ее тут не найдет. И поехали. Оля теперь сидела не сзади, а в освободившейся коляске, и снизу вверх нет-нет да поглядывала виновато на Першина. А Першин этого не замечал: он смотрел на дорогу, на лес по обочине, на поля с вызревающим хлебом или убранным уже ячменем с копнами соломы в неровных рядах, вбирал все это каким-то особенным глубинным зрением и думал, что мир все-таки необъяснимо прекрасен и важно ощутить себя частичкой этого мира и сохранить это ощущение при любых условиях — не суетиться, не суесловить, делать свое дело и быть самим собой. Это трудно и не всегда, наверное, будет получаться, но иначе теперь нельзя: после того, что он пережил и передумал в эти дни…
Над речкой уже тянулся туман, длинными космами растягиваясь по руслу и путаясь в прибрежных кустах, а когда спустились к мосту, остывший, отстоявшийся воздух обдал их живой прохладой.
Высадив Олю перед ее калиткой, Першин подал ей рыбу: сегодня она не нужна, а завтра он что-нибудь да поймает. Но Оля заупрямилась.
— Возьми, тебе говорят! — приказал Першин. — Сама не ешь, если не хочешь, а ребятишки поедят в охотку.
Служебного автомобиля у предрабочкома пока не было, но ни директор, ни тем более парторг никогда не отказывали ему, если надо было срочно в райкомпроф либо еще куда в район. Но это случалось редко. Чаще всего их вызывали вместе — на актив, на бюро или на исполком — и даже «стружку снимали» часто со всех разом.
— Бери, — охотно согласился Григорий Иванович, когда Першин обратился к нему утром, и как-то странно усмехнулся: — Скоро твоя будет — привыкай…
— А вы… новую получаете, что ли? — удивился Першин.
Григорий Иванович пристально посмотрел на него, кажется, что-то хотел сказать, но передумал, махнул рукой, дескать, не мешай, и уткнулся в бумаги.
Еще неделю назад Першин обрадовался бы такому намеку, потому что директор давно обещал ему парторговскую машину, как только получит новую, а свою, соответственно, — парторгу. Но теперь это было некстати: скажут, «вот — и машину ему выделили, а он…» Прямо, как назло: когда надо чего-нибудь — нету, а когда совсем не надо — вот оно!
Но чем ближе подъезжал он к райцентру, тем сильнее волнение. Как все-таки нелегко ломать что-то в жизни, так и подмывает втянуть голову.
Совещание было по культурно-массовому обслуживанию на период уборки. У кого планы были реальны и хорошо продуманы, говорили мало и сдержанно, а те, у кого пункты в большинстве «среднепотолочные», давили пафосом речей и обширными выдержками из очередных постановлений, чтобы в целом выходило солидно. Першин причислял себя к первым и, хотя говорил с большой неохотой, произвел впечатление договором о творческом содружестве с облдрамтеатром, который они вскоре должны подписать. У всех на лицах было написано: «Урвали молодые начальники — сильны: совхозов-то много в области, а театров — раз-два и обчелся».
Потом был неприятный разговор о Ване Прохорове: экспертиза обнаружила у него алкоголь, хотя и без того понятно было, что накануне, в субботу, он выпил после бани, как многие другие. Это, с одной стороны, снимало прямую вину с руководства, но, с другой, давало повод говорить о плохой воспитательной работе в коллективе. И тому — наглядный трагический пример.
У парторговского шофера Василия Рябкова жена была из райцентра, к тому же очень старой сибирской фамилии, и женитьбой этой Василий приобрел, по его собственному выражению, «три вагона родни» в райцентре. Родня была ревнивая, обидчивая и, зная, как часто он бывает здесь, требовала, чтобы он «заходил» и чтобы строго соблюдал очередность. И получалось, что, когда все шоферы обедали, Василий должен был мчаться к очередным своякам, повторять и выслушивать надоевшие новости.
Отпущенный до трех часов, он, вероятно, посиживал в чьей-нибудь полутемной, прохладной горнице или во дворе, в тенечке, потягивая холодный квасок или чаек со свежим вареньем — нет худа без добра, а Першин сидел на скамейке, в пыльном скверике возле районо и, как рядовой проситель, терпеливо ждал Ивана Савельевича с обеда. Сотню раз, наверное, он проходил и проезжал мимо этого деревянного двухэтажного дома дореволюционной постройки, лет семь уже знал заведующего, внутри не был ни разу.
В два без пяти минут поскрипывание и постукивание протеза известило о приближении Ивана Савельевича, и Першин, выйдя из засады, встретил его перед входом: он специально так сделал, чтобы не мелькать лишний раз и до поры не возбуждать лишних вопросов.
«Улыбка приветливая, рукопожатие искреннее, крепкое, — отметил про себя Першин, — это хорошей признак!» Они поднялись на второй этаж по скрипучей лестнице и только вошли в кабинет, как Иван Савельевич решительно объявил:
— Я нашел вам хорошее применение — директором школы в откормсовхозе! Слушайте и не перебивайте, — предупредил он. — Вопросы потом… Это восьмилетка. Здание новое, типовое, со спортивным залом, с мастерскими. Занятия проходят в одну смену, но самое главное — там удивительный учитель труда! Образование — десять классов плюс училище механизаторов, а мальчишки в нем души не чают. А что такое мальчишки в школе? Это наша главная беда и в то же время — наш главный козырь! Кто, в основном, тянет назад успеваемость, приносит разные чепе и тому подобное? Мальчишки! А учителя, в основном, женщины, а женщины все-таки по природе своей существа менее социальные, чем мужчины. Пока молоды — еще так-сяк. А появляется семья, дети — и женщина уже в своей деятельности начинает заботиться исключительно о внешней форме… Ученик травмировал себя на занятиях по труду — поранил руку. Все! Надо кончать с такими занятиями, на которых это может вновь повториться. Но ведь он и дома может себя травмировать, например, вилкой за столом или, куда хуже, — во дворе топором, но это дома, это меня не касается… Понимаете?!
— Кажется, понимаю… — осторожно поддакнул Першин.
— Так вот, — продолжал Иван Савельевич, — я встал на сторону учителя труда. А директор подала заявление о переводе ее в другую школу: не может находиться в одних стенах с этим учителем. Демонстрация, разумеется, в расчете на то, что уйдет все-таки учитель. Но уйдет она, вполне почетно и к месту — сюда, в райцентр, завучем во вторую среднюю школу. А вы займете ее место.
Это было приятно и лестно, однако все-таки неожиданно и страшновато.
— Но у меня нет опыта директорской работы…
— А ни у кого его нет, когда впервые назначают! А у вас большой опыт работы с людьми… плюс образование педагогическое. Получится, было бы желание. Есть желание?!
— Есть! — подтвердил Першин.
— Вот и все! — Иван Савельевич подошел к столу, взял сигареты, спички. — Курите? — И, услышав «нет», обрадовался: — Это хорошо. И я до воины в рот не брал, а после фронта не могу никак отвыкнуть. — Он сел за стол, подвинул к себе пепельницу. — Ваша задача теперь — уйти без выговора. Понимаете? Я-то и с выговором взял бы вас, но… понимаете, одним словом?
— Понимаю… — вздохнул Першин.
— Ничего! — подбодрил Иван Савельевич и улыбнулся. — Я рад вашему решению… В школу у нас идут неохотно: к сожалению, не все понимают исключительную важность этого дела, в том числе и руководители и даже государственные люди… Школы строим далеко не в первую очередь, квартиры учителям — тоже. А нельзя все подчинять одному только производству. — Он закурил, затушил спичку. — Говорят, немецкую нацию создал школьный учитель, — вполне возможно. Школа все может заложить: и хорошее и плохое — смотря кто и что будет закладывать… Какое поколение воспитал Гитлер?! Я их видел, этих юнцов с фаустпатронами… И вот недавно я был в ГДР, и нам рассказывали, что коммунисты в Восточной Германии первое что сделали — направили лучших своих людей на работу в школу. Многие потом из школы ушли — стали писателями, учеными, руководителями производства, но все-таки в нужный момент часть своей жизни они отдали воспитанию нового поколения. Вот как это важно!.. Да, чуть не забыл — вы не женаты еще?
«Начинается… — хмыкнул про себя Першин. — Так я и думал».
— А что, — спросил он хмуро, — те немецкие коммунисты, которые пошли в школу учителями, все были женаты?
Иван Савельевич громко расхохотался.
— Не-ет… не знаю… Но вам просто будет неудобно. Сейчас-то вы с матерью — она и обедом накормит, и постирает, и носки заштопает… И вообще в вашем возрасте уже как-то неловко быть неженатым, согласитесь? Но это не препятствие — подчеркиваю! Может, вы женоненавистник — что ж, пожалуйста, только ведите себя корректно, а то начнут писать, знаете, — есть такие любители.
— Просто не получается пока, — буркнул Першин.
— Бывает, — согласился Иван Савельевич. — Ну так все, договорились?
Покидая кабинет, почти в дверях Першин вспомнил о главном, которого почему-то совсем не коснулись.
— Но до отчетов-выборов меня и со «строгачом» не отпустят — и разговора быть не может!
— Вы решите в принципе этот вопрос. А месяц-другой школа не пропадет без директора: завуч управится.
«Так… — думал Першин по дороге домой, — надо сделать официальное заявление, что он не желает оставаться на новый срок. А лучше — неофициальное, не так резко… мол, давнее желание, мечта — затем и учился. Но не затягивать, чтоб было время найти ему замену. И сегодня же поговорить с отцом и с матерью — как они, интересно, отнесутся?»
В половине четвертого Першин уже был в конторе. Григория Ивановича на месте не оказалось, но кабинет открыт — значит, недалеко. Отпирая свою дверь, услышал голоса из приемной: один был Олин, другой Виктора Ивановича — «жениха», как его окрестили уже здесь.
— …Необходимо иногда проветриться, — говорил Виктор Иванович. — Надоедает сутолока. Дни летят — оглянуться не успеваешь… а там и пора, как говорится, бренные пожитки собирать.
— Что вы… — наигранно удивлялась Оля. — Вам еще рано так говорить.
— Спасибо, Оля! — проникновенно поблагодарил Виктор Иванович. — Но действительно так — мечешься, суетишься, как заводной. Только и радости — выкроить время да приехать к вам: порыбачить, подышать чистым воздухом… на вас посмотреть, как вы улыбаетесь…
— Да ну-у… — смущенно пропела Оля. — Что на меня смотреть: у вас в городе вон какие…
— Вы им завидуете?
— Ну, а что?! Конечно… В городе все условия — и театры, и магазины…
— Так уезжайте в город!
— Нужна я там… без образования, без квартиры.
— Это все пустяки, Оленька, честное слово! — Чувствовалось, что Виктор Иванович оживился не на шутку — прямо загорелся. — Вы приезжайте как-нибудь… ненадолго! Я повожу вас по городу, все покажу… В любой театр — никакой проблемы: хоть в драму, хоть в музкомедию — лучшие места…
— А к нам тоже артисты приехали, — понизив голос, сказала Оля. — Шефами будут… Это они у Павла Петровича сидят.
— Да привезут какую-нибудь ерунду — раз в год, для галочки…
«Осаждает, — неприязненно подумал Першин, — по всем правилам военно-снабженческого искусства… Скоро на штурм пойдет. — И спохватился: — А я-то чего? Подслушиваю ведь, как худая баба…» Он торопливо шагнул в кабинет и плотно закрыл за собой дверь. Постоял немного вопле стола и подумал, что надо зайти к директору: во-первых, объявиться, а во-вторых, он еще предрабочкома, и без него такие вопросы не решаются.
В приемной он нехотя кивнул Виктору Ивановичу, спросил у Оли — чисто формально:
— У себя?
— Да, — обрадовалась Оля, — просил зайти, как только появитесь. Там из театра приехали…
В просторном кабинете, возле окна, вокруг небольшого журнального столика сидели — Павел Петрович, Григорий Иванович, пожилой мужчина с лицом ловкого, но усталого дельца, в котором Першин сразу узнал главного администратора облдрамтеатра, и немолодая, но броско одетая женщина. На столе коньяк, конфеты.
— Вот и наш профком! — воскликнул Павел Петрович заметно возбужденно. — Знакомьтесь — Николай Егорович Першин… А это товарищ Бузуев — главный администратор театра, и Нина Викторовна Волчкова — ведущая артистка театра, председатель месткома.
— Ну зачем так официально? — жеманно сконфузилась Нина Викторовна.
Бузуев кивнул Першину.
— А мы знакомы, кажется? Вы приезжали три года назад договариваться насчет спектакля ко дню урожая или чему-то похожему, но театр еще только открывал сезон — и мы не договорились.
— Однако память у вас! — искренне удивился Першин. — Я-то вас помню — это немудрено, а вот вы…
Бузуев со вздохом развел руками.
— Волка ноги кормят, а меня память: всех и вся обязан помнить… Как-то у друга на именинах выпил изрядно — и меня домой не пустили, оставили ночевать. Утром с трудом поднимаю голову и вижу себя в зеркале. «Где же, думаю, видел я этого типа? Побрить бы его да причесать — так непременно узнал бы».
Нина Викторовна театрально всплеснула руками.
— Это же надо! Ну кто бы мог подумать! Вы у нас такой положительный!
— С кем не бывает, Нина Викторовна! Случается иногда и положительным быть — где положат, там и лежишь.
Возникло неловкое молчание. Но Павел Петрович умело направил разговор в другое русло.
— Ну и как вам у нас — что понравилось, что не понравилось?
— Вы знаете, — воспрянула Нина Викторовна, — я просто восхищена! Да я просто влюбилась в ваш колхоз…
— Совхоз, — мягко поправил ее Бузуев.
— Ну разумеется, я оговорилась… И теперь всем надоем рассказами о вашем совхозе и о его молодом изумительном председателе…
— Директоре, — снова поправил Бузуев.
— Да, конечно… я все перепутала. — Нина Викторовна сделала жест, словно бы смахивая слезу. — Я ужасно взволнована, как после необыкновенной премьеры… Меня просто поразили чистота, порядок… огромное количество всяких машин, механизмов… Разумеется, я слежу по газетам… телевизор иногда удается посмотреть, но сами знаете: ведь показывают самое лучшее, а где-то, думаешь, может быть еще и кое-как, по старинке…
— Пальцем пашут, ногтем жнут, — вставил Бузуев.
— Господи… — вздохнула Нина Викторовна. — Ваши шутки… оставьте их при себе!
Бузуев виновато склонил голову и выразил на лице недоумение.
— Я только хотел подчеркнуть вашу мысль…
«Кто же из них больше артист? — думал, глядя на них, Першин. — И тоже, видно, далеко у них там, в обители муз, до настоящей гармонии. Все люди, и у всех свои сложности…»
— Нам пора, — заторопилась вдруг Нина Викторовна. — Спасибо за гостеприимство, уверяю вас, я буду самым горячим защитником нашей дружбы!
Все поднялись из-за стола, пошли провожать гостей к машине.
— Виктор Иванович! — удивился Павел Петрович, подошел к нему, пожал руку. — Оля, почему не сказала?
Виктор Иванович заступился:
— Да я только что — минут десять.
— Не позвонили, не предупредили!
— Так… неожиданно как-то собрался — время выкроилось.
— Ну я сейчас, гостей только проводим…
Бузуев, пожимая на прощание руки, хмурился и повторял:
— Все хорошо… все нормально… — а мыслями был уже где-то далеко. И, усаживаясь в машину, виновато под-вял голову к небу: — Извините!
Машина тронулась, ей помахали вслед и пошли назад в контору.
— А этому деятелю палец в рот не клади — по локоть откусит и не заметит, — ни к кому не обращаясь, пробурчал Григорий Иванович.
— Да, — с усмешкой кивнул Павел Петрович, — мужик тертый. Что вы хотите — современный тип делового человека.
— Да уж куда современней! — недовольно буркнул Григорий Иванович.
Павел Петрович снова усмехнулся, потом повернулся к Першину и положил ему руку на плечо.
— У меня к тебе разговор, Коля… а тут еще один высокий гость нагрянул. Я уделю ему десять минут, и ты заходи — ладно?
Першин кивнул. Потом поблагодарил Григория Ивановича за машину и поинтересовался на всякий случай:
— Не знаете, что за разговор?
Тот усмехнулся, развел руками.
— Пути господни неисповедимы! А уж мысли — тем более.
«Машиной хочет меня обрадовать, не иначе, — решил про себя Першин. — Если так, надо сразу же и сказать… Он же уверен, что делает благо для меня, а когда узнает, что это не так — обидится… А может, не сейчас, не сегодня… — билась трусливая мысль, — и с родителями еще не говорил…» Выждав у себя в кабинете ровно десять минут, так и пошел, ничего твердо не решив.
«Высокий гость» уже уходил — устраиваться в гостиницу, а Павел Петрович его напутствовал:
— Потом сюда — я еще буду здесь, и ко мне ужинать. Хорошо? — А когда тот закрыл за собой дверь, глубоко вздохнул и рассмеялся ему вслед. — А знаешь, почему он зачастил к нам?
— Кто ж этого не знает, — сдержанно ответил Першин.
— Подфартило девке, правда? А он стесняется чего-то, тянет резину… А чего тянуть? Раз-два — и свадьбу, а? — Павел Петрович панибратски подмигнул и расхохотался. — А что? Скажешь, браки свершаются на небесах? Ерунда! — И нажал кнопку. — Я их мигом сейчас сосватаю — засекай время!
Оля открыла дверь и замерла, дожидаясь приказаний.
— Зайди, Оля, сядь, — пригласил Павел Петрович.
Оля прошла и неуверенно села, Павел Петрович вышел из-за стола и остановился перед нею с чуть-чуть насмешливой улыбкой.
— Как ты думаешь, Оля, зачем сюда ездит Виктор Иванович? Не догадываешься?
Оля покраснела и пожала плечами.
— На рыбалку… воздухом подышать…
— А хочешь, я тебе открою одну тайну? Нравишься ты ему, Виктору Ивановичу… а он неженатый, между прочим!
— Он же старый… — опустив голову, едва слышно проговорила Оля.
— Какой он старый?! Пожилой человек, но еще совсем не старый… Зато у него прекрасная квартира, машина, огромные связи в городе: не попрыгунчик какой-нибудь — солидный человек! И хороший, главное, человек! Так что смотри, не упусти шанс — такой журавль тебе в руки летит…
Оля еще ниже опустила голову.
— Зачем вы так, Павел Петрович? Ну зачем вы смеетесь надо мной?
— Еще чего! Почему это я смеюсь?
— Ну, вы говорите про машину, квартиру, связи… разве это главное?
Павел Петрович смутился.
— Не главное, разумеется… но существенное. Тебе же хочется жить в большом городе, в хорошей квартире и так далее?
— А если я люблю другого человека?!
— Что?! — насмешливо переспросил Павел Петрович. — Она любит другого человека! — и хохотнул. — Да что ты понимаешь в этом! Любит… На две недели эта твоя любовь, на месяц, в крайнем случае… — И уже совсем обиженно проворчал: — Любит она… шалопая какого-нибудь.
Оля всхлипнула и закрыла лицо руками.
— Господи! Ну почему все считают меня за дуру?..
— Да потому, что ты и есть… — в сердцах начал Павел Петрович, но сдержался в последний момент и, когда Оля выбежала вся в слезах, все-таки договорил: — дура! — Махнув рукой, огорченно пошел на свое место, — Да и тот тоже хватил! Двадцать лет с хвостиком — все-таки разница?! — Сел в кресло, вздохнул протяжно, потер лоб ладонью. — Ладно… пошутили и будет!
— Кому-то шутки… а мышке слезки, — сказал Першин неприязненно.
Но Павел Петрович не почувствовал тона, даже не обратил внимания — так он был возбужден. Да и коньяк, хотя и в служебной дозе, тоже, наверное, действовал.
— Гляди, как бы эта мышка тебя не скушала: с нее станется! — Он склонил голову и, чуть прищурив один глаз, посмотрел на Першина, словно прицеливаясь. — А что? По-моему, она в тебя метит… и недаром завела тут речь про любовь…
— Это и есть тот разговор, для которого я должен был зайти?
— Да нет же! — отмахнулся Павел Петрович. — Но жениться тебе надо — пора уже, дорогой мой! А то ведь роста не будет!
— Какого роста?
— Такого роста… Вот есть, например, мнение выдвинуть тебя секретарем парткома, а это, как ты сам понимаешь, дело нешуточное! Тут уж мальчиком ходить как-то не того…
У Першина внутри все ширилась и поднималась какая-то неуемная злость. Он старался подавить ее, но она лезла из него, как перекисшее тесто. «Сидит… самодовольный, властный — этакий вершитель судеб… — думал он, глядя на Павла Петровича, — А ведь старше меня всего на три года… Что власть делает!»
— А чье мнение? — глухо спросил он.
— Мое, во-первых… ну и… некоторых вышестоящих партийных работников.
— Понятно… — тихо отозвался Першин. — А Григорий Иванович куда?
— Он уходит на пенсию.
— Уходит или его уходят?
— Уходит сам, не переживай… Кстати, и он считает, что лучшей кандидатуры нам не найти.
— Разве мало у нас хороших людей — коммунистов?
— А кого? Специалиста выдернуть из производства? Работника? Плохого не утвердят, а хороший мне в хозяйстве нужен.
— Парторг, по-твоему, не работник?
— Не придирайся только! Не лови меня на слове! Сам понимаешь прекрасно — это лучший вариант! И самый простой: людей ты хорошо знаешь — они одни и те же; работа — примерно одинаковая. Перейдешь из одного кабинета в другой — только и делов! Першин помолчал, тяжело вздохнул.
— А если я не захочу?
Павел Петрович снова посмотрел на него, словно прицеливаясь.
— Почему?
— Ну-у… у меня, может быть, другие жизненные планы.
— А устав ты помнишь?
— Помню… но так обычно не делается, чтобы против воли на руководящую работу…
— Всяко делается! — жестко отрубил Павел Петрович. — Как надо, так и делается… А что у тебя за планы?
— Я институт кончил… — не сразу ответил Першин, — педагогический, между прочны.
— В школу собрался?
— Допустим…
Павел Петрович недоверчиво и удивленно хмыкнул.
— Нашел тоже!.. Ему такое дело предлагают… такими должностями не бросаются, понял? Это тебе не шуточки! Чего это ты вздумал вдруг?! Никогда от тебя не слышал…
Першин развел руками, прямо посмотрел Павлу Петровичу в глаза.
— Хочется жизнь прожить честно — такое маленькое скромное желание!
Павел Петрович изумленно вперил в него самонадеянный взор.
— Так… а партийная работа тебе в этом помешает?
— Не совсем так, — твердо и спокойно ответил Першин. — Просто в этом случае я должен буду еще долгое время работать с нынешним директором, находить общий язык и вообще быть ему признательным за все те блага, которыми он осыпает меня.
Это было совсем неожиданно и, должно быть, очень обидно и неприятно для Павла Петровича. Он просто растерялся, но скоро привычно взял себя в руки.
— Значит, директор тебя не устраивает?
— Да, директор… за которого я когда-то голову мог положить, а сейчас бы очень жалел об этом.
— И что тебя не устраивает во мне?
— Многое.
— А конкретно? Ты можешь сказать конкретно? Хотя бы одну из причин?!
— Конкретно, Павел Петрович, ты все меряешь на деньги, — прямо и твердо продолжал Першин, — на материальные блага, так сказать… Я как-то раньше не придавал этому значения: экономические рычаги, принцип материальной заинтересованности и так далее — все как будто правильно, естественно, но однажды вдруг испугался… Испугался, когда понял, что деньги у тебя стали мерой всего, мерой добра и зла, нужности и ненужности людей, их поступков — все на рубли! И у нас у всех, работающих с тобой, тоже… постепенно… Мы уже не замечаем, как строим на этом все наши отношения, систему доводов…
— Стоп! — нетерпеливо остановил его Павел Петрович. — Тогда я хочу уяснить несколько принципиальных моментов. Момент первый: кто после меня громче всех ратовал за хозрасчетные звенья, утверждая, что это принцип настоящей материальной заинтересованности и ответственности за труд, за его конечные результаты; и когда у некоторых вышло по четыреста рублей в месяц и райфинотдел испугался, кто вместе со мной доказывал на всех уровнях, что нужно выплатить рабочим все до копейки, а не причесывать под общий уровень?! Кто это был — ты или не ты?
— Я… Ну и что?
— Ничего — постой! Момент второй: почему мы отказывались от двухсменки на ферме и перешли на двухцикличную дойку? Потому что в наших условиях это грозило, прежде всего, потерей в зарплате доярок — так или не так?
— Так…
— И кто после меня снова горячее всех убеждал нашего многоопытного Григория Ивановича, что нет такого закона, чтобы доить коров именно три раза, а не два, допустим, или четыре?
— Я, — твердо сказал Першин.
— Но ведь мы рисковали, когда решили попробовать это дело на третьей ферме, хотя и знали, что удои сначала упадут, а потом должны выравняться. Ведь если бы там, наверху, узнали, почему упали надои, нас вытряхнули бы из кресел, не дожидаясь результатов эксперимента. И теперь ты в этом раскаиваешься — так?
— Нет, не раскаиваюсь.
— Тогда я тебя не понимаю! Ты же сказал, что раскаивался бы теперь…
В это время открылась дверь и в кабинет заглянул грузный мужчина лет пятидесяти с бурым от загара лицом, такого же цвета мощной шеей, на которой прочно сидела крупная коротко остриженная голова. Из-за его широкой спины выглядывала пожилая женщина, повязанная белым платком, в туго обтягивающем ее платье из яркой ткани с какими-то большими экзотическими цветами по белому полю. Это были управляющий и заведующая молочнотоварной фермой третьего отделения.
— Подождите! — резко бросил им Павел Петрович. — Видите, я разговариваю с председателем рабочкома!
Мужчина грузно попятился, обиженно проговорил:
— Да мы что… Вызвали же… а так-то чего бы…
— Но подождать вы можете, — уже мягче добавил Павел Петрович. А когда дверь закрылась, снова повернулся к Першину. — Ну, так я тебя не понимаю — в чем все-таки дело?
— Нельзя без конца говорить об одной только выгоде. Все выгода, выгода — только и слышишь со всех сторон… И все в рублях, в рублях, в рублях!
— Здорово живешь! А если речь идет о государственной выгоде?!
— Все равно…
— Ну, милый мой! Это, знаешь…
— Вот тут были товарищи из театра, — перебил его Першин, — и они бы могли подтвердить, что большинство театров государству экономически не выгодны и содержатся на дотации — в рублях невыгодны! Но для чего-то содержатся? Для чего? Значит, есть какая-то другая выгода?!
— Ну, а применительно ко мне, к директору?
— То же.
— Что то же?.. Что то же?! — взорвался Павел Петрович. — Ты назови! Покажи! Дай мне это пощупать…
Першин усмехнулся.
— Это нельзя пощупать… Я только знаю, что без этого люди становятся хуже.
— Вообще? Или уже становятся?
— Уже становятся.
— То есть — наши люди? В нашем совхозе?
— Да.
— Та-ак… — задумчиво протянул Павел Петрович. — А вот мы у них спросим сейчас… — Он торжественно поднес руку к кнопке, с усилием нажал ее — раз, другой, но Оля не появлялась. — Да где она там?! — нетерпеливо встал, пошел, открыл дверь. — А где Оля?
— А не было ее, — хмуро ответил грузный мужчина, — мы и заглянули поэтому.
— Ну, извини, Иван Степаныч… Зайди-ка! Вера Филипповна — тоже! — Павел Петрович пропустил их вежливо, сам закрыл дверь. — Проходите, садитесь.
Они сели, выжидающе глядя на странно возбужденного директора.
— Иван Степанович, скажи: хозрасчетные звенья — это хорошо? Не для тебя, допустим, как управляющего, а для рабочих — хлеборобов?
— А что?.. Хорошо… — недоумевая ответил Иван Степанович. — И для меня хорошо: они же сами теперь друг дружку погоняют.
— А в связи с этим, — наседал Павел Петрович, — новая система оплаты по результатам года — прямая, так сказать, материальная заинтересованность, — она портит людей или нет? Как по-твоему?
— Нет! — твердо отрубил Иван Степанович. — Не портит!.. Наоборот! Раньше-то я, полеводом еще когда был, как бобик по полям пластался — следил, как сеют, как пашут. А все равно… у кого совесть есть маленько, так ничего еще: скажешь на тридцать пахать, он хоть на двадцать пять возьмет, а у кого ее нет, так ты только с поля долой, он подымает лемеха — лишь бы черно сзади было — и бузует на пятой скорости: ему же с гектара наряд закроют! А кто будет сеять, убирать на этом поле, он не знает, и голова у него об этом не болит… А в звене — другое дело: тут уж как посеешь, так и пожнешь, или по четыреста в месяц выйдет, или аванс едва оправдаешь. Некогда портиться — да и себе хуже!
— Так! — удовлетворенно отметил Павел Петрович. — А теперь ты, Вера Филипповна, скажи: почему отказались мы от двухсменки, а ввели двухцикличную дойку на фермах?
— Так это же всем понятно…
— А ты все-таки скажи, как понимаешь!
Вера Филипповна улыбнулась.
— Вроде экзамена?
— Вроде экзамена.
— Ну так не готовы мы еще к этой двухсменке — экономически и технически… Доярок больше надо: а это значит — или зарплату снижать, или себестоимость повышать… Опять же неполный рабочий день получается — за что платить зарплату хорошую?
— Значит, хорошо только в деньгах? — уточнил Павел Петрович. — Только то, что в деньгах не потеряли?
— Это само собой, — согласилась Вора Филипповна. — Но и все остальное хорошо — это хоть кто скажет… Мы раньше к пяти вставали на первую дойку, а их еще две — целый день, как заведенная… А теперь совсем другое дело: встанешь, как люди, завтрак приготовишь, всех накормишь, ребятишек в школу соберешь — и к восьми часам на ферму идешь, как на фабрику… в двенадцать опять возвращаешься, обед приготовишь, ребятишек со школы встретишь, покормишь, постираешь, приберешь чего нужно — и к пяти снова на дойку… В девять вернешься — и телевизор еще посмотришь, и поспать времени достаточно… Хорошо — ничего не скажешь. Все этим довольны. Работать стало легче, веселее и даже интереснее…
Павел Петрович удовлетворенно хмыкнул и кивнул Першину, как бы говоря: «Ну что? Слышал?!»
Першин молчал, думал, стоит ли продолжать этот спор. Не такого он хотел разговора, и не к этому призывал его Иван Савельевич. Но все, что можно было испортить, в сущности, уже сделано, и терять-то уже больше нечего…
— Я тоже хочу спросить… в таком случае… — медленно и глухо проговорил Першин. — Как бы думаете, Вера Филипповна, и вы, Иван Степанович, — за последние лет пятнадцать — двадцать люди хуже стали или лучше?
Вера Филипповна настороженно глянула на Першина, затем на Павла Петровича, пытаясь понять, что за всем этим кроется.
— Одеваться лучше стали, — несмело выдавила она из себя, — вообще — следить за собой…
— Грамотнее стали намного… — тоже неуверенно поддакнул Иван Степанович.
— Я не совсем об этом… Совсем даже не об этом! — горячо повторил Першин. — По человеческим, по душевным качествам?.. Вот… я помню, раньше приезжали из города на уборку нам помогать — на месяц, иногда на два. Расселяли всех по квартирам, и жили они, как члены семьи, или родственники — ели, пили с нами, что было: никто ничего не считал… И как интересно было! Разговоры по вечерам: кто откуда, кто что повидал; мы, ребятишки, не спим, бывало, допоздна, слушаем… А сейчас? Приедут студенты, мы их в старый клуб — холодный, неуютный… Все, что съедят, мы у них до копейки высчитаем… Да что там! Инструктор приедет из райисполкома — в сельсовете ночует на старом диване без простыней и с портфелем вместо подушки…
— Да что ты, ей-богу! — взвился Павел Петрович. — Да кто теперь в сельсовете ночует?! У нас гостиница — лучшая, между прочим, в районе!
— Два года ей всего, гостинице, — уточнил Першин. — А три, четыре года назад так и было! Когда я комсоргом стал, начали приезжать ко мне из райкома, и если с ночевкой — я веду к себе. А мать однажды и выговаривает: «Что ты их приводишь все время: теперь уж никто так не делает». А ведь не было этого! Хуже насколько жили — не сравнить, а этого не было!
Першин умолк, и наступило молчание. Но оно продлилось недолго. Вера Филипповна горестно как-то покачала головой и тихо сказала:
— Это правда, Николай Егорыч, заедаться немного стали…
— Да чего там «немного»! — побурев лицом, гневно рыкнул Иван Степанович. — Заелись уже окончательно! — но спохватился, сбавил намного тон и виновато объяснил: — Вчера вечером машина к нам шла сельповская и застряла у моста за деревней. Я Петьку нашел, Аникина Петьку: «Заведи, говорю, трактор да поезжай, выдерни эту «автолавку». А он мне в ответ: «Наряд выпишешь на полный день — заведу, а нет — сам заводи да выдергивай». Обнаглели — чего там…
— Вот! — обрадовался Першин. — А почему он рвачом становится — Петька Аникин? Да потому что мы у него без конца рублем перед носом машем! Сделай, Петя, вот это — получишь вон сколько, а вот это сделаешь — еще столько же и еще полстолька… Он уже света белого не видит за этим рублем!
— Так что же, — взъярился Павел Петрович, — по-твоему — не платить людям за труд? Назад к военному коммунизму?!
— Платить! И хорошо платить за хороший труд. Но это должно быть само собой, автоматически… А махать рублем перед носом — это не дело! Не будете этого добра! Да что там… Ваня Прохоров вон лежит — и ничего ему больше не нужно… хоть миллион ему туда положь!
Павел Петрович нахмурился, недобро усмехнулся:
— Вот ты куда приехал… Понятно! А известно тебе, что экспертиза обнаружила у него алкоголь в организме? То есть он пил накануне вечером и, может быть, опохмелялся!
— Да я знаю… — поморщился Першин, — про экспертизу… и без экспертизы… Но я знаю также, что он неделю работал от зари до зари — ячмень от комбайнов отвозил, и он должен был отдохнуть в воскресенье… или, по крайней мере, не ехать в город, где такое движение! А ты поднял его со всеми шоферами и сказал, что закроешь всем по два тарифа за один рейс на станцию: кирпич, видишь ли, надо вырвать у кого-то из-под носа… Еще и по «красненькой», говорят, сунул без ведомости, из своих особых фондов.
— Говорят, в Москве кур доят… — ни на кого не глядя, пробурчал Павел Петрович. Потом поднял глаза, неуверенно посмотрел на всех по очереди. — Ты, значит, меня считаешь виновником его смерти? И вы так считаете?.. Что, и все так думают?!
Иван Степанович тяжело завозился на стуле, неловко приподнялся, переглянулся с Верой Филипповной.
— Мы это… выйдем, пожалуй… А то и завтра можем?!
Павел Петрович опустил голову и устало кивнул:
— Хорошо, давайте завтра.
Они ушли, и стало еще тягостней. Першин поднялся, постоял нерешительно и медленно пошел к двери. Павел Петрович его не задерживал.
В приемной, понуро глядя в пол, сидел Виктор Иванович. Вскинув голову и натолкнувшись на откровенно неприязненный взгляд, он смутился и отвел глаза. Першин было прошел мимо, но неожиданно для себя остановился, повернулся к «высокому гостю».
— Простите, не знаю, как обращаться к вам, по званию или по имени-отчеству… Вам не стыдно?
— Стыдно, — ответил Виктор Иванович просто и откровенно.
Першин не ожидал такого прямого ответа и сам смутился.
— Ну в самом деле… разве так можно?
— Да, вы правы, правы! — торопливо заверил его Виктор Иванович. — Вот… хочу дождаться ее, извиниться… И тут же уеду, чтоб меня черт побрал! — Он приложил руку к груди. — И вы меня извините! То есть, это ваше дело… но хочу, чтоб меня поняли по-человечески. Я один живу… давно, женился курсантом, в спешке. Не пожилось. А потом все труднее и труднее с возрастом… А тут приехал однажды, увидел — и как с ума сошел. Не могу ничего поделать с собой — влюбился на старости лет, чтоб меня черт побрал!.. — Помолчал и — с досадой: — Обидел, конечно, девчонку… Надо извиниться. Извинюсь и уеду. Жить-то, может, осталось… Дело такое, и зла оставлять не хочется… — Он умолк, отвернулся к окну и так сидел, напряженно хмурился.
Першину стало совсем неловко. Он подумал: «А ведь это я из-за ревности — не иначе, чтоб и меня тоже черт побрал!»
— Извините… — сказал он виноватым голосом.
Виктор Иванович машинально кивнул.
Дома на ужин были караси, обжаренные в муке и плотно уложенные в большой сковороде. Отец выбрал одного, у которого голова выпирала повыше, поддел пальцем и осторожно высвободил из тесных рядов.
— Я, наверное, уйду с этой работы, — сказал Першин.
Мать с отцом переглянулись. Мать было открыла рот, но отец жестом дал ей понять, чтобы не встревала пока.
— Ну и куда? — спросил отец ровным, спокойным голосом, будто речь шла о самом обычном.
— В школу пойду… если возьмут.
— А могут не взять?
— Смотря как уйду: если по-хорошему, то возьмут, а если по-плохому…
— Да на что оно тебе! — не утерпела мать. — Или тебе плохо тут? И не тяжело, и почетно…
— Да погоди ты, мать! — в сердцах одернул ее отец. — Не понимаешь ведь ни черта! У них, если что, не спрашивают, хорошо или плохо…
— Да нет, — сказал Першин, — ты не так понял: меня же никто не выгоняет.
— А чего тогда?
— Так, хочу…
— Да на что они тебе, эти обормоты?! — прямо-таки возопила мать. — Возиться с ними, нервы трепать, отвечать за каждого… Это же черти самые настоящие, они же теперь никого не слушают, — она горестно покачала головой, готовая вот-вот заплакать. — А тут тебе дурно ли? На виду, в почете… Если что надо, выписать там или привезти, — все, пожалуйста. А учителем будешь, в ножки придется кланяться такому же, кто сидеть будет на твоем месте…
— Ладно, мама, хватит! — резко остановил ее Першин. — Все, перестань! Закрываем прения! — Он понял, что не поймут: отец еще может как-то — он с ним потом поговорит, — а мать — нет. И с этим ничего не поделаешь. Он встал из-за стола. — Пойдем, пап, дрова пилить!
Отец тяжело вздохнул, поднялся. Не найдя полотенца, вытер руки о материн передник. И на ее растерянно-вопрошающее выражение буркнул: «Погоди ты!..»
Мать опустилась на табуретку, сложив руки в подол платья, и долго сидела так, машинально теребила передник и не знала, за что приняться.
А Першин с отцом завели мотор и принялись пилить дрова. Работали молча, потому что дело было простое, привычное. Бойко тарахтел мотор, звонко пела «циркулярка», легко врезаясь в сырое дерево, и чурки одна за другой с глухим стуком падали в кучу.
Когда испилили добрую половину — откуда ни возьмись во дворе появился Павел Петрович. Никто и не слышал, как он открыл калитку, вошел, постоял, дождался, когда отпадет очередная чурка и «циркулярка» на время примолкнет, и громко сказал:
— Бог в помощь!.. Здравствуйте!
Мать выглянула из летней кухни, изумилась:
— Павел Петрович! Здравствуйте!..
— Бог-то бог, да оно бы и сам помог! — изображая невозмутимость, ответил отец. Он было наклонился над очередной лесиной, но тотчас выпрямился, выжидающе глядя на нежданного гостя: не зря зашел — забрать, видно, Николая куда-то.
— Я просто так зашел, без дела, — объяснил Павел Петрович, почувствовав эту заминку. — Надолго еще у вас тут?..
— Да на час, не больше, — ответил отец.
Павел Петрович постоял в задумчивости, потом оглядел свои брюки, рубашку и махнул рукой:
— Иди отдыхай, дядя Егор, я за тебя поработаю!
— Да что вы! — всполошилась мать. — Измажетесь тут, изорветесь…
— Не последнее, — отмахнулся Павел Петрович. Выбрал взглядом самую большую лесину, подошел с комля и кивнул Першину: — Давай!
И снова пошла работа, но побойчей: Павел Петрович разохотился, вошел в азарт, гак что мотор начал захлебываться от надрыва, и отец не вытерпел.
— Да куда вы гонитесь? Движок запорете!
— Добра такого… — проворчал Павел Петрович.
— Нам и такой хорош! — не отступался отец.
Меньше чем за час все было кончено. Павел Петрович отряхнул ладони одна о другую, поискал глазами, где помыть руки.
— А сейчас… вот сюда… вот у нас где, — зачастила мать, выбежав из дома со свежим полотенцем. — И чайку попейте на верандочке… я все поставила, все стоит, ждет!
— Чайку можно… Это хорошо, — согласился Павел Петрович. Помыл руки, охотно поднялся на веранду. — Ну-у! — демонстративно восхитился он. — Да куда же это все?
На большом круглом столе, покрытом свежей скатертью, стояли две сковороды: одна с рыбой, другая с яичницей, вокруг них теснились тарелки и вазочки с хлебом, с отварной картошкой, с груздями, с малосольными огурцами, с копченым салом, с вареньем трех сортов — земляничным, смородиновым и рябиновым прошлогодним. Тут же стояла большая отпотевшая банка с холодным молоком, а рядом, поменьше, — со сметаной.
— Чем угощать-то… не ждали гостей, — причитала мать.
Павел Петрович сел, еще раз оглядел стол.
— Да-а! А что, теть Мария, нет ли у тебя в заначке?..
Мать просто расцвела от радости.
— Как нет, есть!
— И никто не против?! — Павел Петрович посмотрел на Першина, на отца. — А то я тут раскомандовался…
«Против» никого не оказалось: отец вообще и последнее время любил этак вот пропустить стопочку на сон грядущий, да не часто удавалось, а Першин просто устал за сегодняшний день, и физически, и морально, и ему было кстати.
Павел Петрович молчал, тяжело думал о чем-то, и было ясно, что он не просто так зашел. Поэтому отец, приняв соточку, оставил молодежь и увел мать с собой смотреть телевизор. Но и после его ухода за столом еще долго длилось молчание.
— Почему ты раньше никому и ничего не говорил об этом? — спросил наконец Павел Петрович, продолжая прерванный в конторе разговор. — Думал по-тихому отойти?
— Думал… — согласно кивнул Першин. — А что мне оставалось? На то, что ты меня поймешь, я не мог рассчитывать… Ну, а к кому еще с этим пойдешь? Непонятно, скажут, чего хочешь: работаешь с таким прекрасным директором, энергичным, деятельным, схватывающим на лету все новое, передовое. Оба молодые, образованные люди, коммунисты, неужели сами не разберетесь в каких-то нюансах моральных и материальных стимулов?.. Похлопают по плечу и проводят до двери с пожеланием успехов… Никто не примет всерьез.
— Ну а… почему все-таки разразился?
— Из-за Вани…
— На меня все-таки решил вину повесить?!
— А на себя?.. — огрызнулся Першин. — Не в этом дело… Когда умирают твои ровесники, да еще так нелепо и неожиданно, вспоминаешь, что и ты смертен, и невольно подводишь себе итог… И страшно становится, но не самой смерти даже, а того, как живешь…
— Чем же мы плохо живем?
— Я уже говорил… Не поймешь ты меня, видимо…
Павел Петрович хлопнул ладонью по столу, так что на нем все подпрыгнуло, а мать, за двумя дверями в доме, вздрогнула на диване перед телевизором и хотела вскочить, узнать, что случилось, но отец ее удержал: «Сиди!»
А Павел Петрович загрохотал:
— Посидеть бы тебе на моем месте… годика два хотя бы! И я посмотрю, куда ты приедешь на одном моральном стимуле и высокой сознательности! Э-э, да что ты понимаешь?! Я людей к земле повернул, к производству! Они перестали на город коситься. Попробуй теперь замани их туда мешками с коврижками — не заманишь! Они поняли, что незачем ехать куда-то, искать то, что рядом, под носом лежит, только не ленись работать и думать. — Голос Павла Петровича гремел в тесном пространстве веранды и так бил в уши, что Першин морщился, как от боли. — Они думать стали! Понимаешь: думать! Как лучше посеять, как убрать, как сберечь технику и сэкономить горючее. Им жить стало интереснее… А думать надо! Всем! Потому что хлебное поле не карьер: чем сильнее упрешься ковшом, тем больше зачерпнешь… И корова, между прочим, не аппарат для производства молока из воды и сена!..
— И все это лишь во имя его величества рубля? Из одной лишь корысти? — переспросил Першин, снова закипая внутри. — А не из любви, допустим, к земле, к делу, которым занимались отцы, деды и прадеды?!
— А пусть хоть из корысти… пока. Я не боюсь этого! А что касается любви — она придет со временем сама. Как цыганка говорит: «Женись на мне — через год полюбишь». Вот и надо женить хлебороба на земле: хватит, погулял холостым!
— Брак по расчету?
— Кстати, как показывает практика, браки по расчету более надежные, чем по любви: взял да полюбил, взял да разлюбил… Но это ладно… — Павел Петрович снова обрел свое обычное состояние уверенности и снова сидел, как у себя в кабинете, откинув назад голову и щуря левый глаз, будто прицеливаясь. — Я ведь знаю, что ты обо мне думаешь: мол, рвется очертя голову за показателями, за успехом то есть, и ни о чем больше знать не желает, тем и живет… Скажешь, не так?
— Так, — подтвердил Першин.
— Вот! — словно даже обрадовался Павел Петрович. — Все-таки ты молодец — честный парень, это я всегда ценил в тебе… Так и я тебе честно скажу, как на духу, чем я живу, какой мечтой… А мечта у меня такая: пока суть да дело — я у себя в совхозе коммунизм практически построю… Да! А что? У меня уже сейчас питание в столовой практически бесплатное — копейки стоит, чисто символически… кино показываем бесплатно, театр будет приезжать — то же самое, все оплачивает совхоз. А люди как живут! И телевизоры, и холодильники, и мебель современная — чего только нет… И денег еще столько у всех, что дай нам сегодня сто, двести автомобилей любой марки и стоимости — тут же их не будет, все раскупят.
— То, что ты именуешь коммунизмом, называется высоким уровнем жизни, — сказал Першин подчеркнуто менторским тоном, — материальным причем! Так что ты перепутал цель со средствами, то есть поставил средства на место цели. Неужели ты этого не понимаешь?
— Я строю материальную базу: бытие определяет сознание!
— Скажи об этом Рокфеллеру или Ротшильду какому-нибудь, у них очень высокое бытие, в твоем понимании итого слова… — Першин хмыкнул и качнул головой: «Базу он строит…» А как и ради чего — это непринципиально?! Давай уж тогда заглянем в историю, если у нас такой разговор — честный, как на духу… Думаешь, наши российские капиталисты и кулаки, получи они власть после февральской революции, не развили бы кипучую деятельность, не настроили бы заводов, не завели бы высокопродуктивного сельского хозяйства вроде американского?! Но как, опять же? И ради чего? Это принципиально важно! Поэтому именно большевики пошли дальше, совершили свою революцию, победили в гражданской войне, принесли столько жертв! А тут на тебе: через два поколения объявился ужасно деловой деятель — поборник чистой экономики и голых материальных стимулов! Коммунизм у себя в совхозе решил построить… коммунизм, в котором никому дела нет до студентов, затолканных в старый клуб с отвалившейся штукатуркой… коммунизм, в котором Петька Аникин не поедет выручать застрявшего с машиной сельповского шофера, пока не заплатят, рублем перед ним не помашут…
Родители в доме невольно слушали этот разговор, так как шел он, в основном, на высоких тонах, и мать в растерянности и каком-то необъяснимом страхе время от времени поглядывала на отца, демонстративно сохранявшего невозмутимость и философское спокойствие. Наконец мать не вытерпела и спросила осторожно:
— О чем это они, Егорушка?
— О чем, о чем… — приглушенно огрызнулся отец. — Ни о чем… не понимаешь ничего — и сиди!
— А ты объясни…
— Не бабьего ума дело… Смотри в телевизор.
А Першин с Павлом Петровичем просидели далеко за полночь. Водку незаметно прикончили да наелись рыбы, да назакусывались разного соленья и только потом пили остывший чай, пока чайник не опростали. Наконец вышли на улицу, дохнули свежего воздуха, стерли пот с распаренных лиц, как после бани. Павел Петрович поднял голову к небу, усеянному крупными августовскими звездами, и сказал:
— Смотри, как разведрилось, а? Погода устанавливается прочная, можно хлеб валить… А что? С ячменем управились… — Он помолчал немного, глянул искоса Першину в лицо. — Может, еще подумаешь, а? Теперь объяснились, а ясность, она как-то помогает… И что ты предлагаешь вообще?! Ну вот, я не прав, допустим, а что я должен делать, если по-другому? Конкретно?
Першин пожал плечами:
— Конкретно — не знаю… Сам же говоришь: «Думать надо! Всем!» А самое главное, почаще вспоминать, ради чего живем…
— Ладно… — сказал Павел Петрович. — Может, все-таки передумаешь?.. Ну и что! Будем спорить, конфликтовать. Пускай! С умом, разумеется, чтобы на людях-то сильно не показывать… это ж мы не имеем права…
— А Иван Савельевич? Я ему фактически слово дал! Пусть даже не отпустят меня без выговора и он не сможет меня взять, но я же не трепло какое-нибудь… Должен я быть последовательным?!
— Да отпущу и тебя без выговора! Устрою, раз говорю. Ты меня знаешь! Но еще все-таки подумай, ладно? Я же тебе как на духу… А что касается твоего слова Ивану Савельевичу — так ведь последнее слово все равно за райкомом партии, и он это понимает лучше, чем ты и я.
Першин проводил Павла Петровича до полдороги, а потом еще долго сидел на крыльце, смотрел в необъятное небо, слушал ночные звуки. Сон куда-то пропал, и, кажется, не ложился бы вовсе, а вот так бы сидел и сидел — смотрел и слушал.