Никто из товарищей не мог бы в точности сказать, где родился он, где вырос и где оставил семью, этот невзрачный на вид, неразговорчивый и как будто застенчивый, Антон Бережков.
Никто не помнил теперь, когда и откуда он пришел сюда, в стрелковое подразделение, которым командовал капитан Князев, никто, впрочем, никогда и не спрашивал его об этом. Как-то не приходилось спросить.
И он сам никого ни о чем не спрашивал…
В землянке в короткие паузы между боями он сидел всегда в сторонке, занятый починкой обмундирования и пригонкой снаряжения.
Писем он никогда никому не писал.
А когда с ним разговаривал заместитель политрука, он отвечал на вопросы кратко и не очень охотно, уклончиво.
Бывают такие скрытные, тихие люди.
Но как только начинался бой, человек этот сразу преображался, становился подвижным и цепким и лез в самое пекло, будто отыскивая для себя самое трудное дело в этой трудной и тяжелой войне.
И заметно было, что драться он умеет, что в боевом азарте он не теряет головы и смелость его сочетается со сноровкой и ловкостью и природным, неистребимым лукавством.
Однажды он прыгнул во время боя в глубокий немецкий окоп, где сидели два солдата и офицер.
Двух солдат, растерявшихся, должно быть, от неожиданности, он заколол штыком. А офицер свалил его, подмял под себя и стал душить. Офицер был крупный, тяжелый и толстый, может быть, больше оттого, что надел поверх шинели дамскую беличью шубу.
Видно, и дама, носившая эту шубу, была не из мелких.
Маленький Бережков совсем было исчез под грузной тушей. Но через мгновение офицер вдруг всхлипнул, дернулся и свалился на мокрую солому, устилавшую глубокий немецкий окоп.
Оказывается, Бережков, полузадушенный, отыскал под беличьей шубой офицерский кинжал и ткнул офицера в брюхо сквозь сложную броню из шинели, мундира и белья.
В другой раз Бережков оказался один на один против тяжелого немецкого танка, прорвавшего наше боевое охранение.
Похоже было, что Бережкова больше нет. Может, танк уже раздавил его. Но вдруг танк подпрыгнул и закрутился на месте. И тогда стало ясно, что боец жив и цел. Он только прижался к снегу и, слившись с ним в своем белом маскировочном халате, кинул связку гранат под танк…
Всю зиму батальон, как и вся армия наша, начавшая наступление, шел в метель и в мороз по глубоким снегам, пробирался ползком в дыму жгучей поземки, часами и сутками лежал под открытым небом на обледеневшем снегу, блокируя и атакуя узлы немецкого сопротивления…
Выносливостью и даже смелостью теперь, пожалуй, нелегко удивить. И все-таки Бережков, рядовой, невзрачный на вид красноармеец, именно этим удивлял многих. А совсем недавно, в апреле, он, казалось, сам превзошел себя.
Враги пошли в контратаку, чтобы таким способом удержать укрепленный пункт, за который уже сутки шел упорный бой. После того как контратака была отбита и наша пехота продвинулась вперед, с правого фланга почти в тылу у наступающих неожиданно заговорили два замаскированных пулемета. Опасность для нашей пехоты была велика. И тут Бережков обратил на себя всеобщее внимание. Под пулеметным огнем, не ожидая приказаний, он быстро пополз в ту сторону, прорывая в глубоком снегу узенькую траншею. Вскоре за ним последовали еще три бойца. Но догнать Бережкова было нелегко. Он полз, как лисица, сердито орудуя руками и ногами.
Минут через пять все услышали взрыв гранаты. Потом второй, третий. Некоторое время спустя раздались еще пять или шесть взрывов. Но главное уже было сделано Бережковым. Пулеметы замолчали после первых взрывов. Пехота снова двинулась вперед. И Бережков поспешно бросился догонять наступающих, оставляя позади себя на зернистом предвесеннем снегу пятна крови.
А вечером, когда немецкие глубокие блиндажи были заняты нашей пехотой, молчаливый этот человек, отказавшийся пойти в санбат, перевязанный, сидел по своему обыкновению в уголке на бревнышке и, как всегда, был занят починкой своего обмундирования. Но теперь все разговоры были сосредоточены вокруг него. И многие спрашивали, как он себя чувствует? Не лучше ли ему все-таки сходить в санбат? Бережков конфузливо отвечал, что у него все в порядке, что пули только оцарапали его и каску помяли. А так — полный порядок…
Вспомнили, что Бережков был уже представлен раньше к медали «За отвагу». И теперь говорили, что, когда он будет получать медаль, ему, наверно, тут же вручат орден, потому что лейтенант уже доложил про него капитану Князеву. А капитан Князев человек внимательный и давно знает про Бережкова. Может, Бережкову даже звание присвоят.
— Будешь, Бережков, у нас командиром.
Бережков вдруг улыбнулся:
— А вы согласны, чтоб я был?
— Ну что же, — сказали красноармейцы. — Человек ты смелый, огневой.
Приходили из соседнего взвода и даже из третьей роты приходили спрашивать, что за парень такой отчаянный у них во втором взводе. Последним в тот вечер пришел сержант-сибиряк Афанасий Балахонов. Он сказал, что сибиряки тоже удивились. Ну, один пулемет заглушить — это понятно. Но чтобы два станковых зараз один человек заглушил… И главное — быстро, вот что любо-дорого. Можно считать — это просто геройство. Привет такому товарищу.
Бережков, стесняясь, опускал глаза. Похвала сибиряков, видимо, тронула его. Ведь теперь все знают, что за парни — сибиряки… Похвала сибиряков стоит многого.
Но, похвалив, Балахонов не уходил. Он присел рядом с героем и, приглядываясь к нему, стал расспрашивать обо всем. Потом сказал:
— Я тебя, парень, где-то, однако, видел.
— Не знаю, где, — сказал Бережков.
— И голос мне твой знакомый, — задумчиво произнес сержант.
И вдруг в памяти двух людей, может быть, одновременно, возникло Минское шоссе в октябре. Дождь и снег и снова дождь. И туман, ползущий из леса. А где-то вдалеке бухают пушки.
По шоссе увозили раненых. А навстречу им двигалась колонна грузовиков, в которых ехали на фронт сибиряки.
На короткой остановке идущие в бой расспрашивали вышедших из боя о немце. Враг остервенело рвался к Москве. Он, говорили, уже прорвал передний край нашей обороны. Бойцы закуривали и ждали встречи с ним. Непонятно еще было, где и когда эта встреча произойдет.
И вот из тумана вышел небольшого роста человек в военной шапке и в шинели, но подпоясанный не ремнем, а обрывком провода.
— Разрешите, товарищи, и мне закурить, — сказал он, — как пострадавшему бойцу.
Видно было, что он не ранен, но винтовки у него не было.
— Винтовка-то у тебя где? — спросили его.
— Винтовка, — повторил этот странный человек. И вдруг озлился: — Вы, наверно, еще там не бывали. Вот как побываете… — крикнул он, точно рыба на берегу, открывая рот, заросший давно небритой рыжей щетиной.
— Дурак, — сказал ему раненый. — Это ж сибиряки. Чего ты их пугаешь.
А один сибиряк брезгливо взял человека за шиворот и спихнул с обочины.
— Что ж вы на русского, как на немца, бросаетесь? — закричал странный человек, снова выползая на шоссе.
— Какой ты русский, — сдерживая ярость, сказал ему сибиряк. — Ты чурка с глазами. Я таких из глины могу делать. По три копейки за штуку. Руки только марать не хочу, а пулю жалко…
И странный человек ушел в туман.
Бережков не стал финтить. Неожиданно прослезившись сейчас, он признался, что все так в точности и было тогда в октябре. Он был напуган, отстал от своей части, которая шла на пополнение к Москве или за Москву.
Документы у него были в общем правильные. Видно было, что он отстал от части. И патрули указывали ему, куда обратиться, чтобы вернуться к своим. А встречным людям он говорил: вышел, мол, из окружения. Народ жалел его. Угощали, потчевали чем придется. Одна баба пяток яиц ему дала. Дома, может, у нее дети, а она ему — пяток яиц даром.
— На, пожалуйста, дорогой товарищ, ежели ты наш защитник, красный армеец.
Народ повсеместно приветствовал его, как бойца. И было стыдно ему. Ну с какими глазами он после войны поехал бы к детям, к жене домой, в совхоз на Волгу? Дети его учатся, растут, все понимают. Неужели он и детям своим будет врать?
В Москве в это время даже бабы окопы рыли и кровь свою сдавали в госпиталя. Побродил Бережков по Москве этак дня полтора, поглядел на все и постигла его такая смертная тоска, какой, наверно, не испытать больше во всю жизнь.
— Чурка с глазами, сказал ты про меня тогда, — напомнил Бережков сержанту Балахонову. — Может, я действительно как чурка тогда был. Все русские, как русские, а я — как чурка. Подумал я, подумал и пошел обратно на фронт.
Вот тут Бережков и принял, как говорят старухи, всю казнь господнюю. Шел он на фронт, а его не пускали. Говорил он в сердцах часовому на шоссе:
— Ведь я не на свадьбу иду, на войну. Чего же ты меня задерживаешь?
А часовой говорил:
— Мы на войну тоже не всех пускаем. Проверять тебя надо.
Приблудился все-таки Бережков к одной части. Показал документы. Время было горячее, приняли его. Проявил он себя. Да так и остался тут.
— А все-таки до сей поры сердце жжет мне пятно, которое положил я на себя в октябре. Не напугает меня теперь немец во веки веков. Нам политрук объяснял, будто немец сейчас грозится весной. Пусть. Хоть весной, хоть летом. Нечему ему нас пугать. А за испуг мой тогдашний буду я теперь ему мстить до окончания жизни моей, пока не сниму с себя пятно окончательно.
Балахонов слушал его. Потом признался:
— А я, знаешь, тоже тогда затосковал. Почему, думал, я на него пулю пожалел. Казнить надо таких людей, которые с испуга могут Советскую Родину продать. А ты, однако, вон, гляди какой. Действуешь. Сердце просто радуется глядеть на тебя. Ведь ты кровью своей, как я понимаю, смываешь с себя пятно. Звать-то тебя как?
— Антон Иваныч.
— Ну, действуй, Антон Иваныч, на счастье, — сказал, протянув ему руку, сержант-сибиряк Афанасий Балахонов. — Желаю быть с тобой знакомым…
И Бережков заметно повеселел от этих слов. Он, оказывается, не от природы угрюмый и тихий. Он от смертной тоски своей, от пятна на совести стал угрюмым. А на самом деле он веселый, Антон Бережков.