Я вышел из вагона на маленькой станции — поезд стоит тут всего одну минуту.
Паровоз заревел, и состав покатился вниз по глубокой выемке, на дне которой были положены рельсы. Извиваясь, ложбина шла мимо полей и леса, а внизу, у окончания выемки, располагалась уже другая станция — зеленая крыша вокзала была видна с пригорка, на котором я стоял, провожая поезд.
Медленно пошел я по дороге мимо громадных прямых сосен, осенявших ее, и прекрасен был край, видимый мною в этот тихий мирный час.
Передо мной лежала холмистая долина, окруженная лесом; солнце, заволоченное легкими облаками, мягко согревало землю: стоял такой обычный для этих мест и всегда такой прелестный серый денек, когда нет резких переходов от света к тени, когда краски чуть-чуть приглушены, когда все вокруг погружено в чарующее спокойствие, когда душа растворяется в этом покое и просторности, и хочется думать о простых и ясных вещах, вспоминать о милых и добрых людях, и самому хочется быть хорошим и добрым, как природа вокруг…
Долго стоял я на вершине холма, прислонившись к стволу могучего дуба; вокруг него росли молодые, тихо лепечущие березки… Я смотрел вниз, в долину, на поля пшеницы, на яблоневый сад невдалеке, прислушивался к неясным звукам, доносившимся из селения, что раскинулось вдали… Я никуда не спешил… Да если бы я и спешил, я не смог бы оторваться от созерцания этих спокойных красок, от невинного шелеста тонких грациозных березок и…
Я лег на траву около дуба, утонул в ней, и, ощущая теплую землю под собой, задумался и, зачарованный шорохом трав, трепетанием листвы, птичьим неугомонным хором, заснул.
Не знаю, долго ли я спал, — часов со мной не было, — но день все так же кротко ласкал мир; облака, затянувшие небеса от края до края, по-прежнему смягчали и рассеивали солнечные лучи; так же многоголос был птичий говор… Однако что-то изменилось в окружающем, что-то нарушило мое уединение. Я прислушался.
Внизу послышался шорох раздвигаемых трав — кто-то взбирался на вершину холма, где, скрытый густой зеленью, лежал я.
— Сядем здесь, не стоит забираться наверх, — сказал женский голос.
— Хорошо, — отозвался мужской. — Подождите, не садитесь на траву, земля влажная. Я постелю плащ.
— Не надо, — сказала женщина, — У нас уже давно не было дождей.
Чиркнула спичка; голубоватый дымок папиросы спиралью проплыл передо мной и растаял.
Я тихонько развернул стену травы, посмотрел вниз и увидел офицерские погоны: два скрещенных ствола на золотом поле и звездочку посредине. Я мог бы, протянув руку, коснуться этих могучих плеч, над которыми возвышалась круглая, покрытая густыми белокурыми волосами голова. Офицер, услышав шорох над собой, обернулся, но я успел скрыться — он не увидел меня.
— Что там? — спросила женщина.
— Мне показалось, будто кто-то есть наверху…
— Это кузнечики… Или птицы вернулись в свое гнездо.
Голос ее был молод и звучен, он волновал воображение. Мне хотелось увидеть спутницу офицера, но я не мог пошевельнуться в своем укрытии. Вообще-то надо бы было уйти, но раз уж я не смог этого сделать в первую минуту, то теперь мое появление выглядело бы совсем нелепо. Я остался на своем месте, решив покинуть его, как только представится возможность.
— Птицы возвращаются в свои гнезда, — повторил офицер. — И у птиц и у людей закон один: стремиться в свои гнезда, где бы они ни были.
— У вас есть свое гнездо? — спросила женщина.
Снова синяя густая спираль дыма проплыла передо мной.
— Нет, — отвечал офицер. — У меня сейчас нет гнезда.
— Сейчас? Значит, оно было?
— Как у всех.
— Почему же нет сейчас?
— Его разорил ястреб,
— А!
Они помолчали несколько минут.
— Там были дети? — спросила она тихо.
— Да, трое.
— Не надо говорить об этом…
— Я никогда и не говорю… Так, пришлось к слову.
— Это давно случилось?
— В сорок первом году. В самом начале. Может быть, я сам виноват в этом.
— Вы?
— Да, я.
— Господи!
— Около той ложной батареи, где мы с вами встретились, в сорок первом стояла батарея, и это уже были настоящие орудия. Ими тогда командовал я. А вот на этом холме, на дубу, между ветвей, мне устроили наблюдательный пункт. Там еще должна быть площадка, если ребятишки не растащили ее. Потом мы посмотрим. Я ведь приехал-то сюда, чтобы повидать эти места…
Я взглянул на дуб, и точно, среди его ветвей, почти на самом верху, нашел полуразрушенную площадку из толстых досок, окруженную перильцами…
— Тут мы провели много ночей, — сказал офицер. — Памятен мне этот холм, и старый дуб, и эта площадка…
— Странно, — сказала женщина. — Я тоже приехала сюда, чтобы… Мы тут рыли противотанковый ров и ходили на батарею за водой… Помните, около нее бил родник.
— Он бьет и сейчас. Я уже был там. Вода в нем чистая и очень холодная. Ломит зубы, когда пьешь.
— Вы и сейчас пили из него?
— Да.
— И я тоже. Мы много раз бывали у родника, но вас я не видела ни разу. Мы отдыхали около ложных пушек… Они очень похожи на настоящие. Около них стоял часовой и не подпускал к ним. Смешно, они до сих пор уцелели…
— Их делали прочно.
— И около них мы встретились.
— Да.
— Люди встречаются в самых неожиданных местах. Жизнь водит-водит человека из края в край, пока не приведет туда, откуда начинается новая дорога. — Женщина вздохнула. — Это — случай или судьба?
— Не все ли равно, как это назвать?
— Да, конечно.
— Я хотел вам рассказать, как это случилось… С моим домом…
— Может быть, не стоит?
— Почему? Заживают даже самые страшные раны.
— Но все же их не разрешают бередить.
— Вы жалеете меня?
— Да.
Голубая струя дыма проплыла около меня.
— Это так странно, что всего два часа назад я не знала вас, — сказала женщина. — А вам не странно это?
— Нет. Когда-нибудь я должен был найти вас.
— Почему именно меня? Сюда могла бы прийти другая.
— Да, но я прошел бы мимо нее.
— А почему вы не прошли мимо меня?
— Вы же первая заговорили со мной.
— Значит, если бы с вами заговорила любая другая…
— Но ведь заговорили именно вы, а не любая другая…
— А если бы она заговорила?
— Я, может быть, не ответил бы ей.
— Может быть.
— Я бы просто не ответил ей.
— Ну да! Почему же вы ответили мне?
— Потому что… Я не знаю, почему.
— Но все-таки!
— А почему вы заговорили со мной?
— Я… У вас был такой сумрачный вид… Глаза печальные-печальные, и волосы растрепались на ветру…
— При чем же здесь волосы?
— Не знаю. Вы показались таким утомленным, и мне захотелось, чтобы вы немного отошли от своих нехороших мыслей. Ведь у вас в ту минуту мысли были не из веселых, правда?
— Да. Я вспомнил тот день.
— Вот я и заговорила с вами.
— А я ответил.
— Почему?
Он засмеялся.
— Очевидно, вы мне понравились.
— А что именно понравилось?
— Все.
Теперь засмеялась женщина, и смех ее был счастлив,
— Но ведь вы даже не подозревали о моем существовании.
— Зато теперь это для меня непреложный факт.
— Так уж непреложный?
— Да. Вот ваша рука. Вот ваши глаза — они очень ласковые. Они всегда так ласково смотрят на людей?
— Не знаю, как они смотрят на людей.
— А губы ваши тоже всегда улыбаются, как сейчас?
— Разве они сейчас улыбаются?
— Они все время улыбаются.
— Больше они не будут улыбаться.
— Попробуйте.
Они рассмеялись вместе.
— Нет, не выходит, — сказала женщина. — С вами у меня не выходит. А почему вы тоже улыбаетесь все время?
— Разве?
— Да.
— Вам хочется, чтобы я не улыбался, глядя на вас?
— Нет, нет! У вас чудесная улыбка.
— Что вы говорите!
— И рот у вас красивый, и волосы, и вообще все.
— Одним словом, писаный красавец.
— Впрочем, вам это, вероятно, не раз говорили, — сказала она сухо.
Помолчав, он ответил серьезно:
— Видите ли, если бы кто-нибудь подумал до этого дня сказать мне это, он на всю жизнь запомнил бы, что я грубиян и бревно.
— Почему же сегодня это разрешается говорить?
— Потому, что такой сегодня день…
— Самый обыкновенный день… Серый денек.
— Нет, необыкновенный, — сказал он. — Необыкновенный сегодня день, — повторил он. — Первый мой день за четыре года, вот так — первый.
— Вы все время были там?
— Да. Я воевал тысяча четыреста семнадцать дней.
— Вы даже сосчитали.
— Да, и каждый помню.
— Это страшно.
— Ничего, человек все забывает. Постараемся забыть. Не забудем только тех, кого мы потеряли, кто не дожил… Мы научились ценить людей. Человек очень дорого стоит, терять людей трудно…
— Как и находить их.
— Да. Вот я узнал вас. Всего два часа я вас знаю, а если бы мне сказали, что я потеряю вас, я бы вцепился в вас обеими руками…
Она ответила со смехом:
— Как же можете вы потерять меня? — В ее голосе я услышал искреннее недоумение.
— Как? Очень просто. Может быть, вот эти наши минуты здесь ничего больше, как влияние воспоминаний, всего, что вокруг этих ложных пушек, следы батареи, родник… Приедем в Москву — и все растает, и вы исчезнете в потоке людей… Все может быть, — закончил он с глубокой грустью.
— Но этого может и не быть. Разве не от нас самих зависит не потерять друг друга?
— Не всегда это зависит от воли человека.
— Нет, это зависит только от воли и желания человека. От его чувств. Только от него зависит сохранить то, что он нашел, чем живет и должен жить.
— Я стольких потерял за эти годы, и моя воля была часто бессильна помешать этим потерям.
— Но ведь то другое дело, — сказала женщина. — Там действительно не все зависит от человеческой воли.
— Если бы это зависело от моей воли, я бы ни на одну минуту не отпустил вас от себя!
— Я слишком мало вас знаю, чтобы дать волю вашей воле, — сказала она ласково.
Они долго молчали. Первым заговорил он.
— Вы можете меня узнать, если захотите.
— Я хочу, — сказала она просто.
Снова наступило молчание, нарушаемое какими-то смутными шорохами в траве и птицами. Воздух казался неподвижным, замолкли березы, восхитительная минута тихой задумчивости во всем! Я тихонько выглянул из своего зеленого убежища: офицер лежал на спине, устремив взор в небо. Я рассмотрел его лицо: оно было так свежо и молодо, и если бы не седые виски, я мог бы подумать, что передо мной юноша. Женщина сидела в отдалении от него, спиной ко мне, я видел лишь тяжелый пучок каштановых волос на затылке, прекрасную шею и красивый овал плеч.
Сильный порыв ветра налетел внезапно, и дуб могуче загудел, и березы снова разговорились, и в этом шуме потонули неясные шорохи, и шелест, и голоса птиц… Потом так же неожиданно ветер смолк.
— Как-то, в сентябре сорок первого года, — сказал он, — появились немецкие самолеты… Мы, бывало, только соберемся в лагерь, а они уже летят…
— Они часто бывали здесь… — отозвалась она.
— Я стоял на площадке на этом дубе и следил, как мои орудия били по ним. Самолеты летали над лагерем строителей противотанкового рва. Там было, очень много людей в ту ночь…
— Больше четырех тысяч, — сказала она. — В том числе весь наш курс.
— Немцы стреляли по лагерю. Мы стреляли по ним. Два самолета упали далеко, третий — подстрели мы его — упал бы как раз в лагерь… Я был в нерешительности всего несколько секунд. Этого было достаточно. Самолет ушел, в ту ночь в город пробилось несколько самолетов. Одна бомба упала на мой дом. Может быть, ее сбросили с того самолета, который не был сбит мною. Вот чего стоили мне несколько секунд нерешительности!
Она повернула к нему лицо — милое, доброе лицо с лучистыми ясными глазами ребенка, с губами, которых еще никто, вероятно, не целовал, что-то необыкновенно кроткое было в этих чертах, в округлом розовом подбородке, кроткое и нежное, как весь ее облик.
— Когда утром я узнал, что потерял все, я подумал: «Мне остается только одно — воевать до конца, бить их без всякой пощады, без колебаний…»
— Вы уж сделали все, что могли, — сказала она и доверчивым жестом расправила складку на его гимнастерке. — Теперь надо просто жить. Просто жить и стремиться к чему-нибудь иному. Ведь все кончилось. И вы сказали, что заживают самые страшные раны. Заживет и эта, если постараться не бередить ее.
— Да, — сказал он покорно, — не стоит.
— И потом… — она нерешительно замолкла. — Ведь в этом лагере была и я.
Я увидел, как порозовели ее щеки.
Дым от папиросы медленно таял в неподвижном воздухе.
— Когда все кончилось, — сказал он, — когда прочел закон о возвращении людей домой, горько мне было! Каждого ждет дом, дети, работа, а меня никто не ждал. Мне даже некуда было ехать, я был один в этом большом мире, который радовался, торжествовал, веселился… Куда мне деваться, я не знал. Я хотел отдохнуть… Это неверно, будто солдату скучно без стрельбы и атак. Нам всем досмерти хочется отдохнуть, хочется, чтобы кто-нибудь позаботился о нас… хочется, чтобы ничто не напоминало о том, что было, как бы велико оно ни было… После этого смрада, после пожаров, после развалин, взорванных дорог, выжженных полей хочется скорее увидеть мир, обновленный заново… Чтобы скорее заросли травой окопы и траншеи, чтобы даже дети не знали, где были рвы, батареи, доты… Чтобы поскорее дожди разрушили деревянные пушки, а ветер снес мою площадку с этого дуба… и чтобы не осталось на коре следов гвоздей, которые мы вгоняли в него… Чтобы опять все поля были засеяны и зеленели, как вон те, что перед нами, чтобы были залиты асфальтом, забиты камнем воронки на дорогах и посажены деревья на месте тех, которые мы рубили, когда строили свои блиндажи. Чтобы после смертельных схваток с врагом в часы атак объятья наших любимых и дорогих были еще жарче и нежнее, чем когда-нибудь…
— Это придет, — сказала она.
— И чтобы человек ни в чем не нуждался. Он заслужил того, чтобы ни в чем не нуждаться, чтобы жить без нужды, совсем без нужды, если, конечно, он заработал себе право на это…
— Все это будет.
— И чтобы жизнь была красивой и широкой, чтобы можно было всюду ездить, узнавать людей и их обычаи, чтобы было много веселья…
— И это будет.
— Тогда не зря мы дрались.
— А разве вы сомневаетесь в том, что все будет?
— Нет, никогда. Если бы я сомневался, разве я был бы здесь?
— Знаете, ведь я буду астрономом, — заявила вдруг она. — Я кончаю университет.
— Вот как, — сказал он и, как бы впервые видя ее, внимательно и серьезно поглядел в глаза. — Астрономом?
— Почему вы так удивились?
— Нет, я не удивился… Мне очень нравится, что вы будете астрономом. Я сам когда-то мечтал об этом… Да вот так сложилось, что жизнь пошла по другой дороге.
— А я еще девочкой начала мечтать об астрономии. Я прочитала как-то у Фламмариона, что вся наша вселенная, все планеты и спутники вместе с самим солнцем и все мы несемся к созвездию Геркулеса. А до него так далеко, что ум человека совершенно не может постичь бездны пространства. Этот бег беспрерывен, скорость его бешеная, сила, которая влечет вселенную к едва видимой звезде, невероятна… Знаете, это так подействовало на меня, что с тех пор я читала одну книгу по астрономии за другой, а когда кончила школу, пошла в университет, и никто не мог меня отговорить.
— Зачем же отговаривать? — удивился он.
— Были такие, — она смешно наморщила чистый лоб. — Впрочем, это в сторону. Я ведь не биографию вам свою хотела рассказать… Я ведь это вот к чему: мне кажется, что и наша жизнь мчится к своему Геркулесу… Что с того дня, как вы окончили ваше дело, бег нашей жизни к Геркулесу стал еще более стремительным… Мы не доживем до той поры, когда вселенная достигнет своей цели… Но мы доживем с вами, когда наша жизнь будет блинка к цели своей, не правда ли?
Офицер сел и с нескрываемым любопытством воззрился на свою спутницу.
— Вот вы какая! — только и мог сказать он, но в этих немногих словах было так много восхищения, что она снова порозовела и отвела от него глаза.
— Можно поцеловать вашу руку? — спросил он, уже успев завладеть ею.
Она отняла руку, поправила прическу — узел на затылке распался, и каштановые волосы закрыли всю спину. Она поспешно собрала их.
— Вы торопитесь? — с печалью спросил он.
— Вы же сами сказали, что у вас свободное время только до семи. А вы еще должны показать мне дуб и ваш блиндаж.
— Не буду я вам показывать ни дуба, ни блиндажа. Это все позади. Зачем оглядываться назад, если знаешь, что дорога тебе только вперед? Мы просто погуляем до поезда.
— Хорошо, — согласилась она. — Мы приедем еще сюда, мне тут понравилось.
— Мы не скоро приедем сюда.
— Почему?
— Мы приедем сюда стариками, чтобы вспомнить, где началась наша жизнь.
Я не слышал, что она сказала ему в ответ.
Они ушли. Я встал и подошел к дубу. Еще сохранилась лестница, ведущая на площадку наблюдателя, — железные колья, вогнанные в ствол дерева, — но она уже обросла древесиной. И площадка была почти целой. Осенние бури лишь выломали несколько досок из поручней.
Отсюда этот офицер командовал орудиями в те дни, что ушли в вечность, вечной славой покрыв каждый миг своего течения. С площадки я видел, как шли к дороге офицер и его спутница. Мне вдруг захотелось догнать его и рассказать то, что я вспомнил: в сентябре сорок первого года я слышал от кого-то из зенитчиков, что после бомбежки на обратном пути был сбит самолет, на борту которого был нарисован ястреб. Может быть, этот ястреб и разорил гнездо человека, которого я встретил на холме. Я уже сошел с дуба, чтобы догнать их, рассказать это и расспросить… и раздумал. Зачем рассказывать? Зачем ворошить прошлое, если он уже весь в будущем, зачем ему оглядываться назад, если у него путь только вперед, путь вместе с той, которую он нашел здесь…
Серый денек угасал. Легкий пар обозначил берег речушки, замолкли шорохи и шелест в траве, тишина и мир царили вокруг, повеяло прохладой и пала роса, предвещая жару.