Бывают мгновения, когда природа, окружающая вас, вдруг является во всем торжестве животворящей силы, во всем блеске, во всем неисчерпаемом богатстве, во всей своей неповторимости в одном из тех неисчислимых своих раскрытий, которое в это мгновение кажется единственным и угаданным только вами.
Для того чтобы вы это испытали, не нужно торжественной пальмовой рощи на берегу океана, не нужно каких-нибудь фантастических скал, окутанных тучами. Достаточно, если это — частица характерного пейзажа ваших родных мест. Пусть вас окружает роща скромных берез или широкое поле, над которым низко спустилось осеннее туманное небо; пусть это случится в городе, в городском парке, где сквозь листву до вас будут доноситься звоны трамвая и гудки машин, — все равно вы можете быть свидетелем этого глубокого мгновения.
И в природе вещей, в сосредоточении мастера, ищущего последней глубины творческого откровения, оттенки красок и слов вдруг обернутся тем настоящим, неповторимым мгновением, которое мы называем старым словом — вдохновение.
Вот такое мгновение, полное ощущения расцвета жизни, такое редкое в жизни молодого существа, еще только отгадывающего, что же самое главное в предстоящем длинном пути, иногда является в высшем своем торжестве и в высшей неумолимости. Может быть, это мы и называем подвигом.
В связи с этим я хочу рассказать об одной скромной маленькой девушке, которую звали Женей.
Женя была ученицей девятого класса. Среди типичных городских девочек она, может быть, была самой незаметной — небольшого роста, хрупкая, с тонкими и правильными чертами лица, с кожей нежного, матового цвета, с большими голубыми глазами, с длинными, тонкими ресницами.
Женя старалась не выделяться, потому что остро чувствовала свой физический недостаток: она хромала. Эта хромота больше чем смущала ее, она мучила и постоянно напоминала о себе. Поэтому в иных развлечениях, свойственных ее возрасту, ей было отказано. Она не могла бегать, не могла танцевать. Хромоножка — слово не из тех, которые нравятся уху молоденькой девушки, почти девочки.
Но Женя хорошо умела возиться с бинтами и перевязками, когда училась, чтобы стать сандружинницей. Жила она в небольшом городке Колпино, под Ленинградом. Здесь протекала неширокая река, стояли небольшие дома, и только огромный завод, старый, как крепость, был настоящим источником шумной и новой жизни. Он постоянно увеличивал свои корпуса, он рос и в ширину и в высоту, и неумолчный его гул наполнял далеко все окрестности.
Городок старался сделаться красивее: он покрыл асфальтом свои улички, завел много новых машин взамен старых, расхлябанных, заезженных, посадил деревья, построил двухэтажные домики для рабочих поселков.
В таком городке, наполненном размеренной рабочей жизнью, мечтается не хуже, чем в самом большом городе. Весенние вечера в нем наполнены голосами молодежи, смехом и песнями. Как бы пошла дальше жизнь маленькой девушки, никто не мог бы сказать, если бы события, грозные и страшные, не обрушились на городок с внезапностью самой свирепой бури.
В первый же день, когда немецкие полчища нарушили нашу границу, Женя в числе прочих дружинниц перешла на казарменное положение.
Наступили строгие времена. Все знакомые Жене юноши и девушки ходили в военной форме, над городком шли воздушные бои, снаряды рвались на улицах, горели дома, рабочие садились в танки, которые выходили прямо из цехов в бой, улицы были усыпаны кирпичом, стеклами, обломками.
Как тяжелый сон, проходили дни. Не умолкала канонада. Далекими казались тетради, школа, прогулки, вечеринки. Исчезли огни — городок по вечерам проваливался в темноту уже осенних ночей, дождливых, мрачных, беспросветных.
И вот Женя руками, с которых еще недавно не сходили чернильные пятна, перевязывала раненых и, вся залитая кровью, слушала их стоны и бормотанья, отрезала бинты, давала пить, утешала, даже покрикивала на особо ослабевших духом и чувствовала себя песчинкой, увлеченной ураганом, который кружил над городком.
До сих пор никогда Женя не ночевала в поле, в яме, никогда не лежала на мокрой глине часами, прижимая свою сумку к шершавой шинели и грея руки, засунув их в рукава. Теперь она жила только тем, что ее окружало. Весь остальной мир перестал существовать. В том мире было светло, тепло и радостно. В том же, что пришло, она видела только страдания и суровость, на которые, она боялась, у нее не хватит сил. Но уйти, попроситься куда-нибудь подальше от этого она не могла.
Хромая среди узких, спешно вырытых окопов, спотыкаясь, ползая по размытому лугу, промокшая, дрожащая от холода, она вздрагивала от тайной гордости, когда раненый говорил ей сведенными болью губами, чуть слышно: «Спасибо, родная» или «Эх, и маленькая же ты!» Иные, постарше, называли ее сестрицей. И вчерашняя школьница понимала, что отсюда она никогда не уйдет, что если бы ее гнали отсюда, она заплакала бы и умолила бы ее оставить.
Женя не разбиралась в действиях солдат и командиров, что двигались день и ночь вокруг нее, обвешанные оружием, сумками, гранатами. Она путалась всякий раз близкого разрыва снаряда, от которого долго гудело в ушах и ноги делались мягкими, восковыми.
В бытность дружинницей еще до войны она училась стрелять и стреляла неплохо, чем немало удивила подруг, но сейчас у нее не было никакого оружия при себе, кроме перочинного ножика, которым она обрезала бинты.
На одном небольшом участке, отвоеванном у врага в недавнем бою, еще не построены были мощные укрепления; бойцы лежали в одиночных вырытых окопах, в неглубоких траншеях, даже в ямах, воронках и канавах. Начались дожди. Небо цвета солдатской шинели нависло над землей, и она, разбухшая, блиставшая зеленовато-желтыми лужами, скользила под ногами.
Женя заснула усталая, как сидела на корточках, прижавшись щекой к стенке ямы, на дне которой лежала ее сумка, противогаз и котелок, в котором ей принесли немного вареной картошки. Она спала в перерыве между перевязок, и ей снился школьный праздник, на котором собрались все ее товарищи. Бьют так много цветов, и кто-то стал пускать ракеты, и в небе повисли красные и зеленые змейки, а потом взошла большая оранжевая луна, и все пошли на станцию. Станция была убрана, как никогда, флагами и цветами, поезд привез много народу, все шутили и смеялись. Потом она полетела куда-то, и ей самой стало во сне смешно, она во сне вспомнила нянькину фразу: «Это ты растешь еще». Но поезд, который был украшен цветами, вдруг рассыпался на много черных машин, которые стали грохоча вертеться вокруг, стараясь наехать на нее, а она бегала между ними и не могла уже понять: это шутка или всерьез ее хотят раздавить эти черные, рычащие машины. Грохот их стал таким сильным, что она проснулась.
Минуту Женя не могла сообразить, где она. Было уже темно, все вокруг гремело, и разрывы снарядов смешивались с пулеметным отрывистым рокотанием. Рука ее, прижатая к стенке, пока она спала, онемела, и ее покалывали иголки. Она показалась самой себе такой беспомощной, такой одинокой и брошенной на дно холодной, глинистой ямы. Ночь дышала холодом и угрозой. Она чувствовала, как кругом затаились люди, и среди многоголосья и самых разных звуков она поняла: только что начался сильный бой, и в это время ее окликнули:
— Женя, перевязывай!
И к ней в яму сполз, поддерживаемый подругой, раненый. Он сполз молча и упал к ее ногам, как темный мешок. Но, присмотревшись, увидела Женя, что он сжимает в руке автомат и глаза его почти светятся в темноте. Она уже знала этот блеск боли, сдерживаемый крепко сжатыми зубами. Она вздрогнула, пришла в себя окончательно и сильным движением, которым она овладела в последнее время, прислонила раненого к стенке и начала перевязку.
Когда Женя кончила, раненый шумно вздохнул и ничего не сказал. Только правая рука шевелилась все время, точно он хотел убедиться, что она действует, и он боится, что она каждую минуту станет такой же, как левая, к которой страшно притронуться.
— Ну, как дела там у нас? — спросила Женя.
— Плохо! — сказал вдруг ясным голосом раненый.
— Ну, что ты! — тревожно сказала она.
Ей стало как-то не по себе от этого ясного голоса. Она знала, что раненые под впечатлением только что пережитого часто представляют, что дела плохи.
Стрельба усилилась до чрезвычайности. Теперь казалось, что на эту темную, грязную ночную землю льется огненный ливень. Небо посветлело от ракет, горевших холодным, мертвым светом, от пожара, зарево которого поднималось и ширилось в темноте.
Но при свете ракет и зарева Женя видела, как оттуда, где свирепствовала стрельба, шагают темные фигуры, которые пробираются мимо нес, ныряют в соседние ямы и куда-то исчезают.
У нее сжалось сердце. Она приподнялась над краем ямы и потом почти вылезла из нее, всматриваясь в темноту. Прямо на нее шли люди. Они шли пригибаясь, втянув голову в плечи, и первый, который достиг ее ямы, остановился, всматриваясь, нельзя ли перепрыгнуть.
— Что там такое? — спросила она. — Куда вы, товарищи?
Солдат, стоя над ней и казавшийся еще выше ростом от этого, хрипло сказал:
— А кто это здесь?
— Я дружинница. Осторожно, тут яма, — ответила Женя. — Что там такое?
— Там, — ответил солдат, и винтовка как-то странно качалась в его руке, — укрепиться мы не успели, девушка, враг опять наступает.
— А командиры где ваши? — спросила она, схватив его за шинель.
— Командиров побило, — глухо ответил он и, наклонившись, сжал ее маленькую горячую руку.
Затем он одним прыжком исчез в темноте, спрыгнув в соседнюю траншею.
«Что же это такое? — спросила она себя. — Они бегут. Бегут. И за ними идут враги. И вот сюда придут немцы, перепрыгнут, как этот солдат, в ближайшую траншею и потом дальше и дальше, к городку…»
Приближалась целая группа. Смотря на эти трепещущие в свете ракет фигуры, Женя задрожала всем телом от негодования и боли. Что делать? Она окинула взглядом все ночное пространство, такое дикое и мрачное, такое огромное, что они перед ним просто ничто, травинка, которую сожжет первый разорвавшийся снаряд самым маленьким своим осколком.
И вдруг она почувствовала, что она сильнее этой ночи, дышавшей на нее смертью, и этого темного пространства, угнетавшего ее страхами, и этих больших бегущих людей, опустивших винтовки, и того злобного, невиданного врага, что освещает этот мрак ракетами и стреляет так шумно, страшно и непрерывно.
Что-то сжало ее сердце, но это не было ни страхом, ни болью. Это было ощущение того полета, как во сне, когда она сама смеялась: «Я еще расту!» Ноги стали крепкими, а маленькие руки сжались в кулаки. Она вся трепетала от какого-то удивительного: все равно! Ей было все равно теперь, что стреляют, что осколки свистят над головой, все равно, что она маленькая и слабая, все равно, что она не умеет командовать. Это и было то мгновение, когда предельный восторг захватил ее с головы до ног. Что знала она о жизни, эта маленькая бывшая школьница? И вдруг она стала мудрой, неумолимой, беспощадной и страшно гордой. И безжалостной. Она встала во весь рост перед теми, кто уже почти приблизился к ней, отступая.
— Стой! — закричала она таким тонким и таким сильным голосом, что люди остановились. — Стой! — кричала она и уже бежала навстречу тем, что остановились, не понимая, чего хочет от них эта маленькая девчонка, хромавшая по взрытому полю. Она подошла вплотную. Она не могла рассмотреть лиц, но чувствовала, что на нее смотрит много глаз. За этими, стоявшими перед ней, она видела других, появлявшихся из мрака.
— Стой! — сказала она еще раз. — Бежите? А ну, вперед! За мной! Посмотрю я, какие из вас герои! А ну, вперед! Повертывайся!
Она стояла, грозная и неумолимая, не помня, что говорит и что делает. Она только доверяла тому большому, от чего содрогалось все ее существо. И они, эти тяжело дышавшие солдаты, покорно, как ей показалось, повернулись. Она шла с ними назад, туда, откуда свистели пули и летели снаряды.
Они достигли следующей группы. Она схватила за плечо маленького бойца со смешной юношеской бородкой:
— Откуда ты? Где вы были?
— Там, — сказал он, показывая рукой направо.
— Иди обратно! И они с тобой. Все идите обратно. Живо вперед!
Они не прекословили. Они как-то не в лад повернулись, и теперь она вела их, улыбаясь. Она сама не знала, что улыбается, и никто этого не видел в темноте.
Она возвращала все новые и новые группы. Она доводила их до брошенных ими окопов, спрашивала:
— Здесь сидели? Здесь! Сидеть — назад ни шагу!
Она не прибавляла: шагнешь — убью! Но она знала твердо, что эти смятенные, тяжелые, мрачные люди не смеют ей сопротивляться, ее силе, ее воле — маленькой, тщедушной школьнице, которой трудно дышать от мокрой шинели, воротник которой трет ей шею, от быстрой ходьбы, от страшного возбуждения.
Может быть, вокруг было то, что в газетных корреспонденциях называют «адом». Да, так это и было. Один раз солдат, шедший с ней рядом, сильным толчком бросил ее на землю, и над их головой грохнуло так, что, казалось, голова расколется от этого удара, но в следующее мгновение она уже была на ногах, и тот, толкнувший ее, сказал смущенно:
— Прости, крепко ударил, а то бы не уцелела. Не ушиблась?
Но она не ответила и пошла, пригнувшись, дальше. Она обходила траншеи, перевязывала раненых, следила, чтобы никто больше не смел отползать назад. Она спрашивала, сколько у них патронов, лежала в воронках, прижимаясь к земле, переползала по холодной траве, царапая руки о какие-то жестянки и камни. Ночь была бесконечной.
Снаряды не прекращали рваться. Мины лопались с квакающим хрипом, трассирующие пули разноцветными струями проносились перед ней.
Она спросила одного паренька, сильно сопевшего носом в полумраке окопа:
— Ты знаешь, где штаб батальона?
— Ни черта он не знает! — ответил за него другой голос. — А что, товарищ начальник?
Ее поразил этот ответ. Ее называют товарищем начальником. Наверное, эти люди будут днем очень смеяться, когда увидят ее при ясном солнечном свете. Но она ответила сразу:
— А вы знаете, где штаб?
— Знаю, только туда сейчас трудновато пройти будет…
— Вы пойдете туда и отнесете мою записку, слышите?
— Слышу, товарищ начальник! — сказал солдат. — Давайте, пишите.
Она вынула свой блокнот и написала кратко, что просит прислать командира, а вместо связного будет присланный с запиской.
Боец перевалил на бугор и растаял в темноте. Ночь продолжалась. Подул холодный, пронизывающий ветер. Глаза слипались. Руки и ноги стала сводить усталость. Опьяняющий восторг первых минут давно прошел, хотелось упасть и заснуть. Но она сидела и смотрела перед собой, оглушенная грохотом, и равнодушно слушала, как визжат пули, рикошетировавшие поблизости.
Потом она собрала всю волю и, зевнув в кулак, поползла проверять своп окопы. Бойцы лежали и сидели, согнувшись в три погибели, шептались и кашляли. Изредка вскрикивали раненые.
…Перед ней стоял командир, высокий, в ремнях, с наганом у пояса, с противогазом, широколицый, с прищуренными глазами, как будто сомневающимися в том, что видят.
— Кто здесь командует? — спросил он, строго глядя на маленькую фигурку, прижавшуюся в изгибе окопа. На него смотрели большие глаза, и ему показалось, что эта испуганная девочка сейчас скажет ему:
«Я хочу домой, к маме! Я боюсь!»
Но она сказала тихо и медленно:
— Здесь командую я!
И он, приложив руку к козырьку, сказал быстро и четко:
— Я прибыл принять участок по приказанию командира батальона. Это вы писали записку?
— Я, — ответила она еще тише. — Я вам сейчас все сдам. Идемте!