Мой верблюд идет первым и всем кланяется. Как шаг, так плавный поклон. С ним вместе кланяюсь и я плодороднейшим полям, бурным потокам и вот этим величавым горам. Справа от нас тянется хребет Тянь-Шань. Вершины хребта, покрытые голубыми ледниками, величаво и гордо блестят на солнце. Нет, они не угрюмые, а какие-то мудро-задумчивые: они манят, зовут к себе, и поэтому на них смотришь неотрывно, как завороженный. Подножье гор покрыто темно-зелеными травами, выше цветут дикие яблони, еще выше тянутся сочные, серебристые ели и еще выше — буро-черные, оголенные пики.
— Зверь тут много, — поравнявшись со мной на своем верблюде, говорит мне сопровождающий Саке. — Зверь много. Орхар, козел, медведь, барс. О-о-о! А птица! Фазан, куропатка, дрофа, утка все виды, гусь, лебедь, все есть. Много! А вот смотри, вор идет. У-у!
— Вор? Какой может быть в горах вор?
Саке не успел мне ответить, как тот, кого он назвал вором, крупными машками, словно через что-то перепрыгивая, пошел к ущелью, и по машкам я определил, что это волк. А из ущелья выскочило десятка полтора диких коз. Они на какой-то миг остановились, вскидывая белыми пушистыми хвостами, напоминая собой балерин, и тут же стремительно ринулись в горы. Волк тоже остановился и, как бы с обидой посмотрев в нашу сторону, вяло поплелся прочь.
— А-а, не удалось волку схватить козел! — обрадованно закричал Саке и, повернувшись ко мне, сердито добавил: — Не люблю вор. Все живут честно: орхар, козел, фазан, а волк — вор, барс — вор. Как и человек, есть честный, есть вор. Что, неверно говорю? Вора надо убивать. Нет? Скажешь, лечить? Э-ге! Волка можно лечить? А есть и человек такой, как волк.
Я пристально посмотрел на Саке, все еще не понимая, к чему он такое говорит. Ему лет под семьдесят, но на верблюде он держится, как юноша.
— К чему это ты говоришь, Саке?
— Зачем честному человеку война? Ответь мне. Зачем? Гляди, наш край богатый. Видишь, сколько яблонь-дички. Все горы — яблони. А там еще много-много малины, урюку, груши. О-о-о! А посмотри сюда, в низину. Твой глаз достанет края наших полей? В этих полях все растет. Яблоко растет, виноград растет, пшеница растет, овес растет, коров растет. Все растет. Зачем мне война? Мне надо работать, много работать, и я буду богатым, сосед мой будет богатый, все будет богатый. Да. Работай только. А-а-а, нет, вор хочет все мое добро карапчать! (воровать). Работать не хочет, карапчать хочет, значит, его надо убивать, как волк. — И Саке вдруг о чем-то быстро-быстро заговорил на своем родном языке, отплевываясь, выкрикивая одно и то же слово: «Собака! Собака!»
Я засмеялся:
— Саке, я не понимаю, о чем ты.
Саке спохватился:
— Я ругался. Крепко ругался. На фашист ругался. Фашист — волк. Да, нет?
С гор спускались гурты овец. Жирные, с тяжелыми курдюками, они спускались, пощипывая молодую травку, обгоняя друг друга, переваливаясь, как барашки на море.
— Саке! Саке! — заговорил я. — Я хочу видеть чабана. Да, да, пастуха.
— Мужчину трудно. Женщину можно.
— Разве чабан обязательно женщина?
— Нет. Обязательно мужчина. Но мужчина ушел туда, на фронт. Муж ушел, жена встала на его место.
Я повернул верблюда и направился к гуртам овец. Впереди гурта шли две женщины в полушубках. Одна из них, прикрыв лицо рукой, сквозь трещину пальцев посмотрела на меня.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте, пожалуйста, спасибо, — обе враз ответили они и громко засмеялись.
Я, ничего не понимая, повернулся к Саке. Он тоже хохотал, выкрикивая:
— Они по-русски знают только три слова: здравствуй, пожалуйста, спасибо.
А женщины все смеялись, сверкая карими, чуть-чуть раскосыми глазами, и что-то часто-часто говорили на своем языке, все время показывая на меня.
— Что они говорят, Саке?
— Они говорят, приходи вечером, чай будет, крепкий чай, и ты будешь гостем. Они видят, ты военный, значит, брат родной, может, ты увидишь на фронте ее мужа, так скажи: жена его хорошо стережет овец от волка; пускай он, муж, крепче бьет волка-фашиста. Ого! Слыхал, что говорят наши женщины?
Я подъехал к женщинам. Мне показалось, что они примолкли потому, что застеснялись, но в то же время я увидел, что они смотрят в другую сторону, а одна из них проговорила:
— Председатель.
По склону горы скакал всадник. Он скакал, держась в седле так, как будто был вылит. У коня по ветру развевалась грива. Всадник сидел чуть-чуть боком и, казалось, совсем не управлял конем. Но вот конь на всем скаку остановился, всадник соскочил с седла, и тут мы увидели, что это женщина лет сорока пяти, смуглая, загорелая. Подойдя ко мне почти вплотную, осмотрев меня с ног до головы, она сердито заговорила:
— Шалтай-балтай нет. Наш женщина чист. Зачем пришел?
Это было так неожиданно, что я растерялся.
— Муж на фронт. Женщина чист. Зачем пришел?
— Марьям Бузакарова, — сказал мне Саке. — Ты к ней в гости ехал, а она тебе навстречу.
— Марьям! — сказал я. — Я привез тебе поклон от твоего сына Ураза.
Строгое, суровое лицо Марьям дрогнуло, золотистые чуть-чуть раскосые, такие же, как и у ее сына, глаза увлажнились, и она протянула ко мне руки:
— Ураз! Сын мой Ураз! А ты прости меня за мои нехорошие мысли! — И, подведя ко мне своего коня, сказала: — Садись на коня. Тебе надо на коне скакать. Садись! А я сяду на твоего верблюда.
Я повиновался ей.
Марьям привела нас к себе в хату. Хата саманная, покрытая камышом, внешне довольно мрачная, тем более что нас еще встретила огромная стая собак-волкодавов с острыми шинами на шеях. Но когда мы вошли внутрь, нас поразила не только особенность обстановки, но и чистота, опрятность. В передней комнате, куда нас ввела Марьям, на полу были разостланы ковры, посредине комнаты стоял круглый стол на низеньких ножках, в стороне — кровать и на кровати множество одеял и кошм. Мы сели на ковры. Марьям кинула нам две подушки. Саке сел на подушку и шепнул мне:
— Садись. Такой обычай: почетный гость должен сидеть на подушке.
Я сел. А Марьям вышла из хаты, и вскоре послышался во дворе ее звонкий голос. Перед окном вспыхнул костер. Около костра появились две девушки с длинными косами и стали хлопотливо что-то делать. Вскоре в комнату вошел древний старик. Он поклонился нам и сел около стола. Следом за ним вошла старуха, низенькая, полная, с вытянутым лицом, и, тоже поздоровавшись с нами, села около стола. Она некоторое время смотрела на нас молча, затем старик заговорил:
— Когда Уразу было шесть лет, отец его Абильда посадил его на коня. Подхлестнул коня плеткой и пустил в степь. Такой обычай: мужчина должен с шести лет управлять конем. Конь помчался в степь, стараясь скинуть со своей спины неопытного седока: конь тоже не хочет подчиняться. Но молодой Ураз крепко держался за гриву, и, когда взмыленный конь прискакал к табуну, тут я Ураза снял с коня и сказал:
— Крепкий будешь, настоящий мужчина.
Ураз ответил:
— Я это знаю.
— Ого! Откуда он знал, что он будет настоящий мужчина? — И старик громко засмеялся, показывая крупный белый ряд зубов.
— Он еще спрашивает, — обратился ко мне Саке, — какой он там, на фронте, Ураз?
— Крепкий, настоящий мужчина.
— Ого! Я это знал, — авторитетно заметил старик и, кивнув головой старухе, сказал ей: — Он, Ураз, такой же крепкий мужчина, как и твой сын Абильда, отец Ураза. Абильда тоже пошел на фронт, к сыну. — Тут он обнял старуху и, сидя рядом с ней, закачался, тихо напевая.
Он пел о том, что вот когда-то они — он, старый Сабит, и его, теперь старуха, молодая Аше — родили на свет Абильда, сына степей, сына гор. И пока рос Абильда, кости Сабита и Аше черствели… «Живость, струнность наших костей уходила к сыну нашему Абильда. Но мы не злились, не завидовали, мы радовались с тобой, мать, что у нас растет такой могучий сын и этот сын забирает наши молодые силы. Потом у Абильда появился Ураз… И мы с тобой, старуха моя, опять радовались тому, что наши силы переходят в Ураза. Нынче Абильда и Ураз защищают наши степи, горы наши, покой наш…»
Песню оборвали девушки. Они внесли и поставили на стол два блюда: в одном лежали куски вареной баранины, в другом — нечто похожее на огромные блины, только подсушенные. Затем вошла Марьям, раскрасневшаяся, помолодевшая, и положила около старика баранью голову, одновременно ставя на стол огромный кувшин с самым натуральным вином.
Марьям пододвинулась ближе ко мне и, глядя мне в глаза, тихо проговорила:
— Ты кушай, кушай, ты друг Ураза. Когда увидишь его, скажи — отец его тоже пошел туда. И еще скажи — мать его работает в колхозе. Эта рука, — она показала маленькую, обветренную руку, — эта рука не может держать винтовку, но она может вести хозяйство. Скажи ему, когда народ нашего колхоза узнал, что с фронта приехал его друг, то есть ты, народ сказал мне: «Марьям, возьми дочек своих и иди встречай гостей. Скажи ему, мы бы пришли все, но нам некогда: весна, надо поля убирать». А ты кушай, кушай!
Уставшие с дороги, сытно поев, выпив порядочный кувшин натурального вина, самовар с чаем, мы уснули. Но я все время сквозь сон слышал, как неподалеку от меня что-то шептала Марьям, то и дело упоминая сына и мужа.
…Я открыл глаза. У моих ног стояла Марьям и, глядя куда-то в сторону, шептала:
— Дорогой гость, родной, как сын. Люди собрались в поле, они зашли, чтобы посмотреть на тебя.
Я быстро вскочил с постели, умылся и вышел во двор.
Вдалеке виднелись горы. Солнце играло на пиках, и казалось, оно сходит с гор на предгорье. А во дворе стояли люди, смуглые, загорелые, и все молча смотрели на меня, а я на них. Так длилась какая-то минута. Молчание нарушила женщина. Она крикнула мне:
— Расскажи нам про Ураза.
Я рассказал о том, как однажды Уразу было предложено переправиться за линию фронта и достать «языка». Он ушел с вечера, утром явился очень пасмурный, грустный и сказал:
«Я подкрался к часовому ночью, ударил его прикладом по голове, схватил, понес, но вскоре увидел — часовой мертвый: такой сильный был удар, что каска вмялась в голову».
Командир ему заметил:
«Зачем же так сильно бил? Надо полегче».
Ураз ответил:
«Я не хотел так бить, сама рука ударила. Рука отяжелела, товарищ командир!»
«Ну, что ж, придется послать другого».
«Нет, нет, — запротестовал Ураз. — Я пойду. Только я приклад оберну мешком».
И пошел с вечера. Рано утром, видим, Ураз несет «языка». Принес, положил. Подошли, посмотрели — враг был мертв.
«Мертвый, Ураз, „язык“ опять мертвый!» — сказали мы.
Ураз растерялся:
«Нет, я его не сильно ударил. Он был живой, когда я его схватил и понес. Но я, наверно, так крепко сжал его, что задушил. Рука отяжелела, товарищ командир!»
— Так же, как у Ураза Бузакарова, отяжелела на врага рука у всех наших бойцов. Я скоро снова буду на фронте — что передать от вас Уразу? — спросил я.
И в этот миг, сжав кулаки, вскинулись сотни рук, и люди в один голос крикнули:
— Передай Уразу, у нас также рука отяжелела на врага!