В то время, когда наши части освобождали последние советские земли, в прифронтовую деревеньку Лаваришки, расположенную близ железнодорожной линии и всего лишь километрах в восьми от передовой, зашел русский снайпер старший сержант Анкудин Суеверин.
Домов десять обошел старший сержант, и всюду — одно и то же: крылечки пошатнулись, окна и двери намертво заколочены почерневшими досками. Заглянет Анкудин сквозь щель в простенке, а внутри — темная, нежилая пустота, по углам шуршит мусором одичалый ветерок. Наконец, в переулке снайпер увидел сизые завитки дыма над соломенной крышей.
Суеверин чуть приоткрыл дверь избы, спросил:
— Можно?
— Если с добром, всегда можно, — послышался в ответ певучий, чистейший русский говорок.
Маленькая, сгорбленная, словно игрушечная, старуха подошла мелкими шажками к порогу и, задрав голову с узелком жиденьких седых волос на затылке, принялась разглядывать рослого гостя черными, пытливыми, еще сохранившими остроту и живой блеск глазами.
Старший сержант, разрумяненный морозцем, поправил самозарядку на плече и удивленно сказал:
— Никак русская!
— Природная, — горделиво ответила старуха, — Пензенской области, с узловой станции Инза, Ольга Тарасовна Смирнова.
Одета была Тарасовна в литовскую женскую жилетку со шнуровкой; на ногах — деревянные ступанцы.
— Как это вас, бабушка, занесло в такую далищу?
— На поезде… В сороковом году внучка моего Сашеньку перевели сюда слесарем на железную дорогу. Он и меня, одинокую, захватил… Садись, молодчик. Угощать тебя нечем. Разве кипяточку согреть?
— Мне, бабуся, рассиживаться некогда, начальство заругает. Я к вам по делу.
— Какое же это такое срочное дело к старухе?
— Курочки у вас имеются? — спросил Анкудин.
— Курочки?.. — Глаза у старухи сделались колючими, недоверчивыми. — Какие могут быть курочки, если фашист у нас три года царствовал? Люди — и те в разные стороны разлетелись. А кто не успел, Гитлер к себе уволок или истребил. Во всей деревне только я да семиребрый дед Парамон и остались. Он тоже сюда с холостым сыном приехал. Ребер у деда в левом боку всего-навсего семь доктор насчитал, а ума в голове, без доктора видно, меньше, чем у меня. Война грянула, местные жители в Расею бросились спасаться, а Парамон говорит мне: «Успеем. Нам особый вагон подадут». Вот те — подали… А ты — курочки!.. Нет! И перышка куриного нигде не найдешь.
Суеверин переступил с ноги на ногу, усмехнулся.
— Как же нет, если сам видел — под сараем ходят.
— А ты уже подглядел! — воскликнула старуха и забегала по избе, обдергивая пожелтевшие шторки на окнах, старенькую скатерть на столе.
— Да чего тут подглядывать? Шел к вам через двор, вижу — ковыряются в навозе.
— Так это не курицы, а ранние цыплята, — кипятилась бабка. — Петушок да три молодки. Их в подполье наседка выводила украдкой от супостата.
— Может, бабуся, уступите одну штучку? — ласково попросил снайпер. — Мне ведь не даром. Желаете — на деньги, желаете — на гороховый концентрат поменяем. Не обязательно молодочку, можно и петушка.
— Понятно, — ядовито заметила старуха, — горшок не разбирает, что варит: курицу или петуха.
— Да мне не в горшок…
— На племя, значит? — еще язвительнее спросила Тарасовна.
— И не на племя, а вроде как — убивать…
Старуха рассердилась.
— Что ты мне, парень, огород до самых небес городишь?
— Право, не вру, — смиренно уверял Анкудин. — Если так случится, я вам курочку и обратно могу доставить.
— Живую?
— Нет, скорее всего, пожалуй, мертвую. Вы не беспокойтесь, она не задушенная будет… Но и не зарезанная… — Суеверин запутался, поспешил кончить: — Одним словом, кушать ее вполне будет возможно, за это ручаюсь.
Бабка совсем оторопела, беспомощно опустилась на табурет.
— Не задушенная и не зарезанная… Не на племя, а в горшок можно… Ты не из госпиталя, случайно? Может, тебе голову миной сконфузило, и ты умом еще не поправился?
— Головой я вполне здоров, — без всякой обиды сказал Суеверин. — И контузии у меня не было. Ранение, правда, испытал.
— Куда? — сразу смягчилась Тарасовна.
— В правую ногу. Если долго на одном месте стоишь, в ней колотье начинается.
— Так чего ты у порога, как гусь, топчешься? Я тебя в часовые не ставила. Садись и расскажи толком.
Старший сержант закрыл плотнее дверь, присел к столу, поставив между колен самозарядку. Поглядывая то на дверь, то на занавешенные окна. Суеверин торопливым шепотом рассказывал. Тарасовна, спрятав руки под фартук, слушала, понимающе кивала.
— Хорошее дело задумал. Только гляди, поберегайся.
Уходил Суеверин не с пустыми руками. Через локоть у него висела корзинка, затянутая тряпицей. Из корзинки слышалось сонное бормотание курицы.
Три дня к Смирновой никто не показывал глаз, а в конце четвертого явился военный, тоже с винтовкой через плечо и с сержантскими нашивками на погонах, только ростом гораздо ниже Суеверина, черный, как жук, остролицый, речистый.
— Здравия желаем, хозяйка! — зычно выкрикнул он от порога, словно находился в чистом поле.
— Здоров будь, — чинно ответила Тарасовна. — Отдохни с дороги.
— Нам отдыхать некогда! — рапортовал чернявый. — Приказано передать вам привет от гвардии старшего сержанта Анкудина Никифоровича Суеверина и, кроме того, вручить вот эту историю…
Громко стуча сапогами, он подошел к столу, выдернул из сумки за желтые лапки пестренькую курочку и положил перед бабкой на скатерть. Курочка смерзлась, стала еще меньше, не крупнее галки.
Старуха погладила слежавшиеся перья, тронула безжизненно раскрытый клюв.
— Зашибло ее или как?..
— Навылет прострелена, — доложил чернявый и сделал сокрушенное лицо, словно речь шла о хорошем артиллерийском коне, державшем на себе весь орудийный унос,
— А сам ты кто такой?
— Сержант Игнат Пряхин, напарник Анкудина Никифоровича, одной парой на врага ходим.
— А сам Анкудин почему не явился?
— Подранило его.
— Да как это он?! — горестно воскликнула старуха. — Наказывала ведь: поберегайся! Что вы там, не видите, куда пули летят?
— Не видим, — согласился сержант. — Разрешите присесть? — Он начал чертить ногтем на скатерти, объяснять: — Вот тут, обратите внимание, мой окопчик, тут — Анкудина. А напротив немецкий стрелок засел, — у них тоже снайперы есть. Невозможно нам голову приподнять. Ну, Суеверин и выдумал эту приманку. Привязал он вашего курчонка длинной тонкой бечевкой за лапку, выпустил на бугорок. Другой конец бечевки у себя в окопчике держит. Фашист разве утерпит перед курицей? Слышим — бац! У цыпленка — моментальная смерть. Немец высунулся. Старший сержант в эту минуту — хлоп! Порядок. Только забыли мы, что у немца тоже напарник есть. Тянет Анкудин к себе мертвую курочку и выставился немного плечом… Тут его и пригадало…
— Где же теперь Анкудин находится?
— В госпитале.
— Это в палатках, за лесочком?
— В точности. Вчера благополучно операцию проделали.
— Напиши-ка ты мне подробно его фамилию, — требовательно сказала Тарасовна и, что-то соображая, добавила: — Я его за здравье в поминанье внесу.
— Можно, — согласился сержант. — Хотя уход за ним приличный, и вряд ли он нуждается в каких дополнительных молитвах.
— Ну, это уже мне лучше знать, нуждается или не нуждается, — сухо ответила старуха.
А на следующий день утром по нетронутому снежку Ольга Тарасовна в больших мужских валенках шла к лесу. Первая зимняя тропинка, точно стежок по холсту, вилась вслед за ней вдоль заброшенных огородов, через выгон.
На лесной просеке грозно окрикнул часовой — боец из команды выздоравливающих, одетый в тулуп с косматым звериным воротником.
— Стой! Кто идет?
Старуха раскутала с головы верхнюю шаль.
— Русские идут. Не видишь?
— Стой, говорю, на месте, мамаша! Что ты там под шалью прячешь?
— Об этом главному командиру знать.
— Главному, — обидчиво сказал часовой. — Тогда жди тут караульного начальника! — Он надул сизо-багровые щеки и так пронзительно засвистел, что у старухи искры брызнули из глаз.
Караульный начальник выбежал из елового шалашика, с одного взгляда прочитал бумажку, которую показала Смирнова.
— К Суеверину Анкудину… Это, кажется, в третьей палатке. Как он вам доводится?
— Внук, — коротко ответила старуха и посмотрела вверх, где неуловимой тенью промелькнула серенькая белка, перемахнувшая с вершины на вершину.
— Идите за мной, бабушка, — сказал начальник.
Палатка была из толстого, одеревенелого на морозе брезента. Внутри — сухие, свежевыструганные дощатые полы. От железных печурок лилось тепло, пахнущее зеленой хвоей.
Суеверин, похудевший и до того бледный, что лицо стало одного цвета с белой подушкой, лежал в дальнем углу. Он сразу узнал Тарасовну, приподнялся на локте.
— Зачем вы сюда, бабуся? Здесь место военное.
Она опустилась на низенькую скамейку.
— Я сама стала — хоть шинель надевай. Куда тебя?..
— В левую руку.
— То в правую ногу, то в левую руку… Издырявят всего насквозь. Неужто уберечься нельзя?
У старухи затряслось лицо, плечи. Крупные слезы стали падать на концы шали, серебрясь на темном ворсе. Она развязала дрожащими пальцами узелок. Жареный куренок выпал у нее из рук, едва успела подхватить. Тарасовна потянулась к дверце тумбочки.
— Сюда, что ли, положить?..
Суеверин быстро захлопнул дверцу.
— Оставьте эти глупости, бабуся, я вам приказываю. Самой, поди, кушать нечего.
Но Тарасовна уже чувствовала себя хозяйкой, говорила строго и властно:
— Ешь, поправляться надо!
— Еще раз прошу, — сердился Анкудин, — не конфузьте меня перед остальными ранеными.
Тогда Тарасовна улыбнулась мягкой и покорной старушечьей улыбкой, сказала словно маленькому:
— Ну, пополам давай. Вот я на свою долю крылышко отломаю, для тебя — ножку…
Она с усилием жевала остатками зубов.
— Гляди-ко, как хорошо. Бери!
И Суеверин тоже улыбнулся, протянул здоровую руку. Но вдруг нижняя губа у него мелко задрожала, руки запрыгали.
— Или рана болит? — участливо спросила старуха. — Может, еда несоленой кажется? А я привыкла, давно без соли ем.
На ближней койке поднялся раненый, горбоносый, с желтоватыми выпуклыми белками глаз, и молча передал щепоть соли на бумажке.
— Вот и соль нашлась, — обрадовалась бабка, отломила вторую ножку, передала горбоносому. — Из татар что ли будешь?
— Нет, кавказец, — с гортанным придыханием ответил раненый.
— Ох, все мы дети одной матери — и кавказцы и не кавказцы. Который палец не порежь — все больно.
Ели они чинно и неторопливо. Суеверин вытер полотенцем губы, начал свертывать папироску.
— Закончим, бабушка, войну, как домой вертаться буду, обязательно к тебе загляну, сарайчик укомплектую,
— И долго тебя ждать прикажешь?
— Теперь уж, думаю, скоро. Победой в воздухе пахнет.
Дежурная сестра принесла Суеверину лекарство, напомнила Тарасовне, что пора уходить. Подчинилась старуха очень неохотно.
В конце недели она наведалась еще раз. Развернула из тряпицы два яичка, маленькие, будто голубиные, радостно сообщила:
— Небывалое дело: молодка в зиму занеслась. Видно, правильные твои слова, Анкудин, победой пахнет. Птица — и та начала в разум приходить. Хорошую ты, Анкудин, весть сказал.
Потом облокотилась о тумбочку, пригорюнилась.
— Все-то вы по домам разъедетесь, только я своего Сашеньку не дождусь. Третий год вестей от него нет… Занесла я внучка в поминанье за упокой. Встану в передний угол, разверну поминанье. Воина Александра Егоровича Смирнова во царствии твоем…
— Стойте, бабушка! — вдруг закричал Суеверин. — Подождите! Смирнов Александр Егорович? Гвардейский минометчик? Ясно! Переносите его из графы «за упокой» в графу «за здравие». Вместе мы в сорок первом из Литвы уходили, вместе в этом году до границы дошли.
Старуха с печальной укоризной покачала головой.
— Эх, молодчик, не всякая ложь во спасение!
Но Суеверин нашарил под изголовьем полевую сумку, раскрыл, перелистал какие-то бумаги, выхватил фотографическую карточку.
— Или он, бабка, или голову мне с плеч долой!
Из группы снявшихся бойцов глянуло на Тарасовну единственное и неповторимое в своих ясных чертах лицо. Старуха обеими руками прижала карточку к щеке и замерла без единого слова. Оторвалась, перевела дыхание, спросила:
— Так чего же письма мои к нему не доходили?
— А какой у вас адрес?
— Двенадцать и четырнадцать, — заученно ответила Тарасовна.
— Устарело, бабуся. Мы с тех пор десять адресов успели переменить. Теперь пишите ему: шестьдесят девять плюс ноль восемьдесят четыре.
Тарасовна тихо сказала:
— Вестник ты мой добрый!
Но сейчас же опять забеспокоилась:
— Да он-то почему не сообщает мне ничего?
Пришла очередь Суеверину растеряться.
— Это — действительно…
Вдруг он вспомнил что-то, в замешательстве начал разглядывать Смирнову.
— Подождите, бабушка… А вы-то откуда взялись? Ведь вы вроде как в живых не состоите?
— Ну, батюшка, — обиделась старуха, — шестьдесят четвертый год живу, и паспорт всегда при мне.
— Это, бабуся, не я выдумал. Это мне Александр из открытки вычитал. На вторую, кажется, неделю войны получает он открытку, какой-то старичок прислал. Сообщает старичок, будто прямо в вас угодила ужасной силы немецкая бомба.
— Верно, — подтвердила Тарасовна, — упала бомба. Только не в меня, а в избу. И я теперь в чужой хате живу. Когда немец начал над деревней кружиться, я на огороде ковырялась. Опомнилась после взрыва и со страха в соседнее село за девять верст на четвереньках уползла. Неделю там жила. Меня в Лаваришках за погибшую считали… Ах, ты! — вдруг вскочила она. — Ведь это семиребрый Парамон мог про мою гибель Сашеньке написать, больше некому. Только он и адрес знал!
— Именно! — подхватил Суеверин. — И я хорошо вспомнил: Семиребрый! Александр тогда сильно огорчился. «Я, слышь, на фронте живой, а бабушку в тылу убило».
— То-то он, седой бес, стороной меня обходит! — воскликнула Тарасовна. — Так я пойду сейчас пересчитаю, сколько у него там ребер осталось.
Парамон оказался дома. Услыхав скрип двери, он свесил было с печки лохматую голову, но, узнав Смирнову, мгновенно нырнул куда-то в потемки.
Старуха схватила подвернувшийся ухват, стукнула об пол:
— Ты что же это, бобыль нечесаный, живую меня в землю закопал?!
Откуда-то из мрака, из-за печной трубы, послышался загробный, дрожащий голос:
— Был грех, соседка. Был… Поторопился написать. А после совести не хватило сознаться.
Недолго сердилась и бушевала старуха. Поставила ухват на прежнее место. Радость теснилась у нее в груди, била, как птица, крыльями, просилась вылететь на волю, под синее высокое небо.
— А ведь он живой, Сашенька-то! — вскричала Тарасовна. — Слышь, Парамон, живой! Да!
Старик выглянул наружу, лохматый, заросший до самых глаз.
— Жив? Вот благодать, вот счастье!..
Жалость к заброшенному, одичавшему деду охватила Тарасовну.
— Приходи морковного чайку испить.
— Не откажусь.
— Может, баньку перед чаем истопить?
Старик свесился до самого пояса, затряс головой и бородищей, прогудел:
— Ох, матушка, Тарасовна! Как тело-то по венику исплакалось. Топи жарче! А я к чайку горшочек меду захвачу.
…По свежей тропинке, мимо огородов и через пастбище, в мужских стоптанных валенках шла Тарасовна к лесу. В руках несла маленький глиняный горшочек. Многое ей надо было рассказать Суеверину. И о том, что от Сашеньки получено письмо, что помирилась с Парамоном, что занеслась теперь уже не одна молодка, а все три. Но на просеке ее не окликнул и не остановил сердитый часовой в тулупе. А на месте брезентовых палаток чернели ровные, еще не запорошенные снегом, большие квадраты голой и мерзлой земли. Еще не знала Тарасовна, что этой ночью фронт хлынул вперед. А вслед за наступающими частями снялись и двинулись госпитали с легко ранеными, продовольственные склады, походные мастерские, бесчисленные обозы.
Опустив голову, закутанная до бровей шалью, молчаливо постояла старуха в беззвучном, охваченном морозной дремотой лесу, постояла одна-одинешенька, маленькая среди огромных, будто белые шатры, елей и сосен, сгорбленная и задумчивая, словно добрая колдунья из сказки. Потом, глядя себе под ноги, прошептала еле слышно:
— Скорого вам пути. Самого лучшего вам здоровья!
Можно было бы сказать, что она не осмелилась покрестить мелким крестом и эти глубокие рубчатые автомобильные колеи, и этот узкий быстрый росчерк санных полозьев… Можно было бы… Да ведь кто этому поверит?
Она вышла из леса на широкую наезженную дорогу.
По дороге, чуть согнувшись под тяжестью туго набитого мешка, прихватив на груди зеленые лямки, размеренным шагом шел солдат. Старуха подождала его, спросила с легким поклоном:
— Далеко ли, служивый, путь держишь?
Служивый шаркнул варежкой по лицу и озарился широкой улыбкой. Да так, должно быть, нагрел эту улыбку радостью, что сердитый иней моментально растаял на небритых щеках.
— И не говори, мать! Из отпуска шагаю. Целых два месяца дома от ранения поправлялся. А теперь своих догоняю. Вперед пошли, к Пруссии.
— У деток, значит, был?
— И у деток и у родителей.
— Сколько деток?
— Трое. Такие галчата!
— И жену, значит, повидал?
— Ох!.. — захлебнулся боец шумным и глубоким вздохом, будто глотнул крепкого вина. — Да еще как повидал!
Оглядела Тарасовна солдата от малахая до валенок и подумала: далеко еще осталось шагать солдатским ногам. Передала ему старуха свой горшочек:
— Тут немного медку. Пока добираешься, подслащивай скорую встречу с товарищами. А доберешься — и других угости.
— Обязательно угощу, — ответил солдат, распутывая лямки.
Казалось, что в этот набитый доверху мешок некуда больше и грецкий орех втолкнуть. Нашлось горшочку место.
— Только помни, — предупредила Тарасовна, — первую ложку — за Александра, вторую — за Анкудина.
— Да я их, милая душа, как по святцам прочту: Анкудин, Александр.
— Нет уж, ты Александра первым поставь.
Тряхнул солдат плечами, крякнул и подбросил мешок.
— На мою удачу, мать, счастливым ветерком тебя из леса вынесло.
— И ты мне на счастье встретился.
— Чего только ты загадаешь, мать, — пусть все исполнится.
— И тебе то же самое.
Солдат зашагал своей дорогой. Его фигура мерно покачивалась, уменьшалась, плыла в морозной синеве, потом растаяла.
Не страшно было Тарасовне возвращаться в безлюдную и заброшенную деревеньку Лаваришки. Чуяла она сердцем, что скоро, как птицы по весне, начнут слетаться люди на свои прежние гнезда. Примутся стучать топорами, чинить хаты. Возьмется и старуха за свое хозяйство, поджидая встречи с внуком Сашенькой. И не скучно будет ей среди хлопотливо работающих соседей, не тоскливо. А как же иначе?.. На этой земле, истерзанной воронками, глубоко пропитанной запахом крови, пороха и железа, все мы на этой большой и жаждущей обновления русской земле — дети одной матери.