Глава 12 ПОСЛАННИК КОРОЛЯ ГЕНРИХА

Кабинет, расположенный рядом с Залом посланников в севильском Алькасаре. Кабинет весьма просторен, его стены и потолок обшиты панелями из редких сортов дерева, украшенных резьбой в причудливом арабском стиле. Обставлен он очень просто: широкие кресла, несколько табуретов, огромные сундуки, большой рабочий стол, заваленный бумагами.

Маленькие сводчатые оконца выходят на прославленные сады, знаменитые во всем мире.

Король Филипп II сидит перед одним из окон, и его холодный взгляд рассеянно переходит с предмета на предмет, равнодушный к великолепию роскошной природы, подправленной, приукрашенной и обузданной искусством умным, но слишком утонченным.

Рядом с ним стоит великий инквизитор.

Чуть поодаль, прислонившись к переплету другого окна, скрестив руки на груди, подобно живой кариатиде, неподвижно стоит колосс. Длинный, с горбинкой нос, темные, ничего не выражающие глаза, — вот то немногое, что виднеется из-под копны курчавых волос, падающих на лоб до самых густых, кустистых бровей, и из нептуновой бороды, закрывающей всю нижнюю часть лица до самых скул. Волосы и борода колосса — ярко-рыжие.

Этот колосс, дон Яго де Альмаран, чаще именуемый при дворе Барба Роха, иначе говоря — Красная Борода, был цепным псом Филиппа II.

Где бы ни появлялся король — на празднествах, религиозных церемониях, в совете, — всегда и везде рядом с ним находился Красная Борода; его глаза были устремлены на хозяина, неподвижный и безмолвный, он видел, слышал и понимал лишь то, что было угодно Его Католическому Величеству.

Это замечательное животное являлось в каком-то смысле частью той обстановки, которая окружала Филиппа II. Но повинуясь знаку или взгляду хозяина, животное обретало необычайный ум и выполняло любой секретный приказ короля, схваченный на лету.

Боялись не только его должности, но и его геркулесовой силы.

Происходя из старинного и благородного кастильского рода, он мог бы быть на равных с первыми грандами при дворе, но нелюдимый по природе, он сторонился всех знакомств, и никто не мог похвастать, что слышал, как говорит Красная Борода, если на то не было королевского приказа. Да и тогда говорил он лишь самое необходимое.

Король, облаченный в роскошный и вместе с тем строгий костюм, внимательно слушал со своим обычным и холодным видом объяснения Эспинозы.

— Принцесса Фауста, — говорил великий инквизитор, — это та самая, которая возмечтала возродить традицию папессы Иоанны. Та самая, которая заставила трепетать Сикста V и чуть было не сбросила его с папского престола. У нее редкий ум и к тому же она ясновидящая… Ее следует оберегать, ее помощь может быть чрезвычайно полезна.

— А этот шевалье де Пардальян?

— Насколько я слышал, это грозный соперник, которого надо будет любой ценой привлечь к себе на службу или раздавить без всякой жалости. Впрочем, надо бы посмотреть его в деле, чтобы судить о нем… Сколько репутаций оказываются дутыми!.. И однако уже можно установить следующее: шевалье де Пардальян есть на самом деле граф де Маржанси, но он пренебрегает этим титулом… Быть может, таково свойство его характера… Не исключено, однако, что этот титул кажется ему недостаточным. С другой стороны, в самый день его приезда в Севилью у него произошло столкновение с одним из моих агентов… Этот Пардальян выбросил его на улицу, как выбрасывают ненужную вещь… Он, безусловно, храбрец.

— Он осмелился поднять руку на агента инквизиции? — с сомнением в голосе произнес король.

Эспиноза поклонился, подтверждая сказанное.

— В таком случае, — категорическим тоном приказал король, — следует его покарать… хоть он и посланник.

— Необходимо прежде узнать, чего хочет и что может господин де Пардальян.

— Хорошо, — произнес король по-прежнему ледяным тоном. — Но нельзя оставлять безнаказанным оскорбление, нанесенное государственному агенту… в назидание другим.

— Внешне все соблюдено: у агента не было письменного приказа… Он действовал по своей собственной инициативе и проявил излишнее рвение… Это серьезнейшее нарушение дисциплины, которое заслуживает строгой кары. Он понесет ее… Это и будет назидание, необходимое тем из наших агентов, кто дерзает превышать свои полномочия, в то время как им надлежит лишь исполнять, даже не стараясь понять, приказы вышестоящих… Что до господина де Пардальяна, то мы сумеем найти предлог… если в том возникнет нужда.

— Согласен! — безразлично обронил король.

Поднявшись, он медленным и величественным шагом подошел к письменному столу и с тем мрачным видом, который почти никогда не покидал его, приказал:

— Пригласите принцессу Фаусту.

Затем Филипп вновь принял свою излюбленную позу: сел, заложив правую ногу за левую, опершись локтем о подлокотник кресла, а подбородком — о сжатый кулак.

Эспиноза отвесил глубокий поклон, передал приказ короля и вернулся, скромно встав в оконном проеме, неподалеку от Красной Бороды.

В тот же миг появилась Фауста.

Она шла медленно, с тем августейшим величием, которое заставляло склоняться все головы. Ее огромные лучистые глаза, подобные черным бриллиантам, заглянули в глаза Филиппа, но тот, оставаясь невозмутимым, застыв в своей нарочитой неподвижности, неотрывно смотрел на нее с поистине королевской настойчивостью.

Между этими двумя силами, между этими двумя гордынями с первой же встречи начался беспощадный поединок. Их взгляды скрестились, словно шпаги: противники желали метко нанести первый удар и побыстрее сломить сопротивление своего визави.

Но если взгляд короля был холоден, повелителен и уничтожающ, как прямой смертельный удар, нацеленный в сердце врага, то взгляд Фаусты обволакивал, был невыразимо нежен и в то же время обладал неодолимой силой. Иными словами, принцесса прекрасно умела выбивать оружие из рук чуть зазевавшегося противника.

Эспиноза, тайный свидетель этого безмолвного поединка, отметил про себя — хотя ничто, разумеется, не выдало его радости, — что победа в первой схватке досталась Фаусте.

Медленно, словно нехотя, король отвел свой взор, и легкий румянец окрасил его мертвенно-бледные щеки.

Тогда Фауста присела в безупречнейшем придворном реверансе.

Но в благороднейшей гармонии ее позы, в горделивой посадке головы, в сверкающих глазах сквозила такая монаршая властность, что она, казалось, всецело сокрушала того, перед кем склонялась.

Впечатление было столь поразительным, что Эспиноза невольно пришел в восхищение и прошептал:

— Несравненная актриса!

А король, по-видимому, ослепленный неземной красотой этого изумительного создания, внезапно почувствовал, что его тщеславие готово отступить.

Он встал, сделал два быстрых шага, жестом, исполненным горделивого испанского изящества, снял шляпу и, взяв принцессу за руку, поднял ее, прежде чем она закончила свой реверанс, а затем подвел к креслу, говоря:

— Благоволите сесть, сударыня.

Этот неожиданный поступок высокомерного государя, всегда строго соблюдавшего все мелочи тщательно разработанного придворного этикета, поразил Эспинозу и явился ярчайшим триумфом Фаусты.

С безмятежной улыбкой на устах она согласилась принять дань, уплаченную высшей власти ее могучего гения, хотя на самом деле, быть может, то была лишь дань уважения ее женской красоте.

Что за человек был король Филипп?

Он был искренне верующим.

С самого раннего детства епископы, кардиналы, архиепископы медленно, терпеливо и умело обработали его мозг, посеяв в нем неискоренимый ужас перед силами ада.

Он верил так, как другие дышат.

Наделенный необычайным умом, он возвел эту веру в абсолют, сделал ее своим оружием и своей защитой и мечтал о том же, о чем, должно быть, некогда мечтал Торквемада: о вселенной, подчиненной его святой вере, иными словами — ему самому.

Повествуя о нем, история говорит: мрачный фанатик, высокомерный деспот… Может быть!.. Во всяком случае, такое сказать несложно, это первое, что приходит в голову.

Мы же говорим иначе: он верил! И это объясняет все.

Он полагал, что истинная вера необходима человеку, чтобы счастливо жить и спокойно умереть. Посягать на эту веру означало для него, таким образом, посягать на счастье людей и обрекать их на смерть без утешения, ибо ничто, никакая надежда, никакая иная религия не могли умерить горечь последних минут человека на этой земле… Неверующие, еретики оказывались теми, кто нес зло, и их необходимо было уничтожить.

Вот чем вызваны ужасающие кровавые бойни. Вот чем вызвана неслыханная изощренность пыток.

Жестокий зверь? Нет! Он спасал души, терзая тела…

Он верил.

А так как он хотел быть недоступным для чувства жалости, он говорил себе:

— Король выше всего. Король — это длань Господня, назначение коей — удерживать людей в вере, и удерживать безжалостно.

Вот чем объяснялась его гордыня.

— Я — король испанцев, король Португалии, император Индии, монарх Нидерландов, сын германского императора, супруг английской королевы; я самый могущественный монарх на свете, тот, кому Господь назначил установить Его веру над всей землей!

И его религиозная вера перерастала в веру политическую, и он поверил во всемирную монархию.

Вот чем вызваны его интриги во всех странах Европы.

Вот чем вызвано его прямое вмешательство в дела Франции. Совершенно логично, что эта страна должна была быть захвачена первой: она вставала у него на пути, и, завоевывая ее, он тем самым объединял все свои государства в одно великолепное целое.

Таков был человек, над которым Фауста — силой своего взгляда, сиянием своей поразительной красоты — только что одержала первую победу и по праву могла ею гордиться.

Фауста села и приняла одну из тех грациозных поз, секретом которых она обладала.

Король тоже сел и сказал даже с некоторой почтительностью:

— Говорите, сударыня.

И она заговорила — мелодично и чуть нараспев:

— Я привезла Вашему Величеству манифест короля Генриха III, где вы признаетесь преемником и единственным наследником короля Франции.

Эспиноза устремил свой огненный взор на Фаусту, размышляя: «Неужто она и в самом деле передаст ему пергамент?»

Король сказал:

— Ну что ж, посмотрим этот манифест.

Фауста бросила на него быстрый и уверенный взгляд, привыкший проникать сквозь самые плотные маски и в самые закрытые уголки души. Но сейчас ей не удалось увидеть все так ясно, как она хотела бы.

— Прежде чем передать вам этот документ, я почитаю необходимым сделать для вас некоторые пояснения и представиться вам. Вашему Величеству непременно следует знать, кто такая принцесса Фауста, что она уже сделала и что может и хочет сделать еще.

Эспиноза вжался в оконную нишу и пробурчал:

— Я так и знал!

Король сказал просто:

— Я слушаю вас, сударыня.

— Я та, кого двадцать три князя церкви, собравшись на тайный конклав, сочли достойной носить ключи святого Петра. Та, за кем они признали достаточно силы и воли, чтобы реформировать нашу религию. Та, кто убеждением или насилием сумеет установить истинную веру на всей земле. Я — папесса!

Филипп, в свою очередь, бросил на нее мимолетный взгляд.

Такое признание, сделанное ему, католическому королю, свидетельствовало о редкой отваге говорившего, ибо могло иметь самые губительные последствия.

Филиппу, возможно, пришлась по душе подобная смелость, однако он произнес:

— Итак, вы — та, кого глава христианства легким мановением руки низложил прежде, чем вы поднялись на ступени столь желанного папского престола. Вы — та, кого папа приговорил к смерти! — заключил он жестко.

— Я — та, кого предательство заставило споткнуться, это верно!.. Но я и та, кого ни предательство, ни папа, ни сама смерть не смогли сокрушить, потому что я — Богоизбранница, которую Господь ведет к неизбежному торжеству на благо веры!

Это было сказано с таким проникновением и так убежденно, что король, хоть он и был человеком глубоко верующим, испытал немалое волнение и стал смотреть на нее с почтением, смешанным с тихим ужасом.

Эспиноза, настроенный, конечно, более скептически, подумал: «Какая сила! И какой великолепный агент инквизиции! Ах, если бы мне только удалось…»

Фауста продолжала:

— Разве существует закон, запрещающий женщине занять трон святого Петра? Ученые теологи произвели тщательные, дотошные расследования, но — тщетно: ни в Священном писании, ни в словах Христа ничто не свидетельствует о том, что этот путь закрыт для нее. Церковь допускает ее на все ступени иерархии. Она может принять пострижение, она несет слово Христово. Есть аббатисы и есть святые. Почему же не может быть папессы? Впрочем, один прецедент уже был. Письменные источники подтверждают, что папесса Иоанна занимала этот трон. Почему же то, что уже случилось однажды, не может повториться снова? Или женский пол является препятствием для великих свершений? Вспомните папессу Иоанну, вспомните Жанну д'Арк, а в этой стране — Изабеллу Католическую, посмотрите на меня самое: вы полагаете, эта голова согнется под тяжестью тройной папской короны?

Она излучала отвагу и пылкую веру.

— Я признаю, — сказал Филипп сурово, — что блеск королевской короны потускнеет от ослепительной белизны этого целомудренного лба… Но тиара!.. Простите меня, сударыня, но мне кажется, что такие красивые губы не созданы для столь серьезных речей.

На сей раз Фауста почувствовала себя задетой. Она пыталась перенести своего слушателя на вершины, где голова кружится от высоты, а ее грубо спустили на землю с помощью какой-то ерунды. Она считала, что явила себя в глазах короля исключительным существом, парящим над всеми человеческими слабостями, а он увидел в ней лишь женщину.

Удар был жестоким; но Фауста была не из тех, кто отказывается от своего из-за подобных пустяков. И потому она настойчиво продолжала:

— Если я — Избранница Господа и избрана Им, чтобы править людскими душами и их направлять, то вы избраны Им, чтобы править народами. Мечта о всемирной монархии владела самыми могучими умами, но именно вы предназначены осуществить ее… с помощью главы христианского мира, наместника Бога на земле. Я не имею в виду папу, всецело занятого своей земной властью, — чтобы увеличить свои собственные владения, он отбирает правой рукой то, что дал левой… Я имею в виду такого папу, который станет поддерживать вас везде и во всем, потому что он будет обладать необходимой независимостью, потому что он будет нуждаться в вашей поддержке точно так же, как вы будете нуждаться в его моральной помощи. И что же необходимо, чтобы все происходило именно так? В сущности — безделица: чтобы государство этого папы оказалось достаточно большим и соответствовало папскому сану. Дайте ему Италию, и он даст вам весь христианский мир. Вы можете стать таким хозяином мира… а я могу стать этим папой…

Филипп слушал с неослабевающим вниманием, никак не выдавая своих чувств.

Когда Фауста кончила, он сказал:

— Но, сударыня, Италия мне не принадлежит. Ее еще надо будет завоевывать.

Фауста улыбнулась:

— Я низвергнута не так низко, как порой думают. У меня почти везде есть множество решительных сторонников. У меня есть деньги. Я прошу вас не о помощи для очередного завоевания. Я прошу вас о нейтралитете в моей борьбе против папы. Я прошу обещания, что Ваше Величество признает меня, если я одержу победу в этой битве. Все остальное — мое дело… включая объединение Италии.

Король погрузился в глубокие размышления; наконец он задумчиво прошептал:

— Для такого дела понадобятся миллионы. Наши сундуки пусты.

В глазах Фаусты сверкнул огонь.

— Стоит Вашему Величеству сказать одно только слово — и по моему приказу менее чем через неделю в этих сундуках окажется десять миллионов, а если понадобится, то и больше, — сказала она уверенно.

Филипп пристально посмотрел на нее, потом покачал головой:

— Я понимаю, чего вы у меня просите и чего я не смог бы вам дать, ибо оно мне не принадлежит… Но я плохо понимаю, что вы могли бы дать мне взамен.

— Я даю Вашему Величеству французскую корону… По-моему, это с лихвой возместило бы отказ от Миланского герцогства.

— Э, сударыня, если я захочу получить французскую корону, то мне придется ее завоевывать. И если я ее получу, то дадут ее мне мои пушки и мои армии, а вовсе не вы!

— Ваше Величество забыли о манифесте Генриха III? — живо спросила Фауста.

— Манифест Генриха III? — произнес король, делая вид, будто вспоминает. — Признаюсь, я не совсем понимаю.

— В этом манифесте все сказано вполне определенно. Благодаря ему по меньшей мере две трети французского королевства наверняка признают Ваше Величество.

— В таком случае, это совсем другое дело… Тогда этот манифест действительно может иметь ценность, о которой вы говорите… Впрочем, на него еще надо посмотреть. Вы, кажется, должны передать его мне, сударыня? — небрежно спросил король, пристально глядя на Фаусту.

Фауста выдержала этот взгляд, не дрогнув, и спокойно ответила:

— Ваше Величество не думает, в самом деле, будто я настолько безумна, чтобы носить при себе документ, имеющий такую ценность?

— Ну конечно, сударыня, вы не из тех женщин, что совершают подобную неосторожность! — ответил Филипп; в его словах, произнесенных с обычной суровостью, нельзя было уловить ни малейшей иронии.

Однако Фауста почувствовала надвигающуюся бурю; впрочем, по обыкновению бесстрашная, она не отступила. По-прежнему спокойная и улыбающаяся, она заметила:

— Ваше Величество получит его, как только сообщит мне свое решение касательно предложения, которое я имела честь сделать.

— Я не смогу ничего решить, сударыня, пока не увижу этот пергамент.

Она посмотрела ему прямо в глаза:

— Не высказываясь со всей определенностью, вы могли бы дать мне понять, каковы ваши намерения.

— Боже мой, сударыня, все, что вы сказали мне относительно папессы, необычайно меня заинтересовало… По правде говоря, что бы там ни говорилось в Писании, но в мысли о женщине, восседающей на престоле святого Петра, есть нечто, что возмущает мою весьма простодушную веру… Однако все это было бы осуществимо, будь вы в том возрасте, который внушает уважение. Но, право, сударыня, вы — такая молодая, такая упоительно красивая? Ведь мы, бедные грешники, никогда не осмелимся поднять глаза на вас, ибо тогда мы испытали бы не глубочайшее почтение, какое должно испытывать к наместнику Бога на земле, но пылкое и ревнивое восхищение несравненной женской красотой. Ради одного вашего взгляда распростертые ниц верующие станут вскакивать с колен, готовые заколоть себя кинжалом. Ради одной вашей улыбки они продадут душу Сатане… Вместо того чтобы спасать души, вы будете обрекать их на вечное проклятие. Да разве такое возможно? Вы мечтаете о папской власти! Но со своей грацией, обаянием, красотой вы уже являетесь властительницей из властительниц, и ваше могущество столь велико, что мое могущество без колебаний склоняется перед вашим!

Если вначале король говорил со своей обычной холодностью, то постепенно, захваченный бурными чувствами, он оживился и закончил страстным тоном, куда более красноречивым, нежели сами слова.

Фауста ощутила, как под ее улыбающейся маской нарастает раздражение.

Итак, ее попытки доказать королю, что у нее мужской ум, способный возвыситься до самых дерзновенных, честолюбивых замыслов, оказались тщетными; он ничего не понял, ничего не почувствовал. Он упрямо желал видеть в ней лишь красивую женщину и, в конце концов, весьма плоско и без особых обиняков объяснился ей в любви. Это было жестокое разочарование.

Неужели ей отныне суждено всегда и повсюду сталкиваться с любовью? Неужели она никогда не сможет обратиться к мужчине, не превратив его при этом в своего обожателя? Если дело обстоит именно так, значит, ей остается только исчезнуть, ибо все ее планы будут заранее обречены на неудачу, а всякую попытку возвыситься неизбежно ожидает крах.

Везде, везде она сталкивалась с влюбленными в нее мужчинами, и единственный человек, чьей любви она пламенно желала — Пардальян, — оказался также единственным, кто пренебрег ею!

Размышляя об этом, Фауста в то же время поклонилась Филиппу и произнесла своим мелодичным голосом:

— Я подожду, когда Его Величество соблаговолит сообщить мне свое решение.

Филипп отвечал с равнодушным видом:

— Я это сделаю, как только увижу манифест.

Фауста поняла, что сейчас она больше ничего из него не вытянет, и подумала: «Мы продолжим этот разговор позднее. И раз уж этому королю, которого я считала возвысившимся над всеми человеческими слабостями, угодно видеть во мне лишь женщину, я, если понадобится, опущусь до его уровня и воспользуюсь своим женским оружием, чтобы стать выше его и достичь цели».

Пока она так рассуждала, Эспиноза направился в приемную, по-видимому, желая передать какой-то королевский приказ, а теперь как раз вернулся и намеревался снова скромно стать в стороне, однако государь подал ему знак:

— Ваше преосвященство, вы уже организовали какую-нибудь торжественную процессию, дабы по-христиански отпраздновать воскресный день, день Господень?

— Перед алтарем на площади святого Франциска будет водружено столько костров, сколько дней в неделе, и на них получат очищение огнем семь закоренелых еретиков, — сказал Эспиноза, сгибаясь в поклоне.

— Отлично, — холодно ответил Филипп. И обращаясь к Фаусте, бесстрастно добавил:

— Если вам будет приятно присутствовать на этой богоугодной церемонии, я буду рад вас видеть там, сударыня.

— Поскольку король изволил пригласить меня, я не могу пренебречь таким поучительным зрелищем, — серьезно сказала Фауста.

Король со столь же серьезным видом кивнул и коротко бросил Эспинозе:

— Коррида?

— Она состоится послезавтра, в понедельник, на той же самой площади святого Франциска. Все распоряжения уже сделаны.

Король пристально взглянул на Эспинозу и с какой-то странной интонацией, поразившей Фаусту, спросил:

— Эль Тореро?

— Ему сообщили королевскую волю. Эль Тореро будет участвовать в корриде, — ответил Эспиноза спокойно.

Повернувшись к Фаусте, король спросил ее с галантным видом и почему-то весьма зловеще:

— Вы не знаете Эль Тореро, сударыня? Это первейший тореадор Испании. Он действует по-новому, это в своем роде художник. Его обожает вся Андалузия. Известно ли вам, что такое бой быков? В любом случае я оставлю вам место на своем балконе. Приходите, вас ожидает любопытное зрелище… Вы никогда не видели ничего подобного, — настаивал он все с той же интонацией, уже прежде поразившей Фаусту.

Его слова сопровождались прощальным жестом, любезным ровно настолько, насколько вообще могла быть любезной подобная личность.

Фауста поднялась и сказал просто:

— Я с радостью принимаю ваше приглашение, сир.

В это время отворилась дверь и лакей объявил:

— Господин шевалье де Пардальян, посланник Его Величества короля Генриха Наваррского.

И в то время как Фауста невольно застыла на месте, в то время как король впился в нее глазами с той настойчивостью, которая приводила в трепет самых бесстрашных и самых знатных людей его королевства, а великий инквизитор, по-прежнему скрывшись в оконной нише, бесстрастный и спокойный, краешком глаза следил за ней с неослабным вниманием, шевалье приближался ровным шагом, высоко подняв голову, смотря не столько на короля, сколько прямо перед собой. С простодушно-наивным видом, скрывавшим его истинные чувства, он остановился в четырех шагах от короля и поклонился со свойственным ему горделивым изяществом.

Весь этот огромный торжественный зал, вся обстановка королевского дворца не произвели на Пардальяна ровно никакого впечатления. Глядя на Филиппа, шевалье думал: «Черт возьми! И вот это — государь?! Вот это — властелин полумира?! Как же я был прав давеча, утверждая, что король Испании — весьма жалкая особа».

Беглая улыбка коснулась его насмешливых губ, а быстрый взгляд скользнул по Красной Бороде, который застыл у окна, и по Эспинозе, стоявшем ближе к нему.

Увидев его спокойное, едва ли не веселое лицо, шевалье прошептал:

— Да, вот настоящий соперник, с которым мне придется бороться. Только его и следует опасаться.

Эспиноза, весьма внимательный наблюдатель, тем не менее не смог бы сказать, адресовался ли поклон этого чрезвычайного посланника королю, Фаусте, вперившей в него горящий взор, или же ему самому.

И великий инквизитор, со своей стороны, прошептал:

— Вот человек!

Его спокойные глаза, казалось, оценили поочередно Фаусту и Филиппа, затем вновь устремились на Пардальяна; на лице его промелькнула почти неуловимая гримаса, словно говорившая:

— К счастью, здесь есть я!

И он еще теснее прижался к оконному переплету, стараясь быть как можно менее заметным.

Пардальян же, склоняясь в поклоне с той прирожденной, хотя и несколько высокомерной элегантностью, которая уже сама по себе являлась кричащим нарушением строжайшего испанского этикета, мысленно говорил: «Ага, ты пытаешься заставить меня опустить глаза!.. Ага, ты снял шляпу перед госпожой Фаустой и опять надел ее, принимая посланника французского короля!.. Ага! Ты приказываешь отрубить голову смельчаку, осмелившемуся заговорить с тобой без твоего дозволения!.. Черт! Тем хуже для тебя…»

И стремительно шагнув к медленно удалявшейся Фаусте, он воскликнул с той обезоруживающе наивной улыбкой, из-за которой подчас было непонятно, говорит ли он серьезно или шутит:

— Как! Вы уходите, сударыня!.. Останьтесь же!.. Коли случаю было угодно свести нас троих всех вместе, то мы, надеюсь, сможем немедля уладить все наши дела.

Эти слова, произнесенные с сердечной простотой, произвели впечатление разорвавшейся бомбы.

Фауста застыла как вкопанная и обернулась, глядя поочередно то на Пардальяна — причем так, словно она не была с ним знакома, — то на короля, который, как она предполагала, вот-вот должен был отдать приказ об аресте наглеца.

Король сделался смертельно бледным; в его серых глазах сверкнула молния, и он посмотрел на Эспинозу, будто спрашивал: «Что это за человек?»

И даже Красная Борода весь напрягся, поднес руку к эфесу шпаги и приблизился к королю, ожидая приказания немедля пустить ее в ход.

В ответ на немой вопрос своего повелителя Эспиноза пожал плечами и чуть шевельнул рукой, что означало:

— Я вас предупреждал… Оставьте его… Настанет пора, и мы все сделаем как надо.

Король Филипп, следуя совету своего инквизитора, и безусловно (хотя и против воли), заинтересованный блистательной отвагой и дерзостью этого безумца, столь мало походившего на его придворных, вечно согнутых перед ним в поклонах, Филипп смолчал, но про себя подумал: «Посмотрим, как далеко зайдет дерзость этого французишки!»

Его взгляд по-прежнему оставался пронзительные, но из безразличного он теперь стал зловещим.

Фауста, позабыв, что она откланялась, позабыв о самом короле, устремила на Пардальяна решительный взгляд, готовая принять его вызов, — и однако душа ее была столь возвышенна, что в то же время она восхищалась Пардальяном.

Восхищение же Эспинозы выразилось в следующем размышлении: «Нужно, чтобы этот человек во что бы то ни стало оказался на нашей стороне!»

Что до Красной Бороды, то он удивлялся, почему король до сих пор не подал ему знака.

И лишь Пардальян улыбался своей простодушной улыбкой; казалось, он даже не догадывался, какую бурю вызвало его поведение, не догадывался, что рискует головой.

И все так же улыбаясь, все с той же простотой, все с той же прямотой, он, повернувшись к королю, сказал:

— Я прошу у вас прощения, сир, я, быть может, нарушил этикет, но меня извиняет то, что наш государь, король Франции (шевалье сделал ударение на последних словах), приучил нас к большой терпимости в этих вопросах — ведь в следовании всем придворным правилам есть что-то ребяческое.

Положение грозило сделаться смешным, иными словами — ужасным для короля. Совершенно необходимо было пресечь то, что Филипп счел дерзостью, или же попросту уничтожить шевалье своим презрением. Однако король решил проявить выдержку и поэтому вынужден был отвечать.

— Действуйте, сударь, так, как если бы вы стояли перед королем Франции, — сказал он, в свою очередь делая ударение на последних словах, голосом, едва слышным от переполняющей Филиппа ярости, и тоном, который заставил бы бежать без оглядки любого, кроме Пардальяна.

Но шевалье слыхивал и видывал и не такое. Он пребывал в хорошем настроении; кроме того, он с радостью убедился, что наконец-то задел гордость короля, донельзя не нравившегося ему.

А посему он не только не отступил, но даже легонько улыбнулся и склонился в изящном поклоне; в глазах его мерцало беспредельное ликование человека, который забавляется от души.

— Я благодарю Ваше Величество за позволение, дарованное мне с такой благожелательностью. Представьте себе, мне было бы крайне любопытно поближе взглянуть на пергамент, владелицей коего является принцесса Фауста. Он настолько занимает меня, что я без колебаний проехал всю Францию и всю Испанию с единственной целью удовлетворить свое любопытство, которое, я мог бы в том поклясться, разделите и вы, учитывая, что сей пергамент представляет определенный интерес и для вас.

И внезапно добавил с тем холодным спокойствием, что бывало порой ему присуще:

— Я совершенно уверен, что вы спрашивали этот пергамент у госпожи Фаусты, я совершенно уверен, что она вам ответила, будто не взяла его с собой и он спрятан у нее в надежном месте… Так вот! Это неправда… Этот пергамент — здесь…

И вытянув вперед руку, он почти коснулся груди папессы кончиком указательного пальца.

В его тоне звучала такая неодолимая уверенность, а жест оказался столь неожиданным и точным, что над актерами этой поразительной сцены на несколько секунд вновь нависло тяжелое молчание.

Эспиноза в очередной раз пришел в восхищение.

— Какой жесткий игрок!

Слова Пардальяна были правдивы и напугали Фаусту. Однако она не шелохнулась, а лишь горделиво вскинула голову. Надменная принцесса с холодным бесстрашием выдержала сверкающий взор шевалье, но внутри она так и кипела: «О! Дьявол!»

Король же заинтересовался странным посланником до такой степени, что даже позабыл смертельно оскорбившие его непринужденные манеры шевалье.

А тот продолжал:

— Ну же, сударыня, возьмите с вашей груди этот пресловутый пергамент да покажите-ка его нам, чтобы мы могли обсудить, насколько он ценен, ибо, если он интересует Его Величество короля испанского, то он интересует и Его Величество короля французского, коего я имею честь представлять здесь.

С этими словами Пардальян подбоченился и подкрутил ус. В его глазах бушевало такое пламя, в его жестах и речах сквозили такая сила и властность, что на сей раз и сам король невольно залюбовался этим человеком, который казался ему теперь представительным и величавым.

Фауста была не из тех женщин, что отступают перед подобными ультиматумами; она подумала: «Раз этот человек бьет самых искусных дипломатов своей откровенностью, почему бы и мне не воспользоваться той же самой откровенностью, словно грозным оружием, повернутым против самого шевалье?»

И она поднесла руку к груди, чтобы взять пергамент, который и в самом деле находился там, и развернуть его вызывающим жестом.

Но, надо полагать, в намерения короля не входило обсуждать этот вопрос с посланником Генриха, потому что он остановил ее, повелительно произнося:

— Я позволил принцессе Фаусте удалиться.

И Фауста отказалась от своего намерения. Она склонилась перед королем и, взглянув Пардальяну прямо в лицо, очень спокойно сказала:

— Мы еще встретимся, шевалье.

— Я в этом не сомневаюсь, — негромко отозвался Пардальян.

Фауста серьезно и одобрительно кивнула головой и медленно и величественно покинула зал, сопровождаемая Эспинозой: то ли желая оказать ей честь, то ли по какой другой причине, но он проводил принцессу до приемной. Там он оставил ее, а сам с заметной поспешностью вернулся назад, чтобы присутствовать при беседе короля и Пардальяна.

Когда великий инквизитор вновь занял свое прежнее место, король повелел:

— Извольте сообщить нам, господин посланник, цель вашей миссии.

Воспользовавшись своим особым даром — замечательной интуицией, которая всегда направляла его в тех серьезных случаях, когда предстояло принять незамедлительное решение, Пардальян, проникнув в суть характера Филиппа II, уже знал, как надо действовать.

«Ум мрачный и лукавый, искренний фанатик, безмерная гордыня, осторожный, терпеливый и упорный в своих планах, изощренный в осуществлении своих замыслов… Коронованный священник. Если я попытаюсь перехитрить его, то наш поединок может затянуться до бесконечности. Я должен ошеломить его, ошеломить правдой и смелостью».

Мы уже видели, что он тотчас же и не без успеха прибегнул к этой тактике.

Итак, Филипп II сказал, обращаясь к Пардальяну:

— Прошу вас сообщить нам цель вашей миссии.

Пардальян вынес, не дрогнув, пристальный взгляд короля и ответил со спокойной непринужденностью, беседуя словно бы даже на равных:

— Его Величество король Франции желает, чтобы вы вывели те испанские войска, которые вы держите в Париже и в самом нашем королевстве. Король, преисполненный лучших чувств по отношению к Вашему Величеству, полагает, что сохранение этих гарнизонов в его стране является малодружественным актом с вашей стороны. Король полагает, что вы не должны вмешиваться во внутренние дела Франции.

В холодных глазах Филиппа мелькнул огонек, тотчас же погасший:

— И это все, чего желает Его Величество король Наварры?

— Это все… пока, — холодно сказал Пардальян. Король, казалось, на секунду задумался, потом ответил:

— Просьба, переданная вами, была бы справедливой и законной, если бы Его Величество король Наваррский был бы действительно королем Франции… Но это не так.

— Этот вопрос не подлежит здесь обсуждению, — твердо произнес Пардальян. — Речь идет не о том, сир, согласны ли вы признать короля Наваррского королем Франции. Речь идет о простом и ясном вопросе… о выводе ваших войск, которым нечего делать во Франции.

— Что мог бы предпринять король Наваррский против нас, если он не может даже взять штурмом свою столицу? — с презрительной улыбкой спросил Филипп.

— В самом деле, сир, — сказал Пардальян, нахмурившись, — это крайность, на которую король Генрих не может решиться.

И внезапно продолжил с иронически-почтительным видом:

— Что поделаешь, сир, король хочет, чтобы его подданные пришли к нему по своей воле. Мысль взять их штурмом, что само по себе не представляло бы никаких трудностей, ему отвратительна. Подобная щепетильность вряд ли будет понята чернью, она покажется ей излишней, но, конечно, будет высоко оценена таким государственным деятелем, как вы, Ваше Величество.

Филипп закусил губу. Он почувствовал, как в нем нарастает гнев, но сдержался, не желая показать, что понял, какой урок преподал ему этот заезжий французский дворянин. Он ограничился уклончивым:

— Мы рассмотрим просьбу Его Величества короля Генриха Наваррского. Там будет видно…

К несчастью, он имел дело с противником, исполненным решимости не поддаваться на увертки.

— Следует ли заключить из этого, сир, что вы отказываетесь пойти навстречу справедливой, законной и любезной просьбе короля Франции? — настаивал Пардальян.

— А если даже это и так? — произнес Филипп надменно.

Шевалье спокойно продолжал:

— Говорят, сир, вы обожаете максимы и афоризмы. Вот поговорка, весьма распространенная у нас и достойная того, чтобы над ней поразмыслить: «Всякий угольщик у себя в доме хозяин».

— И что это значит? — пробурчал король.

— Это значит, сир, что вам придется пенять лишь на самого себя, если ваши войска постигнет та участь, какой они заслуживают, и они будут изгнаны из французского королевства, — холодно сказал Пардальян.

— Клянусь Девой Марией! Вы, сударь, кажется, берете на себя смелость угрожать королю Испании! — взорвался Филипп, смертельно бледный от ярости.

Пардальян же с невозмутимостью, поистине замечательной в данных обстоятельствах, обронил:

— Я не угрожаю королю Испании… Я предупреждаю его.

Король, до сих пор сдерживающий свой гнев лишь благодаря необычайному усилию боли, позволил теперь излиться тем чувствам, которые вызывало у него до дерзости смелое поведение этого странного посланника.

Филипп уже повернулся к Красной Бороде, чтобы велеть ему нанести удар, и Пардальян, понявший намерение короля, решительно взялся за эфес шпаги, когда в разговор вмешался Эспиноза. Очень спокойным, умиротворяющим голосом он сказал:

— Король, который требует от своих слуг абсолютной преданности и рвения, ни в чем не может упрекнуть вас, ибо вы — поистине замечательный слуга, и эти качества развиты у вас в высшей степени. Напротив, он отдает должное вашему пылу и в случае надобности может засвидетельствовать это вашему хозяину.

— О каком хозяине вы говорите, сударь? — спокойно спросил Пардальян, сразу же и без всяких околичностей обращаясь к этому новому сопернику.

Невзирая на всю свою невозмутимость, великий инквизитор чуть не потерял самообладание, услышав этот неожиданный вопрос.

— Но, — запинаясь, произнес он, — я говорю о короле Наваррском.

— Вы хотите сказать — о короле Франции, сударь, — хладнокровно поправил Пардальян.

— Пусть будет так, о короле Франции, — снизошел Эспиноза. — Разве не он — ваш хозяин?

— Да это верно, я — посланник короля Франции. И все-таки король мне не хозяин.

Эспиноза и Филипп переглянулись с изумлением, которое они даже не пытались скрыть, и одна и та же мысль пришла им в голову: «Он, вероятно, сумасшедший?»

А Пардальян, прочтя эту мысль на их растерянных лицах, лукаво улыбнулся. Однако он был по-прежнему напряжен как натянутая струна и готов ко всему, ибо чувствовал, что происходящее в любой момент может обернуться трагедией.

Наконец Эспиноза пришел в себя и тихо произнес:

— Если, по-вашему, король вам не хозяин, то кто же он для вас?

Пардальян поклонился с независимым видом:

— Это друг, к которому я испытываю симпатию.

Шевалье произнес нечто чудовищное, нечто невероятное! Эти слова, сказанные таким людям, как Филипп II и его великий инквизитор, представлявшими власть в ее абсолютном виде, казались вершиной глупости.

Однако самое удивительное заключалось в том, что Эспиноза, бросив мимолетный взгляд на лицо шевалье, которое светилось умом и отвагой, и оценив этого человека, сознающего свою силу, воспринял его слова как совершенно естественные, и, в свою очередь, отвесив поклон, заявил:

— Судя по вашему виду, сударь, у вас и вправду не может быть другого хозяина, кроме вас самого, и дружба такого человека, как вы, есть дар достаточно ценный, чтобы почтить ею даже короля.

— Ваши слова трогают меня тем более, сударь, что насколько я могу судить по вашему виду, вы тоже не расточаете понапрасну знаки своего уважения, — сказал Пардальян.

Эспиноза быстро взглянул на него и одобрительно и чуть заметно кивнул головой.

— Однако вернемся к цели вашей миссии; Его Величество не отказывается удовлетворить переданную вами просьбу. Но вы должны понимать, что столь важный вопрос может быть разрешен лишь после напряженных размышлений.

Отведя на время грозу, Эспиноза вновь отошел в тень, оставив королю возможность продолжать беседу в указанном им направлении. Филипп же, понимая, что, по мнению инквизитора, время прервать переговоры еще не настало, добавил:

— У нас есть свои соображения.

— Именно эти соображения, — сказал Пардальян, — и было бы интересно обсудить. Вы мечтаете сесть на французский трон, выдвигая в качестве предлога ваш брак с Елизаветой Французской. Такое право будет внове для Франции: вы забываете, сир, что для признания этого права вам понадобился бы закон, принятый по всей форме. Но наш парламент никогда не примет подобный закон.

— Откуда вам знать?

Пардальян пожал плечами:

— Ах, сир, уже несколько лет ваши агенты, желая добиться этой цели, разбрасывают золото направо и налево. И что же, вы стали ближе к престолу Франции?.. Каждый раз вы сталкивались с сопротивлением парламента… Вам никогда не сломить этого сопротивления.

— А кто вам сказал, что у нас нет других прав?

— Пергамент госпожи Фаусты?.. Ну что ж, поговорим об этом документе! Если вам удастся завладеть им, сир, обнародуйте его, и я могу вам поручиться, что в тот же миг Париж и Франция признают Генриха Наваррского.

— То есть как? — удивленно спросил Филипп.

— Я вижу, сир, — холодно сказал Пардальян, — что ваши агенты плохо информируют вас о состоянии умов в нашей стране. Франция устала подвергаться бесстыдному и безудержному разбою и грабежу со стороны горстки честолюбивых безумцев. Франция стремится к тишине, покою, к миру, наконец. И чтобы получить этот мир, она готова принять Генриха Наваррского, даже если он останется еретиком… и тем более она примет его, если он согласится принять католичество. Король еще колеблется. Обнародуйте этот пресловутый манифест, и его колебаниям придет конец; чтобы добиться своего, он отправится к мессе, и тогда Париж откроет ему ворота, а Франция станет радостно приветствовать его.

— Таким образом, вы считаете, что у нас нет никаких шансов на успех наших планов?

— По-моему, — безмятежно сказал Пардальян, — вы и впрямь никогда не будете королем Франции.

— Почему же? — тихо спросил Филипп. Пардальян пристально посмотрел на него своими ясными глазами и отвечал с невозмутимым спокойствием:

— Франция, сир, — страна света и радости. Прямодушие, верность, отвага, щедрость — все эти рыцарские чувства так же необходимы там для жизни, как воздух, чтобы дышать. Это живая, темпераментная страна, открытая для всего благородного и прекрасного, она стремится к любви, то есть к жизни, и к свету, то есть к свободе. Чтобы править в такой стране, король должен соединять в себе множество качеств, он должен быть красив, любезен, храбр и великодушен, как никто.

— Так что же? — искренне удивился Филипп. — Разве я не могу стать таким королем?

— Вы, сир? — и Пардальян принял изумленный вид. — Но ведь там, где вы проходите, начинают пылать огромные костры, жадно пожирающие человеческую плоть. И вы ни за что не захотите расстаться с вашей инквизицией — этой мрачной властью ужаса, которая стремится управлять всем, даже мыслью. Посмотрите на себя, сир, — разве одного вашего строго-величественного вида будет недостаточно, чтобы заставить погрустнеть самых веселых и самых радостных людей на свете? Ведь во Франции известно, какое правление вы установили во Фландрии. Франции, этой стране радости и света, вы принесете лишь мрак и смерть… Даже камни сами собой поднимутся с земли, чтобы преградить вам дорогу. Нет, сир, все это, может, и годится для Испании, но Франция никогда этого не примет.

— Вы жестоки в вашей откровенности, сударь, — проскрежетал Филипп.

Пардальян принял простодушно-удивленный вид, что он делал всякий раз, когда собирался сказать нечто из ряда вон выходящее.

— Почему? Я говорил с королем Франции с той же самой откровенностью, которую вы расцениваете как жестокую, и он ничуть не оскорбился… напротив… По правде говоря, вряд ли мы с вами сможем понять друг друга, — мы говорим на разных языках. А с Францией так будет всегда: вы не будете понимать ваших подданных, они же не будут понимать вас. А потому лучше всего вам оставаться тем, что вы есть сейчас.

На мертвенно-бледном лице Филиппа появилась улыбка.

— Я обдумаю ваши слова, поверьте мне. А пока я хочу оказать вам все знаки внимания, подобающие человеку ваших достоинств. Будет ли вам угодно присутствовать на завтрашнем воскресном аутодафе?

— Тысяча благодарностей, сир, но подобные зрелища внушают отвращение моей слишком нервной натуре.

— Мне очень жаль, сударь, — сказал Филипп с искренней любезностью. — Но, в конце концов, я желаю развлечь вас, а не навязывать зрелища, которые подходят нам, испанским дикарям, но наверняка могут оскорбить вашу изысканную французскую чувствительность. Испытываете ли вы подобное же отвращение к корриде?

— Вот к ней — нет! — ответил, не моргнув глазом, Пардальян. — Признаюсь даже, я был бы не прочь посмотреть на этот самый бой быков. Мне уже довелось слышать о знаменитейшем тореадоре Андалузии, — добавил он, пристально глядя на короля.

— Эль Тореро? — спокойно спросил Филипп. — Вы посмотрите на него… Я приглашаю вас на корриду послезавтра, в понедельник. Вы увидите необычайное зрелище, которое, я уверен, удивит вас, — продолжал Филипп, и его странная интонация насторожила Пардальяна так же, как незадолго перед тем она поразила Фаусту.

Тем не менее шевалье ответил:

— Благодарю Ваше Величество за оказанную мне честь и не премину посетить столь любопытное зрелище.

— Ну что ж, господин посланник, я сообщу вам свой ответ на просьбу Его Величества Генриха Наваррского… И не забудьте о корриде в понедельник. Вы увидите нечто любопытное… очень любопытное…

«Ого, — подумал Пардальян, склоняясь в изящном поклоне, — уж не кроется ли тут какая-нибудь ловушка, предназначенная для меня?.. Проклятье! Но кто сказал, что этот мрачный деспот заставит меня отступить?!»

Он выпрямился; глаза его блестели.

— Я ни в коем случае не забуду, сир!

А про себя подумал: «Но и ты не забудешь те несколько истин, которые я тебе преподал».

И решительным шагом Пардальян направился к двери.

За ним, повинуясь властному жесту Филиппа II, последовал Красная Борода.

Проходя мимо своего хозяина, Красная Борода на миг остановился.

— Накажи его, высмей перед всеми… но не убивай, — прошептал король.

Гигант вышел вслед за шевалье, бормоча:

— Черт бы побрал королевские капризы! Ведь так легко было схватить его за шею и придушить, как куренка!.. Или вот еще хороший способ чисто сделать работу: один славный удар кинжала, а то и шпаги… Наказать его! Ну, это еще куда ни шло, я, слава Богу, знаю, как за такое взяться… Но высмеять?.. Разрази меня гром, что бы такое придумать?

Когда Красная Борода вышел, король тотчас же поднялся, встал за тяжелой парчовой портьерой, легонько толкнул дверь и принялся через щель внимательно наблюдать за происходящим.

Шевалье, казалось, и не подозревал, что за ним по пятам следует зловещая тень. Приемная, где он оказался, была огромным залом с длинными скамьями, которые тянулись вдоль стен. Зал этот был заполнен дворянами, состоящими на королевской службе, дежурными офицерами, лакеями в сверкающих ливреях (торопливые и озабоченные, они сновали взад-вперед) и неподвижными слугами, стоявшими у дверей и сжимавшими в руках эбеновые палочки. Некоторые придворные сидели на скамьях, другие прохаживались мелкими шажками, третьи, собравшись в оконных нишах, оживленно беседовали.

Время от времени сквозь толпу ловко проскальзывал какой-нибудь паж, на которого никто не обращал внимания. Иногда зал медленно, чинно пересекал священник. Но перед ним, будь то простой монах или епископ, все расступались и сгибались в поклонах, ибо король требовал от всех — и от грандов, и от мелкой сошки — глубочайшего уважения к любому служителю церкви. А поскольку король первым подавал пример, каждый, желая быть на хорошем счету, старался превзойти в этом Его Величество.

В одной из оконных ниш Пардальян увидел знакомые лица и прошептал:

— Смотрите-ка! Три бывших охранника Генриха Валуа! Они, по-видимому, дожидаются свою хозяйку, достойную Фаусту. Но я не вижу ни славного Бюсси, ни замечательного во многих отношениях племянника господина Перетти.

В этой передней, где толпилось множество людей, слышался лишь неясный шепот и приглушенный звук шагов. Возникало ощущение, что вы находитесь в церкви. Ни у кого здесь не хватило бы смелости заговорить громко.

Имея вид человека совершенно нелюбопытного, шевалье, однако, был крайне любопытен и потому несколько раз обошел весь зал. Внезапно он заметил, что над толпой, еще секунду назад сдержанно-шумной, теперь повисла гробовая тишина. И — вещь еще более странная — прекратилось всякое движение в зале. Казалось, все присутствовавшие окаменели, так что Пардальян шел словно среди статуй.

Объяснение сего феномена было, однако, очень простым.

Красная Борода все раздумывал, что бы такое сделать, дабы хорошенько высмеять Пардальяна перед всеми, кто находился в приемной. А поскольку он никак ничего не мог надумать, то пока просто-напросто шел за шевалье след в след. Правда, его уловку быстро заметили. И тогда по всему залу от одного человека к другому, прошелестел шепот: сейчас что-то случится. Что именно? Никто не знал, но каждый хотел видеть и слышать. Все умолкли и застыли в предчувствии задуманного спектакля — то ли комедии, то ли трагедии.

Посреди всеобщего молчания и неподвижности Пардальян оказался той точкой, где скрестились все взгляды.

Впрочем, его, по-видимому, это ничуть не смутило; неторопливым шагом он двинулся к выходу.

Перед дверьми застыл навытяжку, словно на параде, офицер, вооруженный шпагой. Красная Борода за спиной Пардальяна повелительно махнул рукой. Офицер, вместо того, чтобы посторониться, перегородил шпагой дверь и сказал, впрочем, весьма вежливо:

— Здесь проход запрещен, сударь!

— А! — отозвался Пардальян. — В таком случае, окажите мне любезность — объясните, где я смогу выйти.

Офицер сделал неопределенный жест, указывавший на все выходы сразу и ни на один в отдельности.

Пардальяна, казалось, это вполне удовлетворило — он ничего не сказал и, по-прежнему притягивая к себе все взоры, решительно направился к другой двери. Там он наткнулся на лакея; как и офицер, тот преградил ему дорогу своей эбеновой палочкой и очень вежливо, с нижайшим поклоном, сказал, что здесь пройти нельзя.

Пардальян легонько нахмурился и бросил через плечо взгляд, который навел бы Красную бороду на самые невеселые размышления, если бы тот сумел на лету перехватить его.

Но Красная Борода ничего не заметил. Желая высмеять шевалье, он все искал, что бы такое придумать, и ничего не мог найти.

Пардальян огляделся и тихонько выругался:

— Клянусь Пилатом, по-моему, эти титулованные лакеи смеются надо мной!

И продолжал, ехидно улыбаясь:

— Смейтесь, надутые спесивцы, смейтесь!.. Сейчас ваши улыбки превратятся в гримасы, зато уж я-то насмеюсь вдоволь.

Все с той же невозмутимостью он возобновил свое шествие по залу и вскоре оказался — случайно или намеренно — неподалеку от охранников Фаусты.

Монсери, Шалабр и Сен-Малин без колебаний приблизились к нему, изысканно приветствуя шевалье, который ответил им не менее галантно; любезно улыбаясь, но едва слышными голосами, они быстро обменялись несколькими фразами:

— Господин де Пардальян, — сказал Сен-Малин, — вы, конечно же, догадываетесь — мы имеем поручение убить вас… что мы и сделаем, как только нам представится такая возможность.

— Впрочем, весьма о том сожалея, — добавил Монсери вполне искренне.

— Ибо мы прониклись к вам величайшим уважением, — добавил Шалабр, отвесив безупречный поклон.

Пардальян, улыбаясь, ответил тем же.

— Но, — продолжал Сен-Малин, — нам кажется, что вас хотят здесь выставить… на посмешище. Я прошу прощения за это слово, сударь, я не желаю обидеть вас, я всего лишь называю вещи своими именами.

— Так скажите же, в чем дело, господа, — любезно отозвался Пардальян.

— Дело вот в чем, сударь, — сказал Монсери, всегда бывший самым горячим из всей троицы, — мысль о том, что на наших глазах станут потешаться над нашим соотечественником, а мы безропотно снесем все эти насмешки, невыносима для нас.

— Особенно если соотечественник — такой благородный человек, как вы, сударь, — подчеркнул Сен-Малин.

— И?.. И что же вы решили, господа? — Пардальян напрягся, как и всегда в минуты большого волнения.

— Черт подери! — сказал Шалабр, многозначительно похлопывая ладонью по эфесу шпаги. — Мы решили преподать этим пропахшим луком наглецам урок, которого они заслуживают.

— Мы сочтем за честь, сударь, сражаться со шпагой в руке рядом с вами, — галантно пояснил Сен-Малин с глубоким поклоном.

— Это вы оказываете мне честь, господа, — произнес Пардальян, отвечая на поклон.

— Естественно, мы сохраняем за собой свободу в наших последующих действиях, как только эти действия станут возможными, — добавил Монсери.

— Само собой разумеется, — мягко согласился с ним Сен-Малин.

Пардальян одобрительно кивнул и секунду смотрел на них с выражением глубокой печали. Наконец он сказал очень серьезно:

— Господа, вы истинные дворяне. Примите мою искреннюю благодарность. Я чрезвычайно взволнован вашим поступком; он будет засчитан вам на Страшном Суде. Что касается меня, то, как бы ни повернулись события, я никогда его не забуду. Но, — и тут к нему вернулось его всегдашнее насмешливое выражение лица и ехидная улыбка, — но не обременяйте себя никакими заботами на мой счет. Вы можете оставаться здесь, не опасаясь, что в вашем присутствии выставят на посмешище вашего соотечественника. Если сейчас и раздастся смех, то, клянусь, господа, это вовсе не будет смех над вашим покорным слугой, который еще отблагодарит вас.

— Как вам будет угодно, сударь, — сказал Сен-Малин, ни на чем более не настаивая.

— Тем не менее, сударь, мы в вашем распоряжении, — еще раз подтвердил Шалабр.

— И по первому же вашему знаку мы бросаемся в бой, — добавил Монсери.

После чего вновь произошел обмен самыми любезными поклонами, и Пардальян возобновил свою прогулку по залу.

Внезапно он почувствовал, что ему наступили на пятку. Среди придворных раздался взрыв приглушенных смешков.

Пардальян живо обернулся и обнаружил Красную Бороду, который в растерянности вращал глазами. Гигант вовсе не желал касаться шевалье — это получилось случайно. Но в результате сего банального происшествия его посетило озарение — он хлопнул себя по лбу и пробормотал:

— Придумал! Наконец-то!.. Ну, теперь мы немножко повеселимся.

Какое-то мгновение Пардальян глядел на него, улыбаясь своей холодной и насмешливой улыбкой. Красная Борода выдержал этот взгляд; он тоже улыбался, ничего не подозревая.

— Простите меня, сударь, — ласково произнес Пардальян, — надеюсь, я не сделал вам больно.

И он мирно продолжил свой путь посреди всеобщего веселья. В этот момент он как раз проходил мимо двери в королевский кабинет. На секунду в его глазах сверкнул огонек, тотчас же погасший.

В тот же миг Красная Борода наступил ему на обе пятки.

Пардальян обернулся и сказал все с той же неизменной улыбкой:

— Решительно, сударь, эдак вы подумаете, что я до крайности неловок.

Он намеревался идти дальше, но Красная Борода положил ему руку на плечо.

Под мощным нажимом длани исполина Пардальян внезапно присел.

Если бы Красная Борода был мало-мальски знаком с шевалье, он, наверное, подивился бы столь легкой своей победе. К несчастью для себя, Красная Борода вовсе не знал нашего героя и, памятуя о своей геркулесовой мощи, искренне решил, что одержал над ним верх. Он презрительно поставил на ноги своего слабосильного соперника и вдруг отпустил его, да так неожиданно, что тот пошатнулся.

Всеобщий хохот, сопровождаемый восторженными криками, приятно щекотал тщеславие Красной Бороды и вместе с тем поощрял цепного пса Филиппа II продолжать начатую игру.

Придворные знали, что Красная Борода всегда действует только по приказу короля, а посему шумные аплодисменты были для них таким же выражением дворцовой лести, как и любое другое. Они не преминули проявить свое усердие, и почтительная тишина уступила место шумному оживлению.

Пардальян тихонько потер плечо, по-видимому, испытывая боль, и с жалобным и вместе с тем ошеломленно-восхищенным видом, отчего смех в зале только усилился, произнес:

— Поздравляю вас, сударь, до чего же у вас крепкая хватка!

Красная Борода махнул рукой, подзывая лакея, стоящего при дверях. Он взял у него эбеновую палочку, не торопясь поднял ее горизонтально приблизительно на один фут над мраморным полом и велел:

— Держите палку в таком положении.

Лакей, выполняя приказание, присел на корточки, а Красная Борода, повернувшись к Пардальяну, который, как и все, внимательно следил за этими приготовлениями, спесиво заявил:

— Я держал пари, сударь, что вы перепрыгнете через эту тросточку.

— Через эту тросточку? Проклятье! — произнес шевалье, в замешательстве теребя свой ус.

— Надеюсь, вы не хотите, чтобы я проиграл пари из-за такой малости?

— В самом деле, такая малость, — пробормотал Пардальян, по-прежнему в замешательстве.

Красная Борода шагнул к нему и, указав на палочку (у лакея, который держал ее, на лице было написано кровожадное ликование), угрожающе приказал:

— Прыгайте, сударь!

Вид у шевалье был жалкий; со всех сторон посыпались восклицания.

— Он прыгнет! — предположил один сеньор.

— Не прыгнет!

— Сто двойных дукатов против одного мараведи, что прыгнет!

— Согласен!..

— Не прыгнет!.. Даже если он и захочет прыгнуть, у него на это не хватит сил!

— Прыгайте, сударь! — повторил Красная Борода.

— А если я откажусь? — спросил Пардальян почти робко.

— Тогда я подтолкну вас вот этим, — холодно сказал Красная Борода, взяв в руку шпагу.

«Наконец-то!» — подумал Пардальян с чувством огромной радости; он улыбался.

В тот же миг он обнажил шпагу.

Дуэль в королевской приемной… Это было нечто неслыханное, беспримерное. Красная Борода был единственным человеком, кто мог себе такое позволить.

Помимо того, что исполин обладал недюжинной физической силой, он слыл одним из лучших фехтовальщиков Испании, и если только иностранец прилично владел шпагой, зрелище обещало быть необычайно захватывающим, особенно учитывая обстоятельства, в которых оно происходило. Вот почему в зале мгновенно наступила тишина. Все встали полукругом, освобождая как можно больше места для двух соперников, находившихся неподалеку от двери в королевский кабинет; она была чуть приотворена, так что Филипп II, оставаясь невидимым, наблюдал за всей сценой, причем глаза его сверкали жестокой радостью. Пардальян замечательно сыграл роль труса, и у монарха, равно как и у большинства присутствующих, не осталось ни малейшего сомнения: сейчас королевский фаворит сурово покарает дерзкого француза.

Лакей хотел посторониться, но Красная Борода был так уверен в себе, что приказал:

— Не двигайтесь. Он сейчас прыгнет.

Привратник с улыбкой повиновался. Соперники, окруженные внимательно следящими за ними людьми, приготовились к бою.

Все произошло быстро, почти мгновенно. Шпаги скрестились всего только несколько раз, несколько раз сверкнула сталь — и оружие Красной Бороды, неодолимой силой вырванное у него из рук, со звоном ударилось о плиты пола; зрители замерли от изумления.

— Поднимите, сударь, — сказал Пардальян ледяным тоном.

Исполин устремился к своей шпаге. Убежденный, что происшедшее с ним более не повторится, ибо оно было следствием несчастной случайности или же невероятной оплошки, он вновь атаковал Пардальяна.

Шпага, резко выбитая из его руки, вторично покатилась по мраморным плитам и на этот раз переломилась пополам.

— Дьявол! — взревел Красная Борода и бросился вперед, зажав в руке кинжал.

Стремительным, словно молния, движением Пардальян переложил свою шпагу в левую руку, а правой крепко обхватил и высоко поднял руку исполина и без всякого видимого усилия, с грозной улыбкой на устах, намертво сжал запястье королевского слуги.

Красная Борода неимоверным усилием напряг все свои мускулы, так что они, казалось, чуть не разорвались, однако ему не удалось освободиться от этой немыслимой хватки, и в нависшей над залом гробовой тишине послышался приглушенный хрип. На лице великана появилось выражение изумления и нечеловеческой боли, его занемевшие пальцы непроизвольно разжались, кинжал выскользнул из них и, с силой ударившись острием о мраморный пол, с глухим звоном переломился.

Тогда Пардальян внезапным движением завел руку Красной Бороды ему за спину и аккуратно вложил свою ненужную теперь шпагу обратно в ножны. Красная Борода, чувствуя, что его кости трещат, словно обхваченные железным обручем, был вынужден пригнуться.

В этой позе, согнутого в три погибели, Пардальян подтолкнул его к привратнику — от удивления или ужаса тот осел на плиты пола и чисто машинальным жестом продолжал обеими руками удерживать свою палочку.

— Прыгай! — повелительно приказал Пардальян, указывая пальцем на эбеновую тросточку.

Красная Борода предпринял последнюю, отчаянную попытку вырваться.

— Прыгай! — повторил Пардальян. — Или я сломаю тебе руку!

Зловещий хруст, за которым последовал жалобный стон, доказал ошеломленным придворным, что то была не пустая угроза.

И едва ли не приподнятый над полом, чувствуя, как связки его руки разрываются под сокрушительным нажимом, с искаженным лицом, смертельно бледный от стыда, рыча от ярости и боли, Красная Борода прыгнул.

Пардальян беспощадно заставил его повернуться и прыгнуть обратно.

Теперь они оказались у самого кабинета короля.

Казалось, Красная Борода вот-вот потеряет сознание; он хрипло дышал, по лицу его катился пот, глаза вылезали из орбит.

Пардальян отпустил его руку.

Но тут же он схватил исполина за пышную бороду и молча, не оглядываясь, словно скотину, которую волокут на бойню, подтащил верного королевского слугу, уже почти не сопротивлявшегося, к кабинету Филиппа II.

Король, заметив приближение шевалье, едва успел отшатнуться, чтобы уклониться от створки двери, которую Пардальян бесцеремонно пнул ногой.

Оставив дверь широко распахнутой и сильным толчком швырнув потерявшего сознание Красную Бороду к ногам Филиппа, Пардальян зычно провозгласил:

— Сир, я привел вам этого негодяя обратно… В следующий раз не отпускайте его без гувернантки, ибо если он еще хотя бы раз вздумает сыграть со мной какую-нибудь из своих неуместных шуток, мне придется выдрать по одному все волосы из его бороды… что для него будет очень печально, ведь тогда он станет уродом.

И шевалье неспешно покинул королевскую приемную, напоследок окинув всех сверкающим взором.

Тогда чей-то голос прошептал на ухо оцепеневшему Филиппу:

— Я же говорил вам, сир, что вы беретесь за это дело не так!.. Позволите ли вы теперь действовать мне?

— Вы были правы, господин инквизитор… Ступайте и действуйте по своему усмотрению, — ответил король дрожащим от ярости голосом.

Однако тут же с восторгом, смешанным с ошеломлением и смутным ужасом, добавил:

— Но каков, каков!.. Он же почти прикончил этого беднягу!

Когда дворяне и офицеры, придя наконец в себя от изумления, решились преследовать дерзкого француза, было уже поздно — Пардальян исчез.

Загрузка...