Центурион поспешил выйти из дворца. Доблестный дон Христофор ликовал. Ласково поглаживая скрытый под лохмотьями незаполненный лист, только что вырванный им у простодушного великана, он то и дело повторял, словно желая убедить себя самого в том, что еще совсем недавно казалось ему немыслимым:
— Богач! Я богач!.. Наконец-то! Теперь я смогу расправить крылья и показать, на что я способен!
Когда он переходил Дворцовую площадь, предаваясь своим волшебным мечтам (что, однако, не мешало ему настороженно оглядываться), перед ним, внезапно выскользнув из-за колонны, возникла тень. Центурион остановился и спросил чуть слышно:
— Ну? Что он?
— На него напали четверо дворян почти у дверей трактира. Он обратил всех их в бегство.
— В одиночку? — спросил Центурион с недоверчивым видом.
— К нему подоспела помощь.
— Кто?
— Эль Тореро.
— А сейчас?
— Он только что сел за стол вместе с Эль Тореро и каким-то верзилой, которого он называет Сервантес.
— Отлично! Я его знаю.
— Они будут там обжираться не меньше часа.
— Все идет прекрасно. Возвращайся на свой пост, и если появится что-то новое, предупреди меня — я буду в доме у кипарисов.
Тень немедленно исчезла.
Центурион, потирая руки в безумном ликовании, продолжал свой путь в ночи и вскоре вышел на берег реки.
В нескольких десятках туазов от Гвадалквивира, в пустынном месте скрывался одиноко стоящий дом довольно красивого вида, окруженный небольшой рощицей из пальмовых, апельсиновых и лимонных деревьев и благоухающим цветником. Эта первая линия цветов и зелени была опоясана двумя рядами гигантских кипарисов; они вздымали ввысь свои мрачные, непроницаемые кроны словно плотную завесу, предназначенную стать преградой для нескромного любопытства редких прохожих, забредших в этот укромный уголок. Кипарисы же были окружены довольно высокой стеной, ограждавшей таинственное жилище и оберегавшей его от всякого непрошеного вторжения.
Центурион направился прямо к калитке, видневшейся в стене с противоположной от реки стороны. На его условный стук калитка немедленно отворилась. Он прошел по саду как человек, который знает дорогу, обогнул дом, и, взойдя по ступенькам монументального крыльца, оказался в просторном и роскошном вестибюле. Четверо лакеев, одетых в неяркие ливреи со строгой отделкой, казалось стояли здесь на часах, ожидая бакалавра-головореза, ибо, не проронив ни слова, один из них приподнял тяжелую бархатную портьеру и провел Христофора в кабинет, меблированный с неслыханной роскошью и великолепием.
По-видимому, Центурион попадал в этот кабинет не впервые — едва бросив рассеянный, привычный взор на окружающее его богатство, он остался стоять посреди комнаты, погруженный, судя по улыбке, которая мелькала на его тонких губах, в весьма приятные мысли.
Внезапно из-за прекрасной парчовой портьеры, приподнятой невидимой рукой, возникло белое видение; медленной, величественной поступью оно направилось к нему.
Это была Фауста.
Центурион согнулся в поклоне, чрезвычайно похожем на коленопреклонение, а затем, наполовину выпрямившись, стал почтительно дожидаться разрешения заговорить.
— Говорите, мэтр Центурион, — произнесла Фауста своим мелодичным голосом, словно не замечая странного костюма дона Христофора.
— Сударыня, — сказал Центурион, по-прежнему согбенный, — я получил подписанный лист.
— Давайте его сюда, — проговорила Фауста, не выказывая ни малейшего волнения.
Центурион протянул ей пергамент, доверенный ему Красной Бородой.
Фауста взяла его, внимательно осмотрела и долго сидела, задумавшись. Наконец она сложила пергамент, спрятала его у себя на груди и все с той же невозмутимостью медленной поступью подошла к столу; сев, она написала на другом пергаменте несколько строчек своим тонким почерком, а потом протянула его дону Христофору со словами:
— Когда вы пожелаете, то придете в мой городской дом и, предъявив эту записку, получите у моего управляющего обещанные двадцать тысяч ливров.
Центурион схватил пергамент дрожащей рукой и тут же пробежал его взглядом.
— Сударыня, — сказал он вибрирующим от волнения голосом, — тут, по-видимому, ошибка…
— То есть как? Разве я не обещала вам двадцать тысяч ливров? — спросила Фауста очень спокойно.
— Вот именно, сударыня… а вы вручили мне чек на тридцать тысяч ливров!
— Лишние десять тысяч полагаются вам в качестве вознаграждения за быстроту, с какой вы выполнили мои приказания.
Центурион согнулся еще ниже.
— Сударыня, — совершенно искренне произнес он, — вы щедры, как истинная монархиня.
Мимолетная презрительная улыбка скривила губы Фаусты.
— Ступайте, мэтр, — сказала она коротко беспрекословно-властным тоном.
Центурион не шелохнулся.
— В чем дело? — произнесла Фауста, никак не выдавая своего нетерпения. — Говорите, мэтр Центурион.
— Сударыня, — ответил Центурион с явной радостью, — я имею удовольствие сообщить вам, что господин де Пардальян — в моих руках.
Все это время Фауста сидела за столом. Услышав эти слова, она медленно поднялась; ее горящий взор был устремлен на наемного убийцу, почти павшего ниц; она повторила, словно не в силах поверить своим ушам:
— Вы сказали, что Пардальян в ваших руках!.. Вы?..
Невозможно передать то недоверие и то августейшее величие, что слышались в тоне, каким были произнесены эти слова.
Однако Центурион подтвердил со скромной уверенностью в себе:
— Я уже имел честь сообщить это, сударыня.
Фауста сделала два шага по направлению к дону Христофору, пристально глядя на него:
— Объяснитесь.
— Вот в чем дело, сударыня: в настоящее время господин де Пардальян сидит за столом в некоем трактире, где все двери охраняются моими людьми. Выходя отсюда, я возьму с собой десять славных весельчаков, на которых я могу положиться, как на самого себя, мы окружим вышеозначенный трактир и схватим этого молодца…
— Этого молодца?.. Кто это — «молодец»? — прервала его Фауста.
Как артистка чрезвычайно утонченная, она была разгневана и крайне шокирована этим ошеломляющим, из ряда вон выходящим фактом: Пардальян находится в руках у этой помеси шпиона с наемным убийцей!
Центурион, ошеломленный исступленным тоном ее восклицания, пролепетал:
— Но… Пардальян…
— Говорите: господин шевалье де Пардальян, — приказала Фауста.
— А-а-а! — протянул вконец ошарашенный Центурион. — Извольте… Мы арестуем господина шевалье де Пардальяна и приведем его к вам… если только вы не предпочитаете, чтобы мы отправили его непосредственно к праотцам… что, может быть, и целесообразнее, — добавил он, и в голосе его послышалась ненависть.
Фауста между тем размышляла.
«Я всегда была твердо уверена, что никакой гнусный наемник, никакой низкопробный убийца не сумеет схватить такого человека, как Пардальян, ибо это было бы противно естественному порядку вещей». Вслух же она сказала — без всякой насмешки:
— И это вы называете «схватить Пардальяна»?.. Да вас просто убьют — и вас самого, и десять ваших головорезов.
— Ого! — недоверчиво произнес Центурион. — Вы так полагаете, сударыня?
— Я в этом уверена, — холодно сказала Фауста.
— Ну, если дело только за этим… Я возьму с собой двадцать человек, тридцать, если нужно.
— И вы потерпите поражение… Вы не знаете шевалье де Пардальяна.
Центурион собирался протестовать, но она властным жестом повелела ему молчать, вернулась обратно к столу и опять нацарапала несколько строчек. Закончив, она обратилась к дону Христофору:
— Вот еще один чек на двадцать тысяч ливров… Он станет вашим, если только вы того захотите.
— Моим! — воскликнул ослепленный Центурион. — А что надо сделать?
— Сейчас скажу, — ответила Фауста.
Спокойным и размеренным голосом она дала инструкции внимательно слушающему убийце. Договорив, она сложила чек, спрятала его на груди вместе с подписанным чистым листом и сказала:
— Если вы добьетесь удачи, этот чек ваш.
— Будем считать, что он уже мой, — усмехнулся Центурион со зловещей улыбкой.
— В таком случае ступайте. Нельзя более терять ни минуты.
— Сударыня!.. — начал нерешительно Центурион в явном замешательстве.
— Ну что еще?
— Вы обещали мне, что молоденькую цыганочку не отдадут дону Альмарану.
— И что же?
— Я желал бы знать, по-прежнему ли это обещание остается в силе. Простите меня, сударыня, — продолжал Центурион со странным волнением, — я всего лишь бедный бакалавр, и всю мою жизнь у меня в кошельке гулял ветер… Иными словами, те пятьдесят тысяч ливров, которыми одарила меня ваша щедрость, являются для меня невероятным состоянием… И тем не менее, я с готовностью отдам его в обмен на уверенность, что Жиральда никогда не достанется этому зверю — Красной Бороде.
— Значит, ты ее по-настоящему любишь? — спросила Фауста сдержанно.
Вместо ответа Центурион в немом восторге молитвенно сложил ладони.
— Успокойся, — медленно проговорила Фауста, — никогда не случится так, что эта девушка будет по моей воле отдана твоему родственнику. А теперь ступай.
Центурион поклонился едва не до земли и бросился вон, обезумев от радости.
Фауста долго сидела, задумавшись, мысленно перебирая последние детали плана, разработанного ею для беспощадного уничтожения шевалье де Пардальяна — этого живого препятствия, вечно возникающего у нее на пути.
Продумав все до мельчайших подробностей, она поднялась и, выйдя из кабинета, пошла по коридору; остановившись перед одной из дверей, она через невидимый глазок заглянула внутрь.
Молодая девушка, свернувшись клубочком в широком кресле, казалось тихонько дремала, склонив голову на плечо, в позе, исполненной грации и очарования.
Эта молодая девушка была Жиральда.
— Она спит, — прошептала Фауста. — Вскоре я с ней увижусь.
Она неслышно прикрыла глазок и продолжала свой путь. Дойдя до конца коридора, она открыла последнюю дверь по правую руку от себя и вошла.
Комната, где она очутилась, была расположена в бельэтаже и представляла собой нечто вроде будуара — очень скромного, освещенного одним окном, которое закрывалось старыми, довольно ветхими ставнями.
Фауста позвонила в колокольчик; тотчас же явился лакей, и она отдала ему приказания.
Он вынес находившиеся в комнате стулья и отодвинул к стене против окна всю остальную мебель; таким образом, когда он завершил свои труды, из мебели в комнате оставались лишь маленький столик, сундук и секретер, задвинутый в угол. Сесть можно было лишь на широкий диван (нечто вроде софы для отдыха), по которому были разбросаны шелковые и бархатные подушки. Диван теперь стоял прямо напротив окна, так что после этой странной перестановки половина комнаты была обставлена мебелью, другая же половина, та самая, где было расположено окно, оказалась совершенно пустой.
Теперь, когда все было устроено так, как Фауста задумала, она вышла из комнаты; перед ней шагал лакей, неся подсвечник с зажженными свечами.
Лакей, освещая путь Фаусте, добрался до некоей двери, открыл ее и оказался перед каменной лестницей, ведущей в подвал. Слуга, а за ним Фауста спустились вниз и после бесконечных поворотов остановились перед железной дверью. Лакей отворил ее и, поставив канделябр на пороге, отступил в сторону, в то время как Фауста вошла в длинное и очень узкое помещение с низким потолком, где не было видно никакого другого проема, кроме двери; помещение это своей формой весьма напоминало ванну необычных размеров, его стены и пол покрывали большие мраморные плиты.
В неверном свете свечей Фауста огляделась и признала, что здесь вовсе не мрачно. Она вынула свечу из канделябра, подняла ее высоко над головой и тщательно осмотрела также потолок. Затем, по-видимому удовлетворенная результатами этого осмотра, она вернула свечу на место, вышла на середину подземелья и, нащупав у себя на груди крохотную коробочку, вынула ее и взяла оттуда маленькую пастилку.
Теперь, держа пастилку в руке, она размышляла: «Это мне продал Магни. Магни — человек Эспинозы. Он уже однажды обманул меня, дав вместо яда то, что было простым сонным зельем. Так можно ли доверять этой пастилке?.. Что за важность, в конце концов, на сей раз я приняла все возможные меры… Я хотела бы избавить его от слишком медленной агонии, но у меня нет больше времени ставить опыты. Начнем…»
Она зажгла пастилку, легонько подула на нее, чтобы огонек разгорелся, и положила медленно таявшее снадобье на пол посреди подвала. От него стали подниматься к потолку тонкие завитки голубоватого душистого дыма.
Когда Фауста вышла, к двери приблизился лакей и запер ее на два поворота ключа.
— Вы сейчас же отправитесь к реке и бросите в нее этот ключ, — приказала Фауста. — А завтра утром, едва рассветет, сходите за каменщиками, чтобы они накрепко замуровали дверь.
Лакей склонился в знак повиновения.
Поднимаясь обратно по лестнице, Фауста думала: «Пусть только он придет… ничто не сможет его спасти. Даже я… если бы вдруг у меня появилось такое желание».
В то время как лакей послушно устремился к близкому берегу Гвадалквивира, чтобы выбросить ключ в воду, Фауста направилась к комнате, где спала Жиральда.
— А теперь подготовим эту цыганочку, — прошептала она.
Пока Фауста отлаживает весь механизм задуманной ею ловушки, пока Центурион приступает к осуществлению ее замысла, Пардальян предается мирной беседе с друзьями.
Первые минуты ужина прошли в безмолвии. Шевалье весьма нуждался в том, чтобы восстановить свои силы, и, честное слово, занимался этим со всем возможным старанием. Когда голод был отчасти утолен, он, обратившись к дону Сезару, спросил между двумя глотками вина:
— А как случилось, что вы так кстати оказались на этой улице?
— Все очень просто. Мы с господином Сервантесом испытывали некоторые опасения по поводу беседы, которая должна была состояться у вас с королем. Не сговариваясь, около полудня оба мы оказались здесь — каждый полагал, что он встретится тут с вами. Однако вы все не возвращались из Алькасара, и потому мы пошли туда, надеясь если и не увидеть вас, то по крайней мере узнать там что-то такое, что нас успокоило бы.
— Вот как! — воскликнул Пардальян. — Вы беспокоились обо мне?.. И что же вы предприняли бы, если бы я не вернулся?
— Не знаю, сударь, — простодушно сказал дон Сезар. — Но уж наверняка мы бы не сидели сложа руки… Мы бы постарались проникнуть во дворец.
— Мы бы вошли туда, — заверил Сервантес.
— И что тогда? — спросил Пардальян, чьи глаза искрились радостным лукавством.
— Тогда бы им пришлось сказать нам, что с вами сталось… а если бы вы были арестованы, мы бы попытались освободить вас… Мы бы, в случае чего, и дворец подожгли, правда же, господин Сервантес?
Сервантес серьезно кивнул.
Пардальян одним духом опорожнил стакан (отличный способ скрывать свои чувства!) и с тем наивным и насмешливым видом, какой он принимал в минуты хорошего настроения… или волнения, сказал:
— Но, дорогой друг, ведь тогда в нем сгорел бы и я.
— О! — потрясенно отозвался дон Сезар. — Верно!.. Об этом я как-то не подумал!
— И потом, что за странная мысль!.. Прийти за мной во дворец — это величайшее безумство из всех, какие вы могли бы совершить.
— Что же, значит, мы должны были вас бросить? — возмутился Эль Тореро.
— Да нет… Но, черт возьми, проникнуть во дворец, чтобы вытащить меня оттуда!.. — пробурчал Пардальян.
И обращаясь к Сервантесу, продолжал:
— Скажите, дружище, как по-вашему: я живой или мертвый?
Сервантес и дон Сезар украдкой переглянулись.
— Что за вопрос, — сказал Сервантес.
— Нет, вы ответьте, — настаивал Пардальян, улыбаясь.
— Что за черт! На мой взгляд, вы вполне живы!.. И доказательство тому — жирная индюшка, которую вы с таким пылом поглощаете.
— Ну так вот, пусть это не вводит вас в заблуждение, — мрачно ответил Пардальян. — Я умер… вернее сказать, я живой мертвец… Вы можете мне не верить, но нынче днем я был надлежащим образом, по всем правилам заколочен в гроб, затем присутствовал на собственной заупокойной службе, а потом, как и полагается, был опущен в могильную яму… Что с вами, Хуана, душенька?
Вопрос был вызван тем, что бутылка, полная великолепного вина, выскользнула из рук Хуаны на плитки внутреннего дворика как раз в тот момент, когда шевалье объяснял, как и почему он оказался живым покойником.
— Ах! — воскликнула Хуана, покраснев и, очевидно, смущенная своей неловкостью. — Вы это правду говорите, господин шевалье?
— Ты о чем, дитя мое?
— Что вас сегодня заживо похоронили?
— Это такая же правда, мое милое дитя, как и то, что вам придется заменить бутылку, только что разбитую вами… к величайшему нашему сожалению, ибо эта восхитительная влага создана, чтобы утолять нашу жажду и придавать нам силы, а не для того, чтобы мыть ею плиты в этом дворе.
— Какой ужас! — вскричала Хуана; под проницательным взглядом шевалье она краснела все больше и больше.
Сервантес и дон Сезар невольно содрогнулись, и Сервантес прошептал:
— Чудовищно, невероятно!
Дон Сезар встревоженно спросил:
— И вы выбрались оттуда?
— Конечно… раз я здесь.
— Так вот почему вы показались мне таким бледным! — произнес Сервантес.
— Еще бы! Что вы хотите, дорогой друг, когда становишься покойником…
— Божья матерь! — пробормотала Хуана, перекрестившись.
— Не надо так дрожать, моя маленькая Хуана. Я, конечно, умер, но все-таки я жив… так сказать, живой покойник…
Получив это устрашающее объяснение, данное с самым спокойным видом, Хуана сочла за благо поспешно убежать и, не мешкая, скрылась на кухне; Сервантес же, чрезвычайно взволнованный и в то же время чрезвычайно заинтригованный, попросил:
— Объяснитесь, шевалье, по вашему виду я понимаю, что вы сегодня чудом избежали гибели.
— Проклятье! Что мне еще вам рассказать?.. Заманив меня в подземелье живых покойников, где меня заключили в гроб — как вы легко можете себе представить, вопреки моему собственному желанию, — они зарыли вашего покорного слугу в землю, вот и все!.. Как, вы не знаете, что такое подземелье живых мертвецов?.. Это изобретение господина Эспинозы, да сохранит Господь его жизнь до того дня, когда я скажу ему несколько вежливых слов, которые приберег для него… Но это уже будет другая история… Налейте-ка мне лучше, дон Сезар, и расскажите, как это вы так вовремя подоспели, чтобы отвести в сторону кинжал Бюсси-Леклерка.
— Чертов шевалье! — пробормотал Сервантес. — Нам никак не удается вырвать из него всю правду о его приключениях!
Дон Сезар, в свою очередь, послушно ответил:
— Да я уже говорил вам, сударь: я тревожился и не мог усидеть на месте. Пока господин Сервантес придумывал хитрость, которая позволила бы нам вызволить вас из лап инквизиции, я встал в дверях, ведущих на улицу. Оттуда-то я и увидел, как этот человек бросился на вас; не имея уже времени остановить его, я крикнул вам, предупреждая об опасности.
На минуту Пардальян, казалось, всецело погрузился в дегустацию восхитительного желе. Внезапно он поднял голову:
— Но я не вижу вашей невесты, красавицы Жиральды.
— Жиральда исчезла со вчерашнего дня, сударь.
Пардальян резко поставил на стол стакан, который как раз подносил ко рту, и сказал, вглядываясь в улыбающееся лицо молодого человека:
— Как!.. И вы говорите это с таким спокойным видом! Для влюбленного вы выглядите слишком уж безмятежным!
— Это вовсе не то, что вы думаете, сударь, — ответил Эль Тореро, по-прежнему улыбаясь. — Вы ведь знаете, господин шевалье, что Жиральда упрямится и не хочет покидать Испанию.
— Да, я слышал об этом от нашего друга Сервантеса и, признаться, не понимаю малышку, — ответил Пардальян. — По-моему, вы должны убедить ее бежать как можно скорее. Поверьте мне, воздух этой страны вреден и для вас, и для нее.
— Это как раз то, что я не устаю ей повторять, — грустно поддержал Сервантес, — но что поделаешь — молодежь вечно поступает, как ей заблагорассудится.
— Дело в том, — серьезно сказал дон Сезар, — что речь идет не о простом капризе молоденькой женщины, как вы, по-видимому, думаете. Жиральда, как и я, никогда не знала ни отца, ни матери. Однако некоторое время тому назад ей стало известно, что ее родители живы, теперь же она считает, что напала на их след.
И дон Сезар добавил крайне взволнованно:
— Тепло семейного очага, сладость материнских ласк кажутся высшим счастьем тому, кто, подобно нам, никогда их не знал. Быть может, ребенка бросили совершенно сознательно, быть может, родители, к которым он так пылко тянется, — люди недостойные и с ненавистью оттолкнут его… Неважно, ребенок все равно ищет их, даже если потом, в результате этих поисков сердце его разорвется… Жиральда ищет… у меня недостанет жестокости помешать ей — ведь я и сам искал бы, как и она… если бы не знал — увы! — что тех, чье имя, даже имя! мне неизвестно, уже нет на свете.
— Проклятье! — с жаром воскликнул Пардальян. — Как проникновенно вы об этом говорите! Но почему же вы не помогаете вашей невесте в ее поисках?
— Жиральда немного диковата, она, как вам известно, цыганка, или, по крайней мере, была воспитана цыганами. Она необычно думает, необычно поступает и говорит только то, что хочет сказать… даже мне… Она, мне кажется, глубоко убеждена, что ее нынешнее занятие окажется успешным лишь в том случае, если ей никто не станет помогать. Что же касается ее исчезновения, то оно не особенно беспокоит меня — она уже не раз исчезала подобным образом. Я знаю, что она проверяет какой-нибудь след… Зачем же делаться ей помехой? Возможно, уже завтра она вернется, и я узнаю, что ее постигло еще одно разочарование… тогда я постараюсь ее утешить.
Пардальян вспомнил, что Эспиноза предложил ему убить Эль Тореро, и спросил себя — а не кроется ли в исчезновении цыганки какой-нибудь ловушки для сына дона Карлоса.
— Вполне ли вы уверены, — сказал он, — что Жиральда отлучилась по собственной воле и именно с той целью, которую вы назвали? Вы уверены, что с ней не случилось ничего неприятного?
— Жиральда сама меня предупредила. Ее отсутствие должно продлиться день или два. Но, — добавил Сезар, начиная беспокоиться, — что вы имеете в виду?
— Ничего, — ответил Пардальян, — раз ваша невеста сама предупредила вас… Однако если вдруг вы не встретитесь с ней завтра утром, послушайте моего совета: позовите меня, не теряя ни минуты, и мы вместе отправимся на ее поиски.
— Вы пугаете меня!
— Не волнуйтесь раньше времени, — произнес Пардальян со своим обычным хладнокровием, — подождем до завтра.
Внезапно он переменил тему:
— Правда ли, что вы примете участие в корриде?
— Да, сударь, — подтвердил дон Сезар, и в его глазах сверкнула темная молния.
— Не могли бы вы отказаться от нее?
— Это невозможно, — резко ответил Эль Тореро. И словно извиняясь, добавил голосом, который странно дрожал:
— Король оказал мне величайшую честь, приказав появиться на ней… Его Величество проявил даже чрезвычайную настойчивость и неоднократно присылал ко мне с напоминаниями, что непременно рассчитывает увидеть меня на арене… Так что, сами понимаете, уклониться мне никак не удастся.
— Ага! — протянул Пардальян (у него было свое на уме). — А разве приняты подобные напоминания?
— Нисколько не приняты, сударь… Тем более я ценю честь, оказанную мне Его Величеством, — сказал дон Сезар колко.
Пардальян коротко взглянул ему прямо в глаза, а затем посмотрел на Сервантеса — тот задумчиво покачал головой. Тогда шевалье через стол наклонился к Эль Тореро и едва слышно прошептал:
— Послушайте, вот уже несколько раз я замечаю в вас странное волнение, когда вы говорите о короле… Можете ли вы поклясться, что в вас нет дурного чувства против Его Величества Филиппа?
— Нет, — четко произнес дон Сезар, — я не могу дать такой клятвы… Я ненавижу этого человека! Я дал себе слово, что он умрет от моей руки… а вы видели, что я умею держать обещания.
Все это было произнесено чрезвычайно пылко, с жестокой решимостью и тоном, который не оставлял места для сомнений.
— Рок! — прошептал Сервантес, вздымая руки к небу. — Дед и внук желают смерти друг другу.
«Черт, — подумал Пардальян, — час от часу не легче!»
А вслух сказал:
— И вы говорите это мне, человеку, которого вы знаете всего-то несколько дней?.. Я восхищаюсь вашей доверчивостью, если она распространяется на всех… Однако если это так, я не дам и мараведи за вашу жизнь.
— Не думайте, что я способен рассказывать о своих делах первому встречному, — живо откликнулся Эль Тореро. — Я взрослел в атмосфере тайн и предательств. В том возрасте, когда дети растут беззаботными и счастливыми, я знал лишь несчастья и беды; мне пришлось жить в ганадериях, где выращивают быков, и в лесах, скрываясь, будто я преступник; моим спутником и учителем был человек, который отбирал быков для корриды; я считал его своим отцом; это был самый молчаливый и самый недоверчивый человек, какого я знал. Вот почему я научился молчать и никому не доверять. Никому, даже господину Сервантесу, моему испытанному другу, я не говорил то, что сейчас рассказал вам, хотя я и знаю вас всего несколько дней.
Пардальян напустил на себя изумленно-простодушный вид:
— Почему же именно мне?
— Откуда я знаю! — ответил дон Сезар с юношеской беспечностью. — Может, дело в честности, которая светится в вашем взоре? Или в доброте, которую я прочел на вашем лице, казалось бы, таком насмешливом? А может, дело в вашем великодушии или в вашей поразительной храбрости? У меня такое ощущение, будто я знаю вас всю свою жизнь. Моя душа тянется к вам, и я испытываю смешанное чувство доверия, уважения и привязанности — я никогда ни к кому не чувствовал ничего подобного. Наверное, это чувство сродни тому, что должно испытывать по отношению к своему старшему брату… Извините меня, сударь, я вам, наверное, наскучил, но я впервые настолько доверяю человеку, что могу говорить с ним по душам.
— Бедный маленький принц! — прошептал растроганный Пардальян, а Сервантес проникновенно сказал:
— Такие добрые, чистые и прямодушные существа, как вы, дон Сезар, — это чрезвычайно редкие, диковинные особи, затерявшиеся в огромном стаде двуногих зверей, именуемых людьми; стадо это, считая их чудовищами, беспощадно и беспрерывно травит и преследует их, стремясь во что бы то ни стало повергнуть на землю и разорвать на куски. К счастью, эти возможные жертвы человеческой кровожадности, направляемые таинственным, безошибочным инстинктом, с первого же взгляда распознают друг друга, так что зачастую самые слабые могут опереться на самых сильных. Вот почему вы почувствовали себя так легко рядом с господином де Пардальяном, вот почему прониклись к нему таким доверием, хотя едва знакомы с ним: вы признали в нем такого же чудака, как и вы сами, а поскольку господин де Пардальян является сильным человеком, способным бороться со спущенной с цепи сворой, то совершенно естественно, что вы, сами того не сознавая, движимые тем самым инстинктом, захотели опереться на его крепкое плечо.
— Сказанное вами, о поэт, — задумчиво произнес Пардальян, — кажется мне весьма справедливым. Вам следовало бы только добавить, что сами-то вы тоже принадлежите к этому весьма и весьма почтенному обществу чудаков… или чудовищ, предназначенных на съедение стаду диких зверей. Проклятье! Сие общество не столь многочисленно, чтобы вы могли позволить себе уменьшить его хоть на одного человека, имеющего куда больше достоинств, чем кажется ему самому. Что до вас, дон Сезар, то должен сказать вам: я тоже научился не доверять людям и на собственном горьком опыте познал, как мучительно жить, решительно все скрывая в тайниках своей души. Вот почему я прошу вас: говорите, дитя мое, раскройте перед нами свое сердце, и вам станет легче… не считая того, что мы, быть может, сможем прийти вам на помощь. Прежде всего: что вам известно о вашей семье?
— Ничего, сударь… вернее, очень мало. Я знаю только, что мой отец и мать умерли, и все склоняет меня к мысли, что они принадлежали к знатным семействам.
— Если это так, а это вполне возможно, — сказал Сервантес, — то не жалейте слишком о богатстве и знатности. Видите ли, несчастья закаляют характер вроде вашего или вроде характера шевалье. Если бы вы росли в какой-нибудь богатой, могущественной, знатной семье, вы бы, возможно, стали частью того стада диких зверей, о котором мы говорим. И тогда — кто знает? — вы могли бы сделаться заклятым врагом вашей родной семьи из-за титула, владений или драгоценностей и сражаться с ней из-за подобных пустяков. То, что кажется вам несчастьем, в сущности, является, наверное, большим счастьем.
— Возможно, сударь; признаюсь, я и сам не раз говорил себе то, что вы сейчас столь четко изложили. Но это не смягчает ни моих сожалений, ни моей боли.
— Как вы узнали о смерти ваших родителей? — спросил шевалье. — Как они умерли? Вы уверены, что вас не обманули — намеренно или невольно?
Эль Тореро печально покачал головой:
— Эти подробности мне известны от человека, который меня воспитал, и я уверен, что он не солгал мне. Да и зачем бы он стал лгать? Он знал историю моей семьи во всех подробностях, и если он так и не согласился открыть мне что-то, например, имя моих родителей, то дело тут в том, что он часто повторял: «В тот день, когда станет известно о вашем существовании, вы погибнете, но если вы ничего не будете знать о свое семье, вам, быть может, сохранят жизнь. Однако запомните: если возникнет подозрение, что вам известно ваше имя, вы — погибший человек!»
— Как же этот человек, уверявший, что разглашение тайны вашего рождения грозит вам смертельной опасностью, согласился все-таки сообщить вам некоторые подробности, хотя было бы более гуманным вообще оставить вас в неведении?
— Это объясняется тем, — ответил Эль Тореро, — что он полагал первейшим долгом сына отомстить за смерть своих родителей. Вот почему он часто повторял, что вскоре после моего рождения мои отец и мать умерли насильственной смертью, убитые Филиппом, королем Испании… Теперь вы понимаете, почему я сказал вам и подтверждаю это сейчас: король умрет только от моей руки.
— Да, понимаю, — ответил Пардальян, раздумывая, какие доводы он может привести или что сделать, дабы отвлечь молодого человека от убийства, которое казалось ему чудовищным. — Но осторожней! Кто вам подтвердил, что король и вправду виноват? Кто может поручиться, что, уверенный, будто вы мстите за своих близких, вы не совершите преступления, быть может, более чудовищного, чем убийство, приписываемое вами королю?
Минуту дон Сезар смотрел Пардальяну прямо в глаза, словно желая проникнуть в его мысли. Но лицо шевалье было совершенно непроницаемым и никак не отражало его истинные чувства. Не в силах разгадать их, Эль Тореро гневно взмахнул рукой и глухим голосом, дрожащим от сдерживаемого волнения, произнес:
— Мысль о том, что такой человек, как вы, может считать меня способным на столь чудовищный поступок — убийство безвинного — мне невыносима. Поэтому я расскажу вам все, что знаю, и вы сами решите, имею ли я право отомстить за своих близких.
Секунду молодой человек собирался с мыслями, а затем выложил единым духом:
— Мой отец был арестован по приказу короля, брошен в темницу, подвергнут пытке и в конце концов умерщвлен без всякого суда, единственно ради королевского удовольствия, как говаривают у вас во Франции. Моя мать была похищена и заперта в монастыре, где и умерла от яда спустя несколько месяцев… Моим отцу и матери было приблизительно столько же лет, сколько мне сейчас. Сам я еще в колыбели был обязан своею жизнью состраданию некоего слуги, который унес меня и спрятал так надежно, что ему удалось укрыть меня от неумолимой ненависти августейшего палача нашей семьи. У моих родителей было значительное состояние. Из убийцы король сделался вором и похитил богатства, которые должны были перейти ко мне.
Сын дона Карлоса на секунду умолк и провел рукой по влажному лбу. Пардальян и Сервантес удрученно переглянулись, а он продолжал, и голос его делался все более беспощадным и резким:
— Так какое же преступление совершил мой отец? Был ли он явным противником королевской политики? Или зачинщиком беспорядков и мятежей? Или, наконец, каким-нибудь грозным преступником, посягавшим на жизнь короля?.. Ничего подобного… Все случилось из-за женщины, которую обожал мой отец и которая тоже обожала его — из-за моей матери. Король воспылал неистовой страстью к жене своего подданного… Привыкнув видеть, как придворные потворствуют ему в самых низменных его желаниях, король решил, что так будет и на сей раз. Он имел бесстыдство объявить свою волю, полагая, что муж сочтет за честь отдать ему свою жену… Но получилось так, что он столкнулся с сопротивлением, которое не смогли сломить ни просьбы, ни угрозы. И тогда ревность толкнула его на преступление, и сиятельный головорез, коронованный разбойник, приказал арестовать того, кого он считал своим счастливым соперником, приказал, из чувства мести, пытать его и в конце концов умертвить; он думал, что после кончины мужа жена уступит ему… Однако верность жены памяти своего подло убитого мужа опрокинула этот гнусный расчет… Любовь короля превратилась в ярую ненависть. Не в силах преодолеть сопротивление моей матери, он приказал отравить ее. Его чудовищная месть распространилась и на ребенка несчастных жертв, и я тоже был бы убит, если бы, как я вам уже говорил, не был похищен и спрятан преданным слугой.
Дон Сезар замолчал и надолго задумался.
Пардальян, с жалостью глядя на него, размышлял: «Бедняга!.. Но какую же выгоду мог извлечь этот так называемый преданный слуга из сей неправдоподобной истории, которая некоторыми своими деталями так опасно напоминает ужасающую правду?»
Дон Сезар поднял голову; его тонкое, умное лицо было мрачным:
— Вы по-прежнему считаете, что отомстить за смерть моих родителей было бы чудовищным преступлением?