Глава 26 ЗАГОВОРЩИКИ

Присущие Эль Чико обидчивость и гордость сделали из него отверженного, восстающего против всякой власти. До этого дня только один человек мог говорить с ним тоном хозяина: Хуана. Владычеству Хуаны он подчинялся, если можно так выразиться, с незапамятных времен. Он к этому привык, и было совершенно очевидно: что бы ни случилось, никогда у него, Эль Чико, не хватит воли командовать Хуаной, у него даже и мысли такой не возникнет. Да и как такое возможно? Он был и на всю жизнь останется скромным обожателем той, кто воплощал в его глазах мадонну. Разве добрый христианин осмелиться совершить подобное святотатство — не исполнить приказ мадонны? Нет, конечно, вот оно как! И хотя из-за его внешней религиозной независимости Эль Чико в глазах некоторых людей выглядел еретиком, эта независимость могла быть только относительной: он не мог избегнуть воздействия определенных идей, бывших тогда в ходу. Итак, Хуана казалась ему мадонной, и он беспрекословно, как мадонне, ей повиновался.

И вот теперь в его жизнь вошел другой хозяин: шевалье де Пардальян. Маленькому человечку казалось, что француз всегда имел право повелевать им и самое лучшее, что он, Чико, может сделать — это повиноваться ему, как он повиновался Хуане. Было и еще кое-что, утверждавшее его в этой мысли: он понял, что после долгих, неистовых попыток уйти из-под этого влияния, он в конце концов подчинился ему, причем подчинился не от слабости и с негодованием, а подчинился с удовольствием. Почему?

Дело в том, что Пардальян сумел внушить карлику убежденность в том, будто благодаря ему, Пардальяну, химерические мечтания маленького человечка о разделенной любви могли стать явью. Вот почему, если Хуана казалась ему мадонной, то Пардальян явился ему как сам Господь Бог. Мысль о сопротивлении ни на секунду не могла прийти ему в голову — ведь приказы, получаемые им, вели его к осуществлению мечты, к победе, которую он до сих пор считал неосуществимой.

И потому, услышав просьбу шевалье подобрать золото Фаусты, Чико немедленно повиновался.

Когда все состояние карлика было собрано, заперто в ящик и на него, как и полагается, был навешен замок, Пардальян сказал:

— А теперь пора! В путь!

Карлик задул свечу, нажал на пружину, которая приводила в движение плиту, загораживающую вход в его закуток, и направился к лестнице; Пардальян последовал за ним.

Как Чико объяснил, он повел француза не той дорогой, по которой пришел сюда сам. В самом деле, Пардальян мог бы, в случае надобности, даже ползком добраться до той решетки, что закрывала туннель, выходящий к реке. Но вот пролезть через дыру, проделанную карликом по своему росту, он уже не смог бы. Отверстие пришлось бы расширять, что потребовало бы многих часов работы и инструментов.

Впрочем, Пардальяна особенно не волновало каким именно путем он выйдет из этого зловещего подземелья, где неумолимая воля Фаусты обрекла его на голодную смерть; Господи, ему так хотелось на волю, под звездное небо!

Темнота не причиняла ему особенных неудобств — его глаза уже привыкли к ней, и он со своей обычной беззаботностью шагал позади маленького человечка по лабиринту многочисленных, до невозможности перепутанных между собой коридоров, старательно запоминая объяснения своего провожатого, ибо карлик предупредительно показывал ему тайные механизмы, помогающие миновать бесконечные препятствия, то и дело преграждавшие им дорогу.

Они находились в широком песчаном коридоре, настолько широком, что можно было идти рядом, не мешая друг другу. Этот коридор выходил в другой коридор, пересекавший его под прямым углом.

Внезапно Пардальян замер от изумления. Ему показалось, что там, впереди, за стеной, возвышавшейся в нескольких метрах от них, мерцают звезды.

— Мы подходим к выходу? — спросил шевалье шепотом.

— Еще нет, сеньор, — ответил карлик так же тихо.

— А мне показалось… Черт возьми! Я не ошибаюсь! Вот… опять… я вижу звезды.

Они подошли к стене, и прямо перед собой Пардальян увидел — но не звезды, как он сначала решил, а довольно много огоньков.

Первым его порывом было выхватить кинжал из ножен; он прошептал:

— Ты был прав, малыш; по-видимому, придется драться.

Карлик не ответил. Он, очевидно, был достаточно осведомлен касательно этих огоньков, ибо, не подавая виду, стал потихоньку подталкивать стоящего слева от него Пардальяна. Целью сего маневра было удалить эти огоньки из поля зрения шевалье, отведя его с того места, откуда они были видны. Но у Пардальяна уже пробудилось любопытство, и никто и ничто на свете не могло бы отвлечь его.

Он подошел совсем близко и с удовлетворением увидел, что никто за ними не гнался и не устраивал им ловушки, как ему на мгновение показалось. Огоньки мерцали по ту сторону стены; очевидно, в ней были отверстия, или же попросту из кладки выпали камни. А поскольку он не видел в этой стене никакого широкого прохода, то и заключил, что ему не угрожает никакая опасность.

Тем временем Чико как ни в чем не бывало хотел продолжить путь, повернув налево.

— Минутку, — прошептал Пардальян. — Может ты и не любопытен, но я — весьма и весьма. Я хочу видеть, что происходит по ту сторону стены.

Свет пробивался через отверстие, находившееся прямо перед ним. Шевалье наклонился и посмотрел. Почти тотчас же он выпрямился и слегка присвистнул как человек, который открыл что-то очень интересное.

— Пойдемте, сеньор, — в отчаянии настаивал Чико. — Пойдемте, а то как бы не было слишком поздно.

Решительным жестом Пардальян велел ему молчать и, снова наклонившись к отверстию, принялся смотреть и слушать с напряженным вниманием. Вздохнув, карлик, видя всю тщетность своих усилий, смирился и, прислонившись спиной к стене, скрестив руки на груди, стал ждать, что еще предпримет его спутник.

Что же такого занимательного открылось взору Пардальяна? А вот что.

Как мы помним, Фауста спустилась в подземелье своего дома в сопровождении Центуриона. Она вынула из стены камень и приказала Центуриону посмотреть в образовавшуюся дыру, чтобы доказать ему, каким образом можно, оставаясь невидимым, наблюдать за всем, что происходит в этой странной пещере, где устроен зал собраний.

Фауста не пожелала закрыть отверстие или же просто пренебрегла осторожностью, и случай привел Пардальяна как раз к этому месту, где через маленькие дырочки, искусно проделанные с внутренней стороны, пробивалось сияние тех многочисленных огоньков, что освещали сейчас пещеру.

На скамейках, стоявших в зале, шевалье увидел человек двадцать — все они были ему незнакомы.

На возвышении, в креслах, сидели еще три человека: судя по всему, председатель и заседатели этого ночного тайного собрания; они также были неизвестны Пардальяну.

В тот момент, когда Пардальян наклонился к выемке в стене первый раз, председатель этого собрания, сидевший посередине, поднялся с места и сказал (шевалье, который внимательно вслушивался, хорошо различал его голос):

— Сеньоры, братья и друзья, мне выпала великая честь представить вам нового члена нашего общества. Я, избранный вами главой, смиренно отступаю перед ним и приветствую в его лице единственного предводителя, достойного руководить нами вплоть до обретения нами давно ожидаемого монарха.

Эти слова вызвали среди пораженных собравшихся некоторый шум, а затем — проявление живейшего любопытства: в зале заметили, что это новое лицо, представленное им как единственно возможный предводитель — женщина.

Пардальян сразу же узнал ее — именно в этот момент он слегка присвистнул, что мы и отметили.

Этой женщиной была Фауста.

Медленно, с несколько театральной величавостью, свойственной ей, принцесса поднялась на возвышение и встала лицом к незнакомым ей людям — казалось, она уже властвовала над ними благодаря своему взгляду: черные алмазы ее глаз обладали странной, завораживающей силой.

Три человека, сидевшие на возвышении и, очевидно, знавшие, зачем Фауста пришла сюда, торопливо встали. В одно мгновение стол был отодвинут, на самом краю возвышения появилось кресло, и Фауста с удивительным спокойствием, производящим столь сильное впечатление, опустилась в него. Тотчас же все трое шагнули за спинку кресла и застыли в чопорной позе придворных сановников, заступивших на дежурство при монархине.

Вероятно, все трое были знатными и высокопоставленными сеньорами; вероятно, своим происхождением или же достоинствами они уже давно сумели завоевать всеобщее уважение и доверие, потому что эти знаки необычайного почтения произвели самое глубокое впечатление на собравшихся.

Быть может, на присутствующих в зале подействовал пример этих троих, быть может, их увлекла неотразимая красота той, что внезапно появилась среди них, подобная королеве, но все, не задумываясь, поднялись и стоя стали почтительно ждать, когда эта незнакомая дама соблаговолит объясниться.

Фауста еще не заговорила, но уже могла быть уверенной в успехе, и она прекрасно это сознавала.

Пардальян тоже почувствовал общее настроение и потому прошептал:

— Несравненная актриса!

И тут же с беспокойством спросил себя:

— Что она сейчас им предложит? И кто эти люди?.. Ну что ж, послушаем, а там видно будет.

Фауста, как всегда отлично владеющая собой, никак не проявляла обуревавших ее чувств. Она приняла воздаваемые ей почести как нечто должное и с тем видом доброжелательного достоинства, который был ей свойственен в нужные минуты.

Мгновение ее внимательный взгляд скользил по склоненным перед ней головам; затем, полуобернувшись, она подала знак тому из троих, кто представил ее людям в зале.

Тот покинул свое место, бывшее как раз позади Фаусты, и, приблизившись к краю возвышения (при это он следил за тем, чтобы ненароком не загородить Фаусту и не оказаться впереди нее), сказал:

— Сеньоры, перед вами — принцесса Фауста. Принцесса — правительница в той стране солнца, любви и цветов, в той земле обетованной, что называется Италией. Принцесса Фауста сказочно богата. Она знает о наших планах все и могла бы, я думаю, назвать вас всех по именам, титулам и званиям.

Подобное открытие повлекло за собой ропот среди собравшихся. Все эти люди, еще секунду назад исполненные доверия, кидали друг на друга взгляды, где сквозило подозрение.

Фауста поняла, что происходит в их душах.

Она простерла вперед руку в умиротворяющем жесте:

— Успокойтесь, сеньоры, среди вас нет предателей. Мне никто не выдавал существование вашего сообщества. Я сама догадалась об этом. Когда в стране правит кровавый тиран, подобный тому, под гнетом власти которого агонизирует ваша прекрасная страна Испания, не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться: должно возникнуть какое-то противодействие; наверняка найдутся люди, которые попытаются навсегда сбросить унизительное железное ярмо. После этого вывода додумать остальное совсем уж просто. Что же до ваших имен, до ваших планов, то они мне известны потому, что я могла невидимо присутствовать почти на всех ваших собраниях.

Это прямодушное заявление, произнесенное в высшей степени уверенным тоном, рассеяло все нарождавшиеся было сомнения.

Однако тот факт, что женщина без всякой подсказки сама догадалась о существовании их общества, а затем набралась мужества проникнуть в их тайны, да так, что они ничего не заподозрили, столь изумил всех, что в зале вновь начались перешептывания и переглядывания — на этот раз восхищенные.

Да еще им понравилась та непринужденность, с какой незнакомая женщина говорила о вещах значительных и представляющих опасность; в общем, благодаря всему этому у них создалось довольно высокое мнение о той, кто только что выступала перед ними.

Фауста прекрасно уловила эти настроения, но никак этого не показала. Она повернулась к человеку, представлявшему ее собранию и произнесла, коротко, словно уже приобрела право повелевать:

— Продолжайте, герцог!

Тот, кого она назвала герцогом, отвесил низкий поклон и вновь заговорил, выражая мысли многих в зале:

— Да, сеньоры, принцесса сказала правильно: среди нас нет, не было и никогда не будет предателей. Принцесса Фауста хорошо знает и нас, и наши планы. И хотя она, по-видимому, считает, что мы законспирированы плохо, да будет мне все же позволено заметить: дабы обнаружить нас и открыть место наших собраний, надо обладать недюжинной проницательностью. А чтобы пойти на риск и пополнить собой наши ряды, нужно обладать смелостью и отвагой, какая найдется не у всякого мужчины, включая и самых смелых.

Послышался одобрительный ропот.

— Свою безмерную власть, — продолжал герцог, — свои несметные богатства, свой несравненный ум, свою мужскую смелость, свое огромное честолюбие и великие замыслы — все это принцесса Фауста ставит на службу делу возрождения нашей страны, делу, которому посвятили себя все мы.

На сей раз уже не ропот — приветственные клики стали ему ответом, в то время как глаза присутствующих с явным восхищением устремились на женщину, представленную им как исключительное существо. Герцог говорил все более громко:

— Все, что я только что вам сказал, весьма любопытно, как вы сами поняли и как доказывают ваши возгласы, но все это — ничто по сравнению с тем, что мне еще осталось вам открыть.

Герцог помолчал — то ли для того, чтобы, подобно умелому оратору, хорошенько подготовить следующий эффект, то ли для того, чтобы смогла установиться тишина, ибо его предыдущие слова вызвали довольно живую реакцию среди собравшихся.

Когда тишина полностью восстановилась, он вновь заговорил:

— Человек, которого мы тщетно искали уже многие месяцы, иными словами — сын дона Карлоса, хорошо известен принцессе… она обещает, что приведет его к нам.

Здесь оратору пришлось остановиться, ибо его прервали самые разнообразные возгласы, топот ног, всяческие проявления шумной и искренней радости. Все дружно кричали: «Да здравствует дон Карлос! Да здравствует наш король!»

Эти крики непроизвольно рвались из уст людей, чьи сердца бились в едином ритме.

Герцог повелительно взмахнул рукой — и тотчас все стихли и со вниманием взглянули на говорившего.

— Да, сеньоры, — повторил герцог. — Принцесса знает сына дона Карлоса, и она приведет его к нам. Но я могу сообщить вам нечто еще более важное: пройдет совсем немного времени и принцесса станет законной супругой того, кого мы хотим сделать нашим королем. Став супругой нашего правителя, она поставит на службу ему свою власть, которая очень велика, свое состояние и, главное, свой могучий гений. Она сделает из своего супруга не короля Андалузии, как мы того желаем, но — смею надеяться, с нашей помощью — сделает его королем всей Испании. Вот почему я был прав, говоря, что только она может возглавить наше общество, мало того, я утверждаю, что она уже наша властительница. И я, дон Рюи Гомес, герцог де Кастрана, граф де Майальда, маркиз де Альгавар, сеньор множества других владений, лишенный гнусным трибуналом, именующим себя «инквизиция», всех моих титулов и всего имущества, — я воздаю ей здесь должные почести и восклицаю: «Да здравствует наша королева!»

Герцог де Кастрана опустился на колени. А поскольку строжайший этикет испанского двора запрещал притрагиваться к королеве под страхом смертной казни, то он не стал целовать ей руку или край платья, но склонился перед Фаустой так низко, что почти коснулся лицом пола.

Раздались громкие крики:

— Да здравствует королева!

Как всегда бесстрастная, Фауста приняла эти почести не шелохнувшись. Очевидно, такого рода изъявлениями преданности она пресытилась еще в те времена, когда могла считать себя папессой; тогда ей поклонялись как воплощению Бога на земле, так что эти немногочисленные «ура», как бы искренни и непосредственны они ни были, не могли взволновать ее. Однако же она соблаговолила улыбнуться.

Эта необыкновенная женщина прекрасно владела искусством покорять и околдовывать толпу и всегда интуитивно догадывалась, каков должен быть следующий шаг.

Она быстро встала и, с чарующей грацией поднимая герцога, произнесла:

— Избави Бог, чтобы я дозволила одному из наших верных подданных простираться во прахе.

Истинно королевским жестом Фауста протянула ему руку для поцелуя, после чего вернулась в свое кресло и сказала:

— Герцог, когда наш супруг взойдет на трон своих предков, то правила неукоснительного, жесткого и мелочного этикета будут тут же изменены — таково наше желание. Я — властительница и не забываю этого, но прежде всего я — женщина и хочу ею оставаться. Как женщина я хочу, чтобы наши подданные могли приближаться к нам и чтобы это не было вменено им в преступление.

Жестом, исполненным надменной грации, она указала на людей, только что приветствовавших ее:

— Вы станете первыми из наших приближенных. Вы всегда будете дороги нашему сердцу.

Засим вновь последовал взрыв исступленного восторга. В зале долго звучало самое неистовое «ура», после чего все ринулись к возвышению: каждый стремился добиться высочайшей чести — прикоснуться к своей будущей королеве. Кто-то целовал кончик ее туфли, кто-то — подол платья, другие припадали губами к тому месту, где ступала ее нога, третьи — самые удачливые и самые счастливые — чуть касались губами кончиков ее пальцев: она протягивала их с небрежным изяществом, с неизъяснимой улыбкой на устах, в которой, конечно же, было больше презрения, нежели благодарности.

Однако кто стал бы сейчас вглядываться в улыбку королевы?

Не забудьте при этом, что все эти фанатики принадлежали к высшей испанской знати и каждый имел важную придворную должность.

Пардальян, не упускавший ни жеста, ни взгляда, восхищался Фаустой, поистине блистательной в своей высокомерной непринужденности.

— Великолепная, божественная актриса! — прошептал он.

В то же время он жалел несчастных, обезумевших от одной улыбки Фаусты.

— Бедняги! Кто знает, в какие чудовищные авантюры вовлечет их эта дьявольская колдунья!

Наконец его мысль обратилась к дону Сезару: «Ну-ка, ну-ка, что-то я ничего не понимаю. Сервантес уверял меня, что Тореро — сын дона Карлоса. Господин Эспиноза совершенно недвусмысленно просил меня убить этого юношу. Стало быть, он тоже считает его сыном дона Карлоса. А уж славный господин Эспиноза наверняка выведал все до тонкостей. Но ведь Тореро страстно влюблен в Жиральду — самую очаровательную цыганочку из всех, каких я когда-либо знал (правда, за исключением некоей Виолетты, ставшей герцогиней Ангулемской). Тореро не знаком с Фаустой — по крайней мере, насколько мне известно. Он полон решимости жениться на своей невесте-цыганке. Следовательно, госпожа Фауста не может стать его супругой… если только она не собирается сделать из него двоеженца. Подобный поступок в глазах такого язычника, как я, не имел бы существенного значения, но в глазах священного трибунала, именуемого инквизицией, — это тяжелейшее преступление, каковое может привести человека на костер.

Быть может, дон Сезар, узнавший от благородной Фаусты о своем августейшем происхождении, оставит безродную цыганку ради владетельной принцессы, к тому же сказочно богатой, как только что сообщил герцог Кастрана? Хм, такое не раз случалось! Принц королевской крови не может иметь то же понятие о чести, что и безвестный Тореро. А может быть, дело в том, что госпожа Фауста, чью совесть ничто не смущает и чья изобретательность мне известна, отыскала какого-нибудь второго сына дона Карлоса и держит его подле себя? Очень может быть, черт подери! Мне с трудом верится в вероломство дона Сезара! Самое разумное сейчас — слушать. Думаю, госпожа Фауста сама сообщит мне обо всем».

В зале тем временем восстановилась тишина. Каждый вернулся на свое место, счастливый и гордый честью, которой случай одарил его.

Герцог Кастрана заявил:

— Сеньоры, наша возлюбленная монархиня согласна все вам объяснить.

Сказав это, он поклонился Фаусте и вновь встал за ее креслом. После слов герцога все буквально затаили дыхание.

Секунду Фауста глядела в зал своими колдовскими очами, а потом заговорила мелодичным, завораживающих голосом:

— Вы принадлежите к числу избранных. Не столько даже благодаря своему рождению, сколько благодаря сердцу и уму, благодаря независимости взглядов и, я бы даже сказала — благодаря вашей учености.

Независимо от того, католики вы или же, как принято говорить, еретики — все вы люди искренне верующие и посему уважаемые. Но вам также свойственен дух благородной терпимости. В этом и состоит ваше преступление. В самом деле: при честном, здравом, независимом правлении эта терпимость, эта независимость взглядов сделала бы из вас, ко всеобщему благу, видных людей. Под гнетом мрачного деспотизма, по праву преданного анафеме папами, которые заплатили за это мужество своими жизнями, инквизиция сделала из вас изгнанников, лишенных титулов и званий, разоренных, преследуемых, затравленных, словно животные; перед вами вечно маячит угроза костра — и так будет продолжаться до того дня, когда рука палача опустится на ваше плечо и подтолкнет к позорному помосту.

По залу пробежал одобрительный шумок. Фауста продолжала:

— Вы вспомнили, что союз составляет силу, и, устав от чудовищной тирании, властвующей над телами и душами, принялись искать, обрели друг друга и в конце концов сплотились. Вы решили сбросить с себя ненавистное ярмо. Вы принесли себя в жертву, соединили ваши усилия и мужественно взялись за дело. Сегодня все вы — тайные вожди. Каждый из вас представляет силу в несколько сотен бойцов, ждущих лишь приказа. Народное восстание, которым вы готовы руководить, вот-вот поднимется, и оно приведет к отделению Андалузии. Вы мечтали сделать из этой провинции независимое государство, где вы сможете жить свободными людьми, где всякий, кто почитает свободу другого, почитает законы, которые вы пересмотрите в сторону большей человечности и справедливости, почитает вождей, которым он по собственной воле дал власть, — всякий будет свободен исповедовать веру, преподанную ему отцами или же продиктованную ему разумом. Само собой разумеется, при вашем правлении ненасытный минотавр, именуемый инквизицией, навеки исчезнет.

— Да, — крикнуло несколько голосов, — пусть эта проклятая инквизиция сгинет навеки!

— Это будет государство, где наука станет уважаема и обладание знаниями будет приравнено к благородному происхождению, где ученость станет доступна всем, а не одной только ничтожной горстке церковников и монахов, стремящихся удержать народ во мраке невежества, чтобы полностью распоряжаться им; наконец, государство, где общественные должности будут поровну распределены между достоинством, если даже оно родом из низших слоев общества, и происхождением.

— Честь, отвага, ученость, порядочность, искусства, поэзия значат не меньше, чем знатность! — провозгласил чей-то голос, в котором звенело воодушевление.

— Мы все придерживаемся того же мнения, — строго отозвалась Фауста.

Она помолчала, словно желая оставить собравшимся время для выражения чувств по поводу этой реплики. Никто не откликнулся. Никто не шевельнулся. Все лица по-прежнему были непроницаемы.

Фауста чуть заметно улыбнулась и продолжала:

— Вы уже знаете о таинственном рождении сына дона Карлоса и, следовательно, внука кровожадного деспота, в чьем железном кулаке медленно агонизирует Испания. Вы собирались сделать этого сына инфанта Карлоса вашим предводителем, надеясь, что Филипп согласится на раздел своего государства в пользу внука. Ведь так, не правда ли?

Спрошенные напрямую, присутствующие ответили утвердительно.

— Ну так вот, — решительно отрезала Фауста, — вы ошиблись, и жестоко ошиблись!

Со всех сторон послышались протестующие возгласы.

— Почему? — воскликнуло несколько голосов посреди этого шума.

Фауста невозмутимо ждала, не пошевелив рукой, не пытаясь прекратить шум. Когда он утих сам по себе, она холодно проговорила:

— Никогда — вы слышите — никогда гордость Филиппа не позволит ему согласиться на такой раздел.

— Но никто и не будет спрашивать его согласия, — пояснил кто-то. — В нужный момент у нас хватит сил, чтобы навязать нашу волю.

— Филипп уступит только силе, в этом мы все согласны. Охотно допускаю, что у вас будет эта сила. Но что вы станете делать потом?

— Мы будем свободны у себя дома!

— Не надолго, — отчеканила Фауста. — Ваше заблуждение чрезвычайно опасно для будущего вашей затеи, для вашей личной безопасности. Даже если вы окажетесь победителями, ваши дни будут сочтены — это касается всех вас, известных и признанных главарей движения.

Она продолжала еще более убежденно:

— Надо очень плохо знать неуступчивый характер короля, чтобы предположить, будто он, даже побежденный, смиренно примет свое поражение. Да, будучи побежденным, король уступит. Это понятно. Но можете быть уверены — с первого же дня он начнет втайне подготавливать свой реванш, и тут уж он будет беспощаден. Ваша победа окажется всего лишь следствием неожиданности. Ведь у короля останется еще много войск, и ему не понадобятся несколько лет, чтобы собрать их. Тогда он вторгнется в ваше нарождающееся государство и покорит Андалузию огнем и мечом. На этом клочке земли, едва ли десятой части того, что вы оставите Филиппу, на этом клочке земли, окруженном со всех сторон, он раздавит вас без особого труда. Какое серьезное сопротивление вы сможете оказать врагу, чьи силы вдесятеро превосходят ваши? Вам не останется даже крайнего выхода — искать спасения на море, ибо путь вам закроет флот Филиппа: он уничтожит вашу торговлю, обречет вас на голод и наконец, если вы попытаетесь бежать, перекроет вам дорогу пушечными залпами. Ваш успех будет мимолетным. Ваше предприятие окажется мертворожденным.

Пардальян, стоя перед своим отверстием и следя за происходящим, думал: «Фауста по-прежнему очень сильна! Какая жалость, что она вся проникнута злобой! Все эти наивные заговорщики, вместе взятые, не обладают и сотой долей той трезвости мысли, какая присуща этой женщине! Черт подери! Ей хватило нескольких слов, чтобы напрочь разрушить все их иллюзии! Глядите-ка, какие они сидят ошарашенные!» Шевалье не смог скрыть улыбки. «Для человека, знавшего Фаусту-папессу, тайную главу Лиги, которая с неослабным пылом боролась за истребление ереси, странно видеть Фаусту, которая вступает в сговор с еретиками, и слышать, как она с возмущением разоблачает ужасы инквизиции и ратует за терпимость, свободу, независимость, равенство и Бог весть за что еще. Да, честолюбие — прекрасная вещь! Нельзя не восхищаться той непринужденностью, с какой она заставляет человека сжечь то, чему он поклонялся, и начать поклоняться тому, что он сжег». А тем временем заговорщики в зале, как верно отметил шевалье, удрученно переглядывались.

С необычайной зоркостью, с чисто мужской откровенностью и отвагой эта женщина указала все слабые места их плана (весьма многочисленные). Своим мягким певучим голосом она доказала им, сколь безрассуден их замысел и до какой степени неизбежно, фатально он обречен на провал; она высказала им очевидные истины.

По правде говоря, многие из них, с самого начала предугадывая эти истины, предпочитали не задумываться о них. А если и задумывались, то остерегались сообщать результаты своих размышлений тем своим соратникам, кто был твердо уверен в успехе. Уверенность одних заглушила страхи других. Кроме того, если среди них и встречались люди без совести, то другие, надо отдать им справедливость, были искренними и убежденными борцами, исполненными решимости победить или умереть. Эти и в самом деле мечтали об освобождении, их терпение было исчерпано. Все, даже поражение и неизбежная гибель, казалось им лучше, чем жестокий режим, который медленно и исподволь душил их.

Эти люди добровольно надели на свои глаза повязку, в то время как другие были твердо уверены: уж какую-нибудь рыбку в этой мутной воде они наверняка выловят. Таким образом, даже самые проницательные упорно отказывались думать о неудаче — то ли от отчаяния, то ли уподобляясь азартному игроку, который бросает игральную кость, и предавались мечте о счастье, не говоря уже о тех, чья вера в успех была полной и безоговорочной.

Понятно, что при таких обстоятельствах, слова Фаусты странным образом нарушили их безмятежность — настоящую или мнимую. Это было мучительное и горькое пробуждение.

Кто-то выразил общее чувство, спросив нерешительным голосом:

— Значит ли это, что мы должны отказаться от нашего плана?

— Ни в коем случае, ради всего святого! — исступленно выкрикнула Фауста. — Но вы должны расширить ваш горизонт, вы должны взглянуть выше и дальше. Пусть у вас хватит честолюбия мгновенно перенестись к вершинам… или же пусть у вас не будет его вовсе!

Это было сказано резко, жестко, с надменно-монаршим видом, с едва скрытым презрением.

— Вам надо поднимать не Андалузию, — продолжала Фауста взволнованно, — а всю Испанию. Поймите же — с королем и его правительством никакое соглашение невозможно. Пока вы будете оставлять им хоть малейшую частицу власти, вы будете в опасности. Полумеры здесь неприемлемы. Если вы не хотите, чтобы вас уничтожили, надо перевернуть и взбудоражить всю страну.

Она замолчала на мгновение, желая увидеть, какое впечатление произвели ее слова. Оно, по-видимому, вполне соответствовало ее желаниям, ибо на ее лице появилась слабая улыбка, и она заговорила вновь:

— Никогда еще момент не был столь благоприятным. Угнетение порождает бунт. Голод гонит волка из леса. Это общеизвестные истины. Но видел ли кто-нибудь угнетение, сравнимое с тем, под которым стонет эта несчастная страна? Видел ли кто-нибудь большие страдания? Пусть самые мужественные осмелятся сказать вслух то, о чем множество людей думают про себя: народ поднимется огромными массами. Пусть энергичные и отважные встанут во главе их и поведут на тex, на кого им будет угодно, и толпа все сметет в своей ярости — и угнетателя-короля, и его приспешников.

И с циничной улыбкой Фауста добавила:

— Толпа доверчива и к тому же жестока… Остается лишь найти слова, которые убедили бы ее — и тогда горе тем, на кого ее спустили! Но есть ли необходимость прибегать к таким методам? Разумеется, нет. Все сводится к очень простой вещи: исчезновению одного человека. Без него вся эта гнусная система рухнет в одночасье. Так есть ли нужда прибегать к столь сложным хитросплетениям, когда достаточно проявить лишь немного храбрости? Пусть несколько самых отважных из вас захватят того, от кого исходит зло, и вся Испания, как один человек, вздохнет с облегчением и будет почитать их как своих освободителей.

Заслышав эти слова, предельно ясные, все заговорщики содрогнулись от ужаса. Они никогда не рассматривали положение под таким углом зрения. О, как далеки они внезапно оказались от того робкого плана, который они намечали ранее! И выдвинуть подобные идеи осмелилась женщина! В едва завуалированных выражениях она предложила им посягнуть на короля, причем не на какого-нибудь мелкого властителя, а на одного из самых могущественных монархов на земле! Присутствующие оцепенели.

Однако воздействие этой необычайной женщины было такого, что большая часть из них была расположена попытать удачи. Они смутно ощущали, что, имея во главе столь недюжинную личность, всякий, чье мужество сравнялось бы с его честолюбием, мог надеяться на осуществление своих самых безумных мечтаний.

Красота этой женщины поначалу смутила и увлекла их; теперь же их приводила в восторг сила ее мужского, дерзновенного ума; они смотрели на принцессу с уважением, к которому примешивался страх.

Какой бы странной ни казалась им эта авантюра, они решились на нее, и один, самый отважный, без обиняков задал главный вопрос:

— А когда король будет захвачен, что с ним сделают?

Фауста подавила улыбку.

Теперь, когда заговорщики были готовы вникать в детали плана, она была уверена в успехе.

— На короля, — произнесла она своим низким голосом, — на короля снизойдет благодать, и он, по примеру своего прославленного отца, императора Карла, изъявит желание удалиться в монастырь.

— Из монастыря можно выйти.

— Монастырь — своего рода могила. Надо лишь понадежнее закрыть ее плитой… Мертвые не покидают своей могилы.

Это прозвучало совершенно недвусмысленно. Только один человек отважился высказать нечто, слегка похожее на сомнение. Раздался чей-то робкий голос:

— Убийство!..

— Кто произнес это слово? — прогремела Фауста, испепеляя взором неосторожного, осмелившегося ей противоречить.

Но тот, очевидно, исчерпал всю свою храбрость, ибо тотчас притих.

Фауста страстно продолжала:

— Я, говорящая с вами, вы все, слушающие меня, другие, те, кто последуют за нами, что мы предпринимаем? Нас сотни и сотни, и мы ставим все наши головы против одной-единственной — против головы короля. Кто осмелится сказать, что это равная борьба? Кто осмелится отрицать, что перевес все-таки на нашей стороне? Если мы проиграем эту схватку, наши головы падут. Мы заранее, добровольно соглашаемся принести эту жертву. Если мы победим в этой борьбе, то будет справедливо, законно, чтобы заплатил проигравший, и тогда уже его голова покатится с плеч. Кто смеет сказать, что это убийство? Если этот человек боится, он может уйти отсюда.

«Да-а-а… — подумал Пардальян. — Надо полагать, у меня, как и у того малого, что сейчас осторожно помалкивает, тоже мозги набекрень, потому что, черт подери, я бы тоже сказал, что это убийство».

Однако аргумент Фаусты возымел свое действие. Было совершенно очевидно — люди, к которым она обращается, принимают ее точку зрения.

— Я пойду еще дальше, — вновь заговорила Фауста со все возрастающей страстностью, — я подхватываю это слово, я принимаю его, но обращаю его к тому, чьей горькой участью нас пытались разжалобить; я говорю вам: король Филипп, который мог отдать приказ схватить, судить, приговорить к смерти и казнить сына дона Карлоса, то есть своего внука (а ведь это не что иное, как узаконенное убийство) — король Филипп завлек своего внука в ловушку и послезавтра, в понедельник, на корриде сын дона Карлоса будет по приказу короля предательски убит, и у меня есть доказательства этому. А теперь я спрашиваю вас: неужели вы позволите подло погубить того, кого вы выбрали своим главой, кого вы хотите сделать своим королем?

За этими внезапными словами последовал настоящий взрыв.

В течение какого-то времени слышались лишь ругательства, проклятия и страшные угрозы в адрес короля Испании. Наконец Фауста простерла руку, желая восстановить тишину. Шум сразу же стих.

— Теперь вы видите, что нам надо нанести удар первыми, чтобы самим не пасть под ударами. Мы защищаемся, и это, думается мне, справедливо и законно.

— Да, — прервал ее герцог Кастрана. — Довольно сентиментов. Или мы женщины, только на то и годные, чтобы сидеть за прялкой?.. Ох! Говоря о женщинах, я совершил сейчас непростительную оплошность и прошу прощения у нашей любезной властительницы. Я был весьма непоследователен и на какое-то мгновение совсем забыл: та, кто освещает нам путь своей гордой мыслью, та, кто старается пробудить нашу мужественность, заражая нас своей неукротимой энергией, есть женщина. Да обрушится позор на головы тех, кто допустит, чтобы женщина первой бросилась в схватку! События развиваются стремительно, сеньоры, теперь не время спорить и колебаться. Пробил час действия. Неужели вы упустите его?

— Нет! Нет! Мы готовы! Смерть тирану! Да славится вовеки наша возрожденная Испания! Долой инквизицию! Спасем прежде всего нашего будущего короля! Умрем за него! Приказывайте!

Все эти возгласы, казалось, сталкивались, смешивались, отскакивали друг от друга и метались в воздухе дикие, яростные, полные исступленной решимости. На сей раз присутствующие в зале по-настоящему разбушевались — Фауста чувствовала, что они готовы на все. Один только знак — и они устремятся по тому пути, какой она им укажет.

— Я принимаю это как вашу торжественную клятву! — сурово сказала она, когда вновь воцарилась тишина. — Итак, перед нами два факта первостепенной важности. Во-первых, предполагаемое убийство вашего главы. Если, ради величия этой страны, мы желаем, чтобы он взошел на трон, то ему нужно непременно сохранить жизнь. Значит, он будет жить. Мы спасем его, ибо — запомните это хорошенько — только он может законно наследовать нынешнему королю; и хотя бы нам пришлось погибнуть всем до последнего, он будет спасен. Как? Вот это мы сейчас с вами и обсудим.

Во-вторых — исчезновение Филиппа. Здесь вступает в действие разработанный мною план (я представлю его вам в надлежащее время); я ручаюсь за успех этого плана; к тому же, его выполнение потребует участия очень небольшого количества людей. Если вы, как я полагаю, люди доблестные и мужественные, то десятерых из вас будет вполне достаточно, чтобы, похитить короля. Пусть только он окажется в нашей власти, а остальное уж касается только меня.

Ее прервали многочисленные заверения в преданности и крики добровольцев, в порыве энтузиазма решившихся взять на себя эту задачу.

Фауста поблагодарила их улыбкой и продолжала:

— Теперь, когда два этих наиважнейших дела названы, остается лишь облегчить восхождение на трон избранному вами королю. И прежде всего, во избежание всяческих недоразумений, я клянусь здесь от его и от моего собственного имени точно и ревностно выполнять условия, которые вы выдвинете. Изложите ваши требования письменно, сеньоры, изложите их, как полагается, ради всеобщего блага. Но затем от всеобщего, не стесняясь, переходите к частному. Не бойтесь просить слишком много для вас самих и для ваших друзей. Мы заранее согласны с вашими просьбами.

Слова эти, естественно, вызвали у присутствующих прилив радости и неистовое «ура».

Когда вы бросаете кость собаке, она ворчит от радости, но если вы попытаетесь эту кость у нее отнять, то она может зарычать и ощериться.

Фауста разумно ограничилась одними только обещаниями. Она понимала, что собака, которая есть всего лишь животное, ждет, пока ей дадут кость, и только тогда выражает свою радость. Человек же, который является высшим существом, довольствуется обещаниями, а его радость не делается от этого менее шумной.

Итак, слова Фаусты были встречены радостным и дружным «Да здравствует королева! Да здравствует король!»

Хотя Фауста и не сулила своим сторонникам ничего определенного, она тем не менее знала, что существует один коренной вопрос, при обсуждении которого все будут непреклонны до свирепости: вопрос этот — уничтожение инквизиции. Избежать разговоров о сем предмете было бы просто опасным. Такой могучий ум, как ум Фаусты, не мог не понимать все значение этого вопроса.

Посему принцесса высказалась крайне решительно.

— Мы даем клятву, — сказала она, — что с этого мгновения первым долгом вашего короля будет уничтожение трибуналов инквизиции.

Теперь, подготовив почву и посеяв радость среди собравшихся в зале, она могла вернуться к тому, что ее непосредственно интересовало, к осуществлению ее личных планов, причем будучи твердо уверенной, что ее ждет всеобщее одобрение и поддержка.

Поэтому она уверенно сказала:

— Вы искали главу, который бы разделил ваши убеждения, и вы нашли его. Я непременно желаю доказать вам, что только тот, кого вы избрали, может стать королем и быть признанным и знатью, и духовенством, и народом. Его признают без споров, без обсуждений, без борьбы, признают с радостью, все станут приветствовать его. И это, господа, имеет первостепенную важность. Не думайте, что борьба пугает меня. Да и похожа ли я на женщину, которая отступает? Нет! Но навязывать короля силой — это всегда рискованная затея. Не говоря уж о том, что в подобных случаях не всегда торжествует правый.

Она передохнула секунду и продолжала еще более убежденно, с какой-то мистической экзальтацией, пророческим тоном, произведшим глубокое впечатление на уже покоренных слушателей:

— В сделанном вами выборе я вижу руку Господа. Я свято верю: наше дело победит; ведь речь идет не о том, чтобы свергнуть династию, и не о том, чтобы поддерживать и укреплять власть узурпатора. Нет, и еще раз нет! Мы с вами говорим об обычном наследовании, о наследовании по всем правилам и, как я уже отмечала, наследовании законном. Законность его безусловна и оспариваться ни кем не будет, за это я ручаюсь.

Чувство, владевшее теперь всеми, было любопытство, достигшее высшей точки.

Даже Пардальян говорил себе: «Занятная штука. С какой же стороны эта гениальная интриганка подойдет к делу, чтобы оправдать и, как она говорит, узаконить то, что в глазах любого разумного и непредубежденного человека предстанет как узурпация в ее самом чистом виде?»

Фауста меж тем продолжала посреди благоговейной тишины:

— Итак, наш будущий король спасен. Нынешний же король — с вашей помощью, разумеется, — схвачен. Схваченный король исчезает — это я беру на себя… Но, господа, давайте наберемся мужества и назовем вещи своими именами: нынешний король умрет, король уже умер. Встает вопрос о королевском наследнике. Кто же наследует корону Филиппа? Кто наследует ее по праву?

— Инфант Филипп! — выкрикнул кто-то.

— Нет! — торжествующе воскликнула Фауста. — Вот в чем заключается ваша ошибка: вы путаете человека, имя и монархический принцип. Наследник по праву, законный наследник — это старший сын покойного короля. Но старший сын короля — это не тот ребенок, которого священники уже давно мнут, словно глину, в своих руках, чтобы превратить его в свой послушный инструмент. Истинный инфант — это тот, кого вы избрали своим повелителем, кто был взращен в школе несчастий и бед, тот, кто думает так же, как вы, потому что он страдал не менее, а, может быть, даже более вас, тот, кто станет для вас идеальным королем. Это тот, кого вы называете сыном покойного инфанта Карлоса, а я называю старшим сыном и прямым наследником его отца Филиппа II. Вот он-то, под именем Карла VI, и будет по праву королем всей Испании, королем Португалии, правителем Нидерландов, императором Индии.

«Уф, — усмехнулся Пардальян, — сколько титулов! Теперь я понимаю, почему госпожа Фауста вдруг воспылала любовью к человеку настолько удачливому или несчастливому, это как посмотреть, что он соединил в своем лице столько пышных титулов! Принцесса, правительница, королева, императрица… Черт побери! Правда, недостает папской тиары, но все-таки букет вполне приличный. Однако если я и понимаю, почему она отказалась от своих прежних непримиримых взглядом и заделалась такой поборницей свободомыслия — ведь эта перемена приносит ей столько корон сразу! — то я совсем не могу взять в толк, как это ей удастся превратить дедушку в отца. Хотя, в сущности, речь идет всего-то об изменении одного слова».

Именно этот вопрос занимал и умы всех заговорщиков.

Уверенность, с какой говорила эта таинственная женщина, странным образом волновала и смущала их. Они не сомневались, что итальянская принцесса с помощью своих удивительно логичных доводов сможет предоставить нужные доказательства, и не терпелось увидеть, как она возьмется за это, не терпелось узнать, окажутся ли эти доводы настолько весомыми, что убедят недоверчивых и строптивых.

Вот почему многие поспешили задать этот вопрос вслух.

Фауста, очень уверенная в себе, отвечала без колебаний:

— Среди вас есть дворяне, занимавшие при дворе важные должности. Именно к ним я обращаюсь прежде всего и спрашиваю их: слышали ли вы, чтобы королева Изабелла, умершая более двадцати лет назад, была с позором изгнана своим супругом-королем? Ничего подобного, не так ли? Знакомы ли вы хоть с каким-нибудь документом, объявляющим ее недостойной быть королевой? Нет, и еще раз нет! Было ли против нее выдвинуто когда-нибудь обвинение в супружеской измене? Нет, опять-таки нет! Елизавета Валуа, супруга Филиппа, королева Испании, под именем донны Изабеллы жила и умерла испанской королевой и была похоронена с королевскими почестями. Никогда король Филипп не порицал ее. Напротив, он всегда публично воздавал должное добродетели той, кого он называл верной и преданной супругой. Это известно всем. Множество людей, чье прямодушие не может быть поставлено под сомнение, засвидетельствуют это, если в том возникнет надобность. Король никогда не посмеет опровергнуть то, что он сам же утверждал в течение многих лет, при самых разных обстоятельствах, перед всем двором — я имею в виду верность ему его супруги. Правильно ли все сказанное мною?

— Правильно, и мы подтверждаем это! — произнесли, не сговариваясь, несколько сеньоров.

Фауста одобрительно кивнула и продолжала:

— Итак, прямодушие, супружеская верность и честь покойной королевы безупречны. Это общеизвестно, и, поверьте мне, никто не посмеет это оспаривать. А теперь я вас спрашиваю: чей сын тот, кого мы хотим провозгласить королем под именем Карла?

— Инфанта Карлоса и королевы Изабеллы, — выкрикнул чей-то голос из толпы.

— Гнусная, святотатственная ложь! Оскорбление величества! — возмущенно заявила Фауста.

Она приподнялась; руки ее судорожно сжимали подлокотники кресла, взор сверкал, и с неистовством, от которого у многих по спине пробежал смертельный холод, она бросила в зал:

— Богохульник, который под действием какой-то сатанинской силы посмел бы осквернить таким гнусным и низким оскорблением светлую память покойной королевы, заслуживал бы, чтобы ему вырвали язык, отсекли руки и ноги, содрали кожу, а его тело, недостойное погребения, было брошено на съедение свиньям!

Пардальян улыбнулся.

— Ну вот, — пробурчал он, — я опять вижу тигрицу. Мягкость, терпимость, доброта — эти чувства не могли долго уживаться с ее природной кровожадностью.

Ошеломленные заговорщики переглядывались. Что это означало? Было ли это предательство? Говорила ли она серьезно, и к чему, наконец, она клонит?

Фауста, словно не замечая, какое впечатление производит ее неистовство, продолжала:

— Мы располагаем документами, чья подлинность неоспорима. На этих документах — подписи и печати многих и многих придворных сановников. Я перечислю лишь часть из этих документов: свидетельство врачей и первой придворной дамы королевы, что Ее Величество была беременна в 1568 году, то есть в год ее смерти; во-вторых, свидетельство вышеуказанных врачей и вышеуказанной дамы, помогавших разрешению королевы от бремени; в-третьих, свидетельство о рождении инфанта; в-четвертых, свидетельство некоего князя церкви, каковой окрестил указанного младенца при его рождении. Я называю только самые важные документы. Все они, равно как и многие другие, неопровержимо доказывают, что тот, кого мы выбрали, является законным сыном королевы Изабеллы, законной супруги Его Величества Филиппа, короля Испании. Отец ребенка не назван. Но совершенно очевидно, что отцом ребенка может быть только супруг его матери, каковой супруг всегда публично выражал свое уважение к покойной супруге. Стало быть, ребенок, о котором идет речь, является именно старшим сыном короля и в этом своем качестве — единственным наследником его земель и его корон. Всякий, кто осмелится утверждать обратное, будет казнен за оскорбление королевского величества. Вот, господа, ясная, ослепительная истина, неопровержимые доказательства которой мы сможем открыто представить народу. Именно эту истину вам, господа, и надо, начиная с сегодняшнего же дня, распространять в толпе: «Ребенок, брошенный или украденный — сын короля и королевы Изабеллы».

— Но король будет отрицать свое отцовство.

— Слишком поздно! — произнесла Фауста жестким тоном. — Доказательств более чем достаточно, и они убедят самых недоверчивых. Толпа мыслит упрощенно. Она не поймет, она просто не примет того, что король ждал двадцать лет, чтобы обвинить в неверности (а его отказ от отцовства будет означать именно это) супругу, чью добродетель он всегда восхвалял.

— Он может заупрямиться вопреки всякой очевидности.

— Мы не оставим ему на это времени, — заявила Фауста, сопровождая свои слова красноречивым жестом. — Да и вообще: ученые юристы, изощреннейшие казуисты, призвав на помощь тексты законов, докажут кому угодно, всю силу и значение этой первоосновы римского права: «Is pater est quem nuptiae demonstrant», что в переводе означает: «Ребенок, зачатый в браке, может иметь отцом только супруга».

«О, дьявол! — подумал Пардальян. — Мне бы никогда до такого не додуматься. Умна и сильна! Решительно, очень сильна!»

Таково же было и общее мнение заговорщиков — они наконец поняли, куда клонит их предводительница и приветствовали ее слова криками безумной радости.

Фауста невозмутимо и настойчиво говорила все о том же:

— Отныне вам надлежит всеми силами бороться с легендой о сыне дона Карлоса и королевы Изабеллы и в конце концов разрушить эту легенду. Речь может идти только об одном — о сыне короля Филиппа, каковой сын, по праву старшинства, наследует своему отцу. И если эта истина будет всеми осознана и принята, то в тот день, когда будущий наследник поднимется на престол, оставшийся свободным после отца, не будет ни возражений, ни сопротивления.

Надо отдать должное слушателям Фаусты: никто из них не протестовал, никто не возмущался. Все без колебаний согласились с этими указаниями и сделались, таким образом, соучастниками государственного заговора.

План будущей королевы Испании был принят с трогательным единодушием. Каждый обязывался распространять в народе мысли, только что изложенные ею.

Было условлено, что если король станет вдруг протестовать — что было маловероятно, так как ему не оставили бы для этого времени, — то заговорщики объявят, будто нынешний инфант вследствие некоего помрачения рассудка у короля был еще ранее отстранен отцом от наследования — подобно тому, как однажды точно так же он отстранил первого инфанта, дона Карлоса, которого он в конце концов приказал арестовать и осудить на смерть.

Ловко обыгрывая эти два факта, настолько же необъяснимые, насколько и неопределенные, можно уже было говорить о безумии короля.

Если же Филиппа потихоньку отправят к праотцам прежде, чем он сможет высказаться, то будет объявлено, что будущий король Карл VI был еще в колыбели похищен преступниками (в случае надобности их даже можно отыскать). Король, конечно же, никогда не прекращал поисков украденного ребенка. Наконец чудесным образом престолонаследник нашелся, но волнение и радость оказались роковыми для монарха, чье здоровье, как всем известно, было подорвано болезнью и многочисленными увечьями.

Когда эти разнообразные вопросы были обговорены, Фауста сказала:

— Господа, подготовить восшествие на престол того, кого в память о его деде, прославленном императоре, мы называем Карлом, очень важно. Но при этом необходимо обеспечить его безопасность. Нам надо предотвратить его возможную гибель. Я, кажется, уже сообщила вам, что убийство должно совершиться во время корриды, которая состоится в понедельник, а ведь сегодня уже воскресенье. Это преступление готовилось умело и исподволь. Король прибыл в Севилью только для того, чтобы присутствовать при его осуществлении. Таким образом, вы все должны быть на корриде, Чтобы защитить своими телами человека, на которого я вам укажу и которого все вы знаете и любите, хотя и не догадываетесь о его монаршем происхождении. Вам придется без всяких колебаний поставить на карту свои жизни, дабы спасти его. Приведите с собой самых надежных и решительны сподвижников. Я созываю вас на настоящую битву; необходимо, чтобы вокруг принца находилась отборная гвардия, всецело посвятившая себя его охране. Кроме того, нужно, чтобы на площади святого Франциска, на прилегающих к ней улицах, на местах, отведенных для простонародья, и на самой арене находилось как можно больше наших сторонников. Окончательные приказания вы получите прямо в день нашего решающего, не побоюсь этого слова, боя. От быстрого и умного исполнения этих приказаний будет зависеть спасение принца и, следовательно, судьба задуманного нами.

Эти приготовления сильно удивили заговорщиков. Им стало ясно, что речь идет не о пустяковой стычке, не о безобидной драке, но, как и сказала принцесса, о самом настоящем бое.

Такая перспектива уже не казалась им особо притягательной. С другой стороны, разве можно чего-нибудь добиться, вовсе не рискуя и не подвергаясь опасности?

К этому надо добавить, что если большинство собравшихся и были честолюбцами без совести, то все-таки они были людьми действия, людьми безусловно храбрыми.

Теперь, когда первое удивление прошло, их воинственные инстинкты пробудились. Шпаги будто сами собой вырвались из ножен, словно в атаку предстояло идти немедленно. Двадцать голосов пылко закричали:

— В бой! В бой!

Фауста поняла: если она позволит им действовать, то в своем воинственном порыве они совершенно позабудут, что должны достичь вполне определенной цели. Потому она поспешила остудить их пыл:

— Речь идет не о том, чтобы бездумно обмениваться ударами. Сейчас мы должны думать лишь о том, чтобы спасти принца, только об этом, вы слышите?

И добавила торжественно:

— Поклянитесь, что, если понадобится, вы умрете все до единого, но любой ценой спасете наследника престола. Поклянитесь!

Заговорщики поняли, что слишком увлеклись.

— Клянемся! — дружно воскликнули они, воздев шпаги.

— Хорошо! — строго сказала Фауста. — Итак, до понедельника, до королевской корриды.

Она чувствовала, что сомневаться в их искренности и честности не приходится: если понадобится, они все храбро пойдут на смерть. Но Фауста не пренебрегала никакими предосторожностями. Кроме того, она знала, что как бы ни велика была преданность, малая толика вовремя подсыпанного золота не только не уменьшит ее, а, напротив, увеличит.

С равнодушным видом она объявила о решении, которое должно было привлечь к ней колеблющихся, если таковые имелись среди присутствующих, и удвоить рвение и пыл тех, кто был уже всецело ей предан.

— В таком деле, как наше, — сказала она, — золото — необходимое вспомогательное средство. Среди подчиненных вам людей наверняка найдется некоторое количество тех, чьи храбрость и отвага неизмеримо вырастут, когда они обнаружат, что их кошельки пополнились несколькими дублонами. Разбрасывайте золото пригоршнями. Не бойтесь показаться слишком щедрыми. Вам ведь было только что объявлено — я сказочно богата. Пусть каждый из вас сообщит герцогу Кастрана, в какой сумме он нуждается. Эта сумма будет принесена ему завтра утром на дом. Та раздача денег, которую вы сейчас произведете, относится исключительно к завтрашней битве. Впоследствии мы подумаем и о других щедрых дарах. Необходимые суммы будут вам вручаться по мере того, как в них возникнет нужда. А теперь, господа, ступайте, и да хранит вас Господь.

Фауста сознательно избегала говорить с этими людьми о них самих. Она отлично знала, что себя они не забудут — пословица, гласящая, что любое благодеяние разумно начинать с самого себя, была справедлива во все времена. Поступая таким образом, она могла быть уверена, что не заденет ничью пугливую обидчивость. И действительно: она с легкостью прочла на внезапно просиявших лицах, что ее щедрость была оценена по достоинству.

Итак, сказав это, принцесса отпустила всех королевским жестом и подала незаметный знак герцогу Кастрана; тот сразу же встал у проема, через который заговорщики были вынуждены выходить, потому что никакой другой двери — по крайней мере, видимой — не было.

На прощальный жест властной и более чем щедрой и мудрой правительницы заговорщики ответили приветственными возгласами, и каждый, выходя, говорил:

— До встречи завтра, на корриде.

Расходились медленно, по одному — группы людей, идущие по улицам еще не проснувшегося города, привлекли бы к себе внимание.

Прежде чем удалиться, каждый отдавал герцогу Кастране маленькую дощечку с написанным на ней номером, и тот отмечал его на своих табличках. Герцог обменивался краткими репликами с одним, давал совет другому, пожимал руку третьему, и всякий уходил, восхищенный его учтивостью; никто не сомневался, что при новом правлении Кастрана станет могущественной личностью, и все заранее стремились заручиться его благосклонностью.

Фауста же, которая так и не покинула возвышения и даже не встала со своего кресла, внимательно и изучающе следила за теми, кто только что согласился участвовать в заговоре против законного короля Испании: эта замечательная женщина хитростью и щедростью легко подчинила всех своему влиянию.

Пардальян не сводил с нее глаз; по-видимому, он научился читать по этому непроницаемому лицу, а может быть, его изумительная интуиция что-то подсказала ему, ибо он прошептал:

— Или я сильно ошибаюсь, или комедия еще не окончена. По-моему, это просто передышка, и я буду сильно удивлен, если вскоре не последует второе действие. Подождем-ка еще.

Приняв это решение, шевалье обратился к Чико, стараясь с толком использовать время, довольно долгое, пока заговорщики один за другим покидали зал.

В течение всей этой сцены карлик терпеливо ждал шевалье, не двигаясь с места. Все происходившее за стеной оставляло его полностью безразличным; он даже спрашивал себя, что интересного нашел для себя его спутник в бессмысленной, как ему казалось, болтовне заговорщиков.

Уж сам-то Чико, будь он не он, а французский сеньор, давным-давно убежал бы подальше от темной и страшной ямы, которая должна была стать его могилой.

Однако Пардальян приобрел над Чико огромную власть, и потому карлик не позволил себе ни малейшего замечания. Если французский сеньор оставался тут, значит, он считал это полезным, и карлик вынужден был ждать того момента, когда Пардальян соблаговолит отсюда уйти.

Так он и делал, и пока шевалье смотрел и слушал, он вновь погрузился в свои любовные мечты, так что Пардальян, решив, что карлик просто-напросто заснул, вынужден был хорошенько встряхнуть его.

Итак, ожидая, пока удалится последний заговорщик, Пардальян беседовал с Чико.

Беседа получилась весьма оживленной. Очевидно, шевалье вздумалось просить карлика о чем-то необычном, ибо тот сначала пришел в совершенное недоумение, а затем стал яростно спорить, как человек, пытающийся помешать совершиться глупости.

Однако, надо думать, Пардальяну удалось убедить его и добиться желаемого: во всяком случае, когда он вновь стал смотреть через отверстие, он выглядел удовлетворенным, а глаза его блестели лукавством.

Теперь Фауста была одна. Последний заговорщик покинул зал, но она по-прежнему спокойно и величество сидела в своем кресле, словно ожидая чего-то или кого-то.

Внезапно откуда ни возьмись перед принцессой появился человек. Молча поклонившись, он остановился в ожидании. Вслед за ним в зале возникли еще пятеро; все они последовали примеру первого и недвижно застыли перед возвышением.

Среди них Пардальян узнал герцога Кастрана, а также человека, которого он вышвырнул с трактирного двора и имя которого ему теперь было известно: Христофор Центурион.

Улыбка Пардальяна стала еще более широкой.

— Черт возьми, — прошептал он, — я же знал, что это еще не конец!

— Господа, — начала Фауста своим низких голосом, — я попросила герцога Кастрана указать мне четверых самых энергичных и самых решительных из наших сторонников. Он всех вас знает. И если он сделал именно этот выбор, значит он счел вас достойными выпавшей вам чести. Мне остается только одобрить его решение.

Четверо избранных отвесили глубокий поклон и стали ждать.

Фауста продолжала, указывая на Центуриона:

— Этот человек был избран непосредственно мной, потому что я его знаю. Он предан мне душой и телом.

Поклон Центуриона весьма походил на коленопреклонение.

— Все вы, присутствующие здесь, станете начальствовать над теми командирами отрядов, кто только что отсюда вышел. Все вы, кроме дона Центуриона — он будет по-прежнему состоять при мне, — будете получать приказы от герцога Кастрана; он же станет и высшим главой.

Герцог почтительно поклонился.

— Вы будете составлять наш совет; каждый из вас получит под свое начало десять командиров с их отрядами. С этого момента вы принадлежите к моему дому, и я буду обеспечивать все ваши нужды. Впрочем, эти второстепенные вопросы мы обсудим потом. Сейчас же я хочу непременно сказать вам следующее: я полагаюсь на вас, господа; ваши люди не должны ни на мгновение забывать, что самое главное — спасти принца, которого мы вскоре сделаем королем. И вот что я хочу вам теперь сообщить: вы знаете этого принца. Он славится по всей Андалузии. Его зовут дон Сезар.

— Тореро! — воскликнули все пятеро.

— Он самый. Как видите, вам знаком этот человек. Вы полагаете, он будет соответствовать той роли, которую мы хотим заставить его играть?

— Да, клянусь Христом! То, что именно он является сыном дона Карлоса — это настоящее благословение небес. Мы даже не могли и мечтать о более благородном, более великодушном, более храбром вожде! — воскликнул герцог Кастрана в порыве воодушевления.

— Хорошо, герцог. Ваши слова успокаивают меня, ибо я привыкла к вашей обычной сдержанности в изъявлении восторгов. Признаюсь, я мало знаю принца. Да, о нем говорят почти как о Сиде, им гордятся. Однако я с тревогой спрашивала себя — будет ли он достаточно умен, чтобы понять меня, достаточно честолюбив, чтобы принять мои идеи и сделать их своими, одним словом — легко ли нам удастся поладить. Что же касается его отваги, то она не может быть подвергнута сомнению.

Будь герцог и пятеро окружавших его людей чуточку более проницательными, они могли бы спросить себя — как же это принцесса столь уверенно говорила о своем браке с человеком, которого она даже толком не знала?

Но они не подумали об этом. А если и подумали, то, очевидно (ибо принцесса не производила впечатление женщины, действующей единственно по наитию) предположили, что она располагает ей одной известными средствами, чтобы вынудить его согласиться на этот союз.

Как бы то ни было, герцог сказал лишь:

— Широко известно, что воззрения Эль Тореро весьма близки к нашим. Если нас что-то и удивляет, то как раз то, почему он еще не пришел к нам. Что до ваших тревог, я думаю, они рассеются, как только вы побеседуете с принцем. Не может быть, чтобы при его характере у него не было честолюбия. У меня нет ни малейшего сомнения — вы прекрасно поймете друг друга.

— С удовольствием принимаю ваше предсказание. Но только, дорогой герцог, не забывайте — нет и не может быть сына дона Карлоса. Может быть лишь законный сын короля! Дон Сезар, поскольку его так называют, и есть этот сын… Главное, чтобы вы все прониклись этой истиной, если вы хотите успешно распространить ее в народе.

Чтобы убеждать неверующих, чтобы говорить с ними с необходимой убедительностью, надо прежде всего самому казаться искренним и убежденным. Вы добьетесь этой искренности, приучив себя рассматривать как совершенную истину то, что вы хотите внушить другим людям.

— Это верно, сударыня. Вы можете не сомневаться — мы не забудем ваших наставлений.

Фауста одобрительно кивнула и продолжала:

— Для осуществления моих обширных замыслов мне понадобятся люди, лучшие из лучших, вот почему я выделила вам. Надо, чтобы эти люди были твердыми военачальниками в отрядах, которыми им предстоит командовать, и отважными и решительными при исполнении полученных ими приказаний.

— На сей счет, сударыня, я, полагаю, могу утверждать, что вы будете удовлетворены нами, — заверил герцог от имени всех.

— Я верю, — отвечала Фауста. — Но одновременно этим храбрецам придется согласиться на то, чтобы оставаться послушными орудиями в моих руках.

Центурион не шелохнулся. Он знал, с каким грозным противником все они имеют дело. Он был уже укрощен.

Однако другие сконфуженно переглянулись. Разумеется, они не ожидали подобного требования. А жесткий тон, каким все это было сказано, выдавал решимость, которую ничто не может сломить.

Фауста угадала их мысли.

— Конечно, это тяжело, — сказала она, — особенно для людей ваших достоинств. И все-таки необходимо, чтобы все обстояло именно так. Я намереваюсь остаться мозгом, который думает. Вы же станете руками, которые выполняют. Ваша роль, однако, будет достаточно значительна, чтобы принести вам почести и славу — не забывайте об этом. Если вы согласитесь, то судьба, ожидающая вас, превзойдет своим блеском все, что вы могли себе представить в самых безумных своих мечтах. Дабы вы не оставались в неведении, я должна сразу же добавить, что вы найдете во мне требовательного и сурового хозяина, не допускающего никаких пререканий, но также хозяина справедливого, беспристрастного и щедрого сверх всякой меры. Если среди вас есть колеблющиеся, они могут удалиться, пока не поздно.

Более жесткую откровенность трудно было себе представить. Равно как и большую властность, и тон, и поведение принцессы указывали: заговорщики и впрямь видят перед собой исключительную женщину, которая станет их хозяйкой в самом полном смысле этого слова. Эта белая надушенная ручка с розовыми ноготками обладает необыкновенной силой, так что вырваться будет невозможно, не стоит и пытаться.

Но зато какое ослепительное будущее приоткрывалось перед ними!

Сомневаться не приходилось: эта итальянка выполнит намного больше того, что она обещает. Что же касается возможности бороться с нею, то достаточно было взглянуть на это лицо, излучающее силу и отвагу, достаточно было увидеть решительное выражение этого проницательного взгляда, чтобы понять — смельчака неизбежно ожидает поражение.

Герцог и его друзья подпали под ее влияние — как и Центурион, как и вообще все, кто приближались к этой незаурядной женщине.

Герцог выразил мысли всех присутствующих:

— Мы согласны, сударыня. Вы можете всецело располагать нами!

— Отлично, господа, — произнесла Фауста низким голосом. — Будьте спокойны, вы подниметесь так высоко, что, быть может, сами будете удивлены. Я рассчитываю на вас. Вы поможете мне установить строжайшую дисциплину и удерживать наших людей от всяческих необдуманных поступков. Сейчас это важнее всего. Я не буду терзать ваш слух и повторять уже слышанные вами слова о веротерпимости и свободомыслии. Вы в них не поверите, да я и сама так не думаю. Однако будет полезно, чтобы до поры до времени эти идеи распространялись в народе. Позднее все встанет на свои места. Проявите терпение. Мы мечтаем о великих свершениях. Воссоздать империю Карла Великого вполне возможно. Я чувствую в себе достаточно сил, чтобы успешно осуществить этот грандиозный замысел. И тот, кого мы выбрали, будет править едва ли не целым миром только благодаря вам. Итак, запомните — те, кто помогут мне построить самую могущественную на земле державу, смогут утолить все свои честолюбивые устремления.

Она говорила скорее для себя, ибо чувствовала, что их она уже завоевала. Они слушали, завороженные, онемев от восторга, спрашивая себя — не видят ли они все это в чудесном сне и не разрушит ли грубо жизнь этот сон.

Впрочем, к Фаусте очень быстро вернулось чувство реальности.

— Эти мечты о могуществе и величии, — сказала она, — могут осуществиться лишь в том случае, если будет в безопасности жизнь того человека, о котором мы сегодня только и говорим. Завтра его попытаются уничтожить. Коли злодейский замысел осуществится, эти мечты никогда не станут реальностью.

— С головы принца не упадет ни единого волоска. Он будет спасен, если даже всем нам суждено погибнуть. Порукой тому — наша дворянская честь.

— Я рассчитываю на это, господа. Дон Центурион передаст вам завтра мои точные инструкции. А теперь ступайте.

Герцог и четверо его друзей преклонили колена перед той, кто обещал им блистательное будущее; завернувшись в плащи, они собрались уходить.

Тогда Пардальян выпрямился и подал знак Чико. Карлик сразу же направился вперед, указывая путь шевалье; так как собрание заговорщиков окончилось, тот, очевидно, решил покинуть подземелье дома у кипарисов.

Если бы Пардальян так не заторопился, он бы услышал еще один разговор, который непременно заинтересовал бы его.

Фауста по-прежнему сидела в своем кресле. Однако, увидев, что герцог и его друзья ушли, она спустилась с возвышения и, обращаясь к Центуриону, стоявшему рядом с ней, сказала отрывисто:

— Эта цыганка, эта Жиральда, может стать препятствием для наших планов. Она мешает мне. Надо, чтобы в завтрашней потасовке она исчезла.

Минуту она, казалось, размышляла, наблюдая исподтишка за Центурионом, а затем добавила:

— Предупредите вашего родственника, Красную Бороду. Думаю, ему удастся избавить меня от нее.

— Как, сударыня, — произнес Центурион сдавленным голосом, — неужели вы хотите?..

— Да, хочу! — ответила Фауста с едва заметной улыбкой.

Наемный убийца вымолвил слабым голосом:

— Но ведь вы мне обещали…

Фауста коротко и презрительно глянула на него, а затем пожала плечами.

— Когда же, наконец, — сказала она спокойно, — когда же, наконец, вы прекратите ломать эту комедию? Что мне еще надо сделать, чтобы окончательно убедить вас — меня обмануть невозможно!

— Сударыня, — озадаченный Центурион запинался, — я не понимаю…

— Сейчас поймете. Вы мне говорили, что влюблены в эту малышку Жиральду?

— Увы, да!

— Влюблены до такой степени, что даже собирались жениться на ней? Ну что ж, я согласна, женитесь.

— Ах, сударыня! Я буду обязан вам и состоянием, и счастьем! — сияя, воскликнул Центурион; он был в восторге.

— Женитесь на ней, — небрежно повторила Фауста. — Правда, есть одно «но», сущий пустяк, мелочь, которая никак не может омрачить вашу любовь — такую страстную, такую бескорыстную.

Она сделала ударение на последнем слове и замолчала.

— Что такое, сударыня? — спросил Центурион, обуреваемый смутной тревогой.

Она продолжала, и в ее речах нельзя было различить на малейшей иронии:

— В нашем новом государстве вы, конечно же, займете видное положение. Возможно, люди будут удивляться, что у такого важного лица супруга — простая цыганка.

— Моим извинением послужит любовь. Никто не посмеет злословить по поводу моей жены. Хотя Жиральда — всего лишь цыганка, она весьма и весьма добродетельна, и это знает вся Андалузия. Что же касается сплетен о том, что она недостойна меня, то я найду, что ответить своим недоброжелателям, — заверил Центурион с многозначительной улыбкой.

Фауста усмехнулась и, словно не слыша, продолжала:

— Особенно люди будут удивляться тому, что, женившись на девушке из народа, важный сановник совершенно пренебрег своими честью и достоинством. Ведь семья Жиральды теперь известна. Эта малышка, оказывается, самого низкого происхождения, а ее родители, как меня уверили, всегда жили случайными подачками и умерли чуть ли не от голода.

Центурион покачнулся. Удар был жестоким, чудовищным. Любовь к Жиральде, выставляемая им напоказ, была, разумеется, всего лишь комедией. Он почему-то вообразил, будто Жиральда происходит из знатной семьи. В его голове созрел следующий план: с помощью Фаусты, чье всемогущество он уже смог оценить, устранить Красную Бороду с его пылкой страстью к цыганке и удалить от Жиральды Тореро — тот, правда, был влюблен вполне искренне, но его любовь, конечно же, не сможет устоять, когда надо будет выбирать между испанской короной и девицей без рода и племени. Избавившись от этих двух соперников, он, Центурион, ставший недавно богачом, так и быть, согласится жениться на безвестной девушке.

После того, как брак будет заключен, счастливый случай преподнесет ему в нужный момент сведения о знатном происхождении его супруги, и он сразу же войдет в одну из самых богатых, самых могущественных и самых известных семей в королевстве. Если же позже, став королем, Тореро вздумает разыскивать свою бывшую возлюбленную, то уж ему-то, Центуриону, будет вполне по силам угодить государю: мало того, он еще и извлечет из монаршего каприза немалую для себя выгоду. Пример дона Рюи Гомеса де Сильва, ставшего герцогом, принцем Эболи, государственным советником, одним словом, могущественной личностью, и все потому, что он любезно умел закрывать глаза на широко известную связь его жены с королем Филиппом — этот пример вдохновлял дона Центуриона и придавал ему уверенности в себе.

А поскольку Христофор отнюдь не принадлежал к тем глупцам, которые постоянно терзаются ненужными угрызениями совести, то он был исполнен решимости извлечь всю возможную выгоду из такой неслыханной удачи, если бы Небу было угодно, чтобы она ему выпала.

Таков был план Центуриона. Но именно в тот момент, когда, как ему казалось, его дела шли как нельзя лучше, в полном соответствии с его желаниями, он вдруг узнает, что жестоко ошибся, что Жиральда, на которую он поставил ради достижения своих целей, оказалась всего лишь бедной девушкой низкого происхождения.

Этот удар сразил его.

И еще одно, самое ужасное: уверенный, будто никто на свете не сможет проникнуть в его мысли, он решил, что сумеет перехитрить Фаусту. Но теперь он видел, что эта женщина, научаемая Господом (иначе как же объяснить ее способность угадывать его самые тайные замыслы?), знает все; и он с тревогой спрашивал себя, как она воспримет все случившееся и не сбросит ли его обратно в ту пропасть, откуда только недавно вытащила.

Видя, что он онемел от испуга и удивления, Фауста добавила:

— Как? Разве вы ничего этого не знали? Неужели вы совершили непростительную для человека вашего ума ошибку и доверчиво внимали речам этой девушки, считающей, что она происходит из семьи принцесс? Да, то был прекрасный сон… Но — всего лишь сон.

Да, сомневаться не приходилось — насмешка была очевидной и жестокой; стало быть, принцесса и впрямь разгадала его план.

В очередной раз он был беспощадно разоблачен той, кою он так упорно пытался обмануть.

Пристыженный и смущенный, Центурион пробормотал:

— Пощадите, сударыня!

Какое-то время Фауста пристально смотрела на него, а затем, презрительно пожав плечами, как уже не раз в разговоре с ним, решительно сказала:

— Ну, вы наконец убедились, что со мной бесполезно хитрить?

Центурион прикинул, что бы такое он мог сказать, дабы исправить свою глупость, и, решив, что самым лучшим будет сбросить маску, спросил с нарочитой циничностью:

— Что передать от вашего имени Красной Бороде?

— От моего имени, — ответила Фауста с царственным презрением, — ничего. А от вашего — скажите ему: цыганка обязательно явится на корриду, потому что в этой корриде должен принять участие ее любовник. Дону Альмарану, почти неотлучно находящемуся при особе короля, наверняка известно, что замышляется какое-то злодейство, которое будет осуществлено во время корриды. Он также должен знать, что это происшествие, тщательно подготовленное господином Эспинозой и задуманное Филиппом, не обойдется без суматохи. А уж его дело — воспользоваться случаем (или же при необходимости — создать его) и завладеть той, которая так для него желанна. Теперь о вас: я желаю знать все, что затевают мои противники, а посему вам ни в коем случае нельзя заронить в них ни одного зернышка сомнения. Следовательно, вы целиком предоставите себя в распоряжение Красной Бороды и поможете ему в этом деле, которое должно непременно увенчаться успехом. Все остальное касается уже только вас. Для меня важны только два обстоятельства: Жиральда должна быть навеки потеряна для дона Сезара, а я никак не буду в это замешана. Вы понимаете?

Счастливый, что так легко отделался, наемный убийца поспешил ответить:

— Понимаю, сударыня. Я буду действовать, как вы прикажете.

Принцесса холодно отозвалась:

— Советую принять все возможные меры, чтобы это дело завершилось удачно. Вам надо многое искупить, сеньор Центурион.

Дон Христофор содрогнулся. Он понял смысл этой угрозы, понял, что его жизнь зависела теперь от успеха завтрашнего предприятия.

Значит, он добьется успеха любой ценой. И злодей уверенно заявил:

— Цыганка исчезнет, хотя бы мне и пришлось для этого заколоть ее своими собственными руками.

Произнося эти слова, он вглядывался в лицо Фаусты, желая узнать, как далеко она позволяет ему зайти.

Фауста махнула рукой с видом полного безразличия.

Итак, главное, чтобы Жиральда исчезла, а как именно это произойдет — принцессу не интересует. Именно так истолковал ее жест Центурион.

Давая понять, что не собирается возвращаться к этой теме, Фауста невозмутимо произнесла:

— Нам пора.

Центурион отправился за факелом, спрятанным под возвышением, и зажег его.

Казалось, в этом зале была лишь одна дверь — именно через нее скрылись заговорщики; дверь эта открывалась в подземную галерею, которая выводила за пределы стены, окружавшей дом с кипарисами.

Однако герцог Кастрана и его друзья удалились через какой-то невидимый выход.

Сама Фауста вошла через третью дверь, тоже тщательно замаскированную.

Центурион, стоявший с зажженным факелом в руке, спросил:

— Какой дорогой вы пойдете, сударыня?

— По той же, что и герцог.

Возвышение располагалось на некотором расстоянии от стены. Услышав ответ Фаусты, Центурион обогнул его и открыл находившуюся тут маленькую потайную дверку.

Затем, не оборачиваясь, уверенный, что принцесса следует за ним, он вступил под своды тесной галереи, начинавшейся от этой двери, и подождал, пока Фауста окажется рядом с ним.

Он уже слышал шаги принцессы.

Фауста обогнула возвышение и уже собиралась исчезнуть в галерее, но неожиданно застыла на месте.

Звонкий голос, слишком хорошо ей известный, насмешливо произнес:

— Соблаговолит ли принцесса, стремящаяся возродить империю Карла Великого, уделить минутку своего драгоценного времени такому бедному страннику, как я?

Фауста остановилась как вкопанная, она не смогла даже сразу обернуться.

В глазах ее сверкал мрачный огонь, мысли метались, сердце бешено колотилось.

«Пардальян! Проклятый Пардальян!.. Значит, как он и предвидел, яд оказался бессилен против него! Пардальян вышел из могилы, а ведь я была уверена, что замуровала его туда навсегда! И каждый раз повторяется одно и то же! Как только я решаю, что убила его, он появляется вновь, живее и насмешливее прежнего. В довершение ко всему, он еще и проник в мои замыслы: недаром же он иронически сравнивает меня с Карлом Великим. И как назло никого нет рядом! Он вдоволь может насмехаться надо мной, а потом спокойно уйти — и некому будет его остановить! Некому будет нанести ему удар!.. А здесь это было бы так легко сделать!..»

Заметим, принцесса вовсе не боялась за свою жизнь, хотя она и могла бы предположить, что шевалье, доведенный ее бесчисленными злодеяниями до крайности, накинется на нее и задушит голыми руками. (Он имел бы на это полное право, заметим в скобках.) Но, может, она полагала, что ее час еще не пробил?

А может, она лучше самого Пардальяна знала бесконечное великодушие этого человека, который ограничивался тем, что защищал свою жизнь, постоянно оказывавшуюся в опасности, и не давал себе труда отвечать ей ударом на удар, потому что она была женщиной? Скорее всего, дело обстояло именно так. Как бы то ни было, она не испытывала никакого страха за саму себя.

Но ее терзало собственное бессилие: ведь она никому не может отдать приказ убить его, раз и навсегда покончить с ним; а он настолько обезумел, что, имея полную возможность спокойно уйти из своей темницы, вместо этого — безоружный! — пришел сюда, к ней, чтобы бросить вызов!

Это чувство бессилия было столь мучительным, что Фауста подняла к потолку исступленный взгляд, словно желая испепелить им самого Господа Бога, который с таким упорством вновь и вновь возвращал на ее неизменный путь это живое препятствие — и каждый раз именно тогда, когда она считала, что окончательно устранила его; впрочем, возможно, что, будучи верующей, она требовала, чтобы Бог немедленно пришел ей на помощь.

Но вот она опустила глаза и в полутьме подземелья заметила Центуриона — он разыгрывал бешеную пантомиму, значение которой было ей вполне ясно:

— Задержите его ненадолго, — говорили жесты Центуриона, — а я побегу за подмогой, и уж на этот-то раз он от нас не скроется!

Принцесса легонько кивнула, показывая, что поняла, и только тогда обернулась к своему врагу.

Вся эта сцена потребовала довольно долгого описания, однако на самом деле она произошла в одно короткое мгновение.

Фауста очень надеялась, что Пардальян ничего не заметил. Она по обыкновению замечательно владела собой, а если и чуть помедлила, прежде чем обернуться, то это можно было списать на счет удивления. Зато, когда она взглянула на шевалье, ее лицо было столь невозмутимым, взор столь безмятежным, а жесты столь спокойными, что Пардальян, который отлично ее знал, все же невольно залюбовался.

Фауста повернулась и приблизилась к шевалье с гибкой и гордой грацией знатной дамы, которая, желая оказать честь знатному гостю, сама поведет его к предназначенному ему месту.

И Пардальян вынужден был отступить перед ней, обойти скамьи и сесть там, где ей было угодно его посадить.

А между тем — и это обстоятельство доказывает неукротимость характера сей необычной женщины — и лестный прием, и надменное изящество, и благожелательная улыбка, и изысканные движения — все, все было лишь искусно выполненным маневром.

А теперь любезный читатель, позвольте нам кратко, но достаточно подробно описать эту искусственную пещеру.

Мы уже говорили, что в ней была лишь одна видимая дверь, и находилась она справа. В центре возвышался помост.

Позади возвышения располагалась потайная дверь, куда только что ушел Центурион, поспешивший за подмогой. Перед помостом имелось пустое пространство, а за ним, прямо напротив помоста, высилась стена.

В этой стене были проделаны многочисленные отверстия (которыми столь успешно воспользовался Пардальян), а также та невидимая дверь, через которую вошел Пардальян; по крайней мере, Фауста имела все основания полагать, что он вошел именно там.

Направо и налево от возвышения находились тяжелые, массивные скамьи — на них еще недавно сидели заговорщики.

Маневр Фаусты, заставившей Пардальяна сесть на последнюю из скамей, размещенных слева от возвышения, имел своей целью приблизить его к той единственной стене, где не было никакой, видимой или невидимой, двери — в этом Фауста была уверена.

Таким образом, когда на Пардальяна нападут, тот, вооруженный одним кинжалом (Фауста сразу же отметила это про себя), окажется в углу, откуда никакое бегство невозможно. В поисках спасения ему придется броситься на нападающих и обогнуть все скамейки (или перепрыгнуть через них), чтобы добраться до свободного пространства и, следовательно, до одной из двух замаскированных дверей, расположенных позади и впереди возвышения.

Можно было предположить, что ему это не удастся.

Что же касается видимой двери, сделанной из цельного дуба и снабженной огромными гвоздями и петлями, то никогда Пардальян, несмотря на всю свою силу и отвагу, не сумеет пробиться к ней через ряды убийц.

Но даже если бы ему удалось совершить такое чудо, он бы не смог отворить ее — дверь была заперта на три оборота ключа.

Да, на сей раз Пардальяну не уйти.

Что может поделать его короткий кинжал с длинными шпагами людей Фаусты, которые вот-вот окажутся здесь?

Да почти ничего.

Итак, Пардальян с готовностью, на которую в подобные моменты был способен только он, поддался на незамысловатую хитрость Фаусты.

Было бы, разумеется, легкомысленным утверждать, будто он совсем не заметил ее зловещих уловок. Но Фауста отлично знала своего противника.

Она знала, что шевалье был не из тех, кто отступает, независимо от обстоятельств. Раз ей было угодно вести себя в этом подвале так, словно дело происходило в парадном зале, раз ей было угодно осыпать его знаками уважения и одарять ухищрениями самой утонченной вежливости, он счел бы себя обесчещенным в своих собственных глазах, если бы попытался уйти — все равно, из страха или же из осторожности.

Фаусте это было известно, и она ловко, без малейшего смущения и без угрызений совести пользовалась тем, что рассматривала как слабость шевалье.

Короче говоря, Пардальян сел на последнюю скамью, на то самое место, которое она указала. Сама она села на другую скамью, напротив него.

Они посмотрели друг на друга и улыбнулись.

Можно было подумать, что эти люди радуются встрече.

Однако в улыбке шевалье было нечто ехидное, неуловимое ни для кого, кроме нее.

Фауста инстинктивно бросила быстрый взгляд вокруг себя, словно не была знакома с тем местом, где она принимала его — мы не можем найти другого выражения, потому что и в самом деле у нее были манеры женщины, принимающей гостя. Она ничего не увидела, ничего не почувствовала, ничего не угадала, ничего не ощутила — ничего подозрительного.

Ибо двух этих замечательных во многих отношениях противников объединяло одно выдающееся качество: иногда казалось, что они обладают неким шестым чувством, позволяющим им видеть то, что скрыто от взоров простых смертных.

Однако, не почувствовав ничего странного, Фауста совершенно успокоилась.

Очень ровным, мягким и певучим голосом, устремив на шевалье взгляд серьезных глаз, с улыбкой на устах, она спросила так, как осведомляются о здоровье дорого человека:

— Значит, вы смогли не поддаться воздействию яда, которым был насыщен воздух вашей темницы?

Фауста произнесла это очень просто, словно бы и не она принесла в подземную камеру отравленную облатку, будучи уверена в том, что отрава эта смертельна, словно бы и не она была отравительницей, а шевалье — жертвой.

А он, также улыбаясь, выдержал ее взгляд — без высокомерия, без вызова, но твердо и уверенно.

Приняв тот удивленно-простодушный вид, что делал его физиономию непроницаемой, шевалье сказал:

— Разве я вас не предупреждал?

Она задумчиво ответила, тихо покачав головой:

— Это верно. Вы видели все это своим внутренним зрением?

Значит, в ее представлении Пардальян заранее мог увидеть, что он избежит смерти, уготованной ею для него. Поскольку у нее самой частенько бывали видения, она искренне верила, что по натуре своей совершенно отлична от стада заурядных людишек; и точно так же была убеждена, что и он тоже существо исключительное — поэтому и все, что показалось бы сверхъестественным у любого другого, для них обоих было нормальным.

Принцесса долго смотрела на него молча, а затем вновь заговорила:

— Этот яд был всего лишь одурманивающим средством. По правде говоря, я это подозревала. И однако меня весьма удивляет, что вам удалось покинуть подземную темницу, где вы были замурованы, словно в гробнице. Как это вы смогли?

— Вас это действительно интересует?

— Поверьте, все, что касается вас, мне небезразлично.

Она произнесла это серьезно и была при этом искренна. Взгляд ее черных глаз, устремленных на него, не выражал ни досады, ни гнева. Он был мягким, почти ласковым.

Можно было подумать, что она радуется, видя его живым и здоровым. Возможно, в той сумятице мыслей, что обуревали ее, и в самом деле нашлось место для радости.

Он ответил с изящным поклоном:

— Право, вы слишком добры ко мне! Будьте осторожны! Так вы сделаете из меня заносчивого зазнайку. Поверьте, я весьма смущен тем интересом, который вам угодно проявлять к моей особе. Однако у меня достаточно причин, по которым я не хотел бы докучать вам подробностями, не представляющими, поверьте, ровно никакого интереса.

В его голосе не было никакой насмешки, а во взгляде читалось некоторое удивление.

Хотя он отлично знал ее, она по-прежнему озадачивала его.

Фауста казалась столь искренне взволнованной, что он совсем позабыл, что речь шла о его собственной смерти. Он совсем позабыл, что именно Фауста, неустанно используя любые обстоятельства, замышляла его гибель, заранее подготавливала ее, и если он еще и был жив, то уж, конечно, вопреки ее воле.

Добавим, что оба они были равно искренни.

Они почти убедили друг друга, что говорят не о себе самих, а о ком-то другом, чья судьба их очень и очень интересует.

Они говорили друг другу ужасные, чудовищные вещи со спокойным видом, улыбаясь, с мягкими, размеренными жестами; сами их позы и поведение, казалось, указывали: вот двое счастливых влюбленных мирно шепчутся вдали от назойливых глаз. Фауста сказала:

— То, что кажется вам простым и лишенным всякого интереса, другим кажется чудесным. Не все обладают вашими редкими достоинствами и вашей еще более редкой скромностью.

— Помилуйте, сударыня, пощадите эту скромность! Так вы непременно хотите знать, как это случилось?

Она, подтверждая, чуть кивнула головой.

— Извольте. Вам известно, что часть потолка в моей камере опускается с помощью механизма.

— Известно.

— Вы, очевидно, не знаете, что спрятанная в этой же самой камере пружина позволяет опустить этот потолок, после чего тот сам сразу же поднимается обратно?

— Я и вправду этого не знала.

— Ну вот, именно так я и вышел. Благодаря счастливой случайности я нашел эту пружину и нажал на неё совершенно наудачу. К моему величайшему изумлению, потолок вдруг опустился, вернее, опустилась маленькая площадка, на которую я и встал. Потолок, поднявшись, возвратил меня в комнату, откуда я ранее провалился в подземелье.

— В самом деле, все очень просто.

— Вы, может быть, желаете знать, где спрятана пружина, позволившая мне бежать?

— Если вы ничего не имеете против…

— Ничуть. Я понимаю движущий вами интерес. Да будет вам известно, что эта пружина находится на самом верху последней из мраморных плит, облицовывающих нижнюю часть стен, как раз напротив той железной двери, ключ от которой был по вашему приказу выброшен в Гвадалквивир. Вы увидите, эта плита расколота. Там есть маленький кусочек — он выглядит так, будто его закрепили позже остальных. Если нажать на этот маленький кусочек плитки, то механизм приходит в действие. Теперь вы можете отдать приказ, чтобы этот механизм был сломан, и если мне по случайности выпадет снова очутиться в этой камере, то на сей раз у меня уже не будет никакой возможности выбраться оттуда.

— Так я и сделаю.

Пардальян улыбкой одобрил ее решение.

— Теперь я знаю, как вы выбрались. Но почему вам пришло в голову спуститься в подвалы?

— Случайности, сплошные случайности, — сказал шевалье с самым простодушным видом. — Я обнаружил, что все двери открыты; дом мне не знаком, и я сам не понимаю, как очутился в подвалах. Вы же знаете, я довольно наблюдателен.

— Да, вы необычайно наблюдательны.

Он поклонился в знак благодарности и продолжал:

— Я подумал, что избранный вами дом должен иметь еще несколько потайных выходов — вроде того, которым я воспользовался. Я стал искать; судьба по-прежнему мне благоприятствовала — я набрел на коридор, где мое внимание привлекли какие-то огоньки, мерцающие как будто в толще стены. Надо ли говорить что-то еще?

— Ни к чему. Теперь я все понимаю.

— Но чего не понимаю я — так это каким образом столь умная женщина, как вы, могли совершить столь непростительную ошибку и оставили свой дом пустым, да еще с распахнутыми настежь дверями.

И он продолжал с ехидной улыбкой:

— Теперь оцените все последствия сей неосторожности. Пока вы спокойно занимались вашими делами, уверенная, что я никак не смогу избегнуть смерти, на которую вы меня обрекли, я без труда вышел из подобия могилы, где вы вознамерились меня похоронить. В каком бы положении я очутился, найдя все двери крепко запертыми? Что бы я стал делать, окажись я один и без оружия в хорошо охраняемом доме?.. Вместо этого я обнаруживаю, что все словно нарочно устроено так, дабы облегчить мне бегство — и вот я перед вами, в полном здравии и свободный.

Когда Пардальян задал вопрос: «Что бы я стал делать, окажись я один и без оружия в хорошо охраняемом доме?», Фауста невольно вздрогнула. Ей почудилось, будто в тоне, каким были сказаны эти слова, она различила что-то вроде иронии.

Когда же он произнес: «И вот я свободен!», она слегка улыбнулась. Но если принцесса вглядывалась в лицо шевалье с напряженным вниманием, то и он не спускал с нее глаз. А коли уж Пардальян смотрел внимательно, сбить его с толку оказывалось в высшей степени непросто, и посему волнение Фаусты, равно как и ее улыбка, были им отмечены.

Шевалье ничем не обнаружил, что заметил, как Фауста вздрогнула, а об улыбке ее сказал:

— Я вас понимаю, сударыня. Вы, очевидно, говорите себе, что я еще не вышел отсюда. Но я уже настолько близок к этому, что, клянусь честью, готов повторять снова и снова: «И вот я свободен!»

Диалог между двумя грозными противниками постепенно стал смахивать на дуэль. До сих пор они лишь изучали друг друга. Теперь же они уже наносили друг другу удары. И как всегда, первым пошел в наступление Пардальян.

Фауста, внешне не придавая ни малейшего значения угрозе, прозвучавшей в его словах, ограничилась тем, что отвергла упрек в своей неосторожности. Она объяснила:

— Если я и оставила все двери открытыми настежь, то у меня были на то веские причины. Вы в этом и сами не сомневаетесь — ведь вы меня знаете… То, что вы появились здесь так вовремя, чтобы воспользоваться этой кажущейся небрежностью, — это несчастье… впрочем, поправимое. Что же касается секретного глазка, который позволил вам незримым присутствовать при моей встрече с испанскими дворянами, то здесь я согласна с вами — упрек заслужен. Мне и впрямь следовало закрыть его. Я оказалась недостаточно предусмотрительной, мне следовало остерегаться всего, даже невозможного. Это послужит мне уроком. Можете быть уверены — он будет усвоен.

Она произнесла это совершенно спокойно, словно речь шла о малозначащем пустяке. Она просто констатировала, что совершила ошибку, вот и все.

Но признавшись в этой оплошности, она снова вернулась к тому, что казалось ей гораздо более важным, и сказала с ехидной улыбкой, весьма напоминавшей улыбку шевалье, когда тот разъяснял ей последствия ее неосторожности:

— А вы сами? Неужто вы полагаете, будто мысль прийти сюда была такой уж удачной? Вы, кажется, только что говорили о неосторожности и о непоправимой ошибке? И почему только вы не убрались отсюда подобру-поздорову?

— Но, сударыня, — ответил Пардальян со своим самым простодушным видом, — вы, кажется, слышали: я имел честь сказать вам, что мне совершенно необходимо побеседовать с вами.

— Надо полагать, вы и впрямь имеете сообщить мне нечто чрезвычайно важное, коли, чудесным образом избегнув смерти, вновь подвергли свою жизнь опасности.

— Однако, сударыня, откуда вы взяли, что я подвергаю свою жизнь опасности? Да и чего мне опасаться, когда мы с вами столь мирно беседуем?

Фауста быстро взглянула на него. Неужели он говорил серьезно? Неужели он был до такой степени слеп? Или же уверенность в своих силах делала шевалье столь самонадеянным, что он даже забыл, что еще не покинул ее владений?

Но Пардальян принял тот наивно-простодушный вид, который делал его лицо непроницаемым. Фаусте не удалось прочитать в его взгляде ровным счетом ничего. Какое-то время она колебалась — что же именно сказать ему, но внезапно решилась:

— Так вы полагаете, что я позволю вам выйти отсюда так же легко, как вы сюда вошли? — спросила она.

Пардальян улыбнулся.

— Теперь моя очередь сказать вам: я вас понимаю, — продолжала она. — Вы, должно быть, говорите себе, что я, женщина, не смогу преградить вам дорогу… Вы правы. Но знайте: через мгновение на вас нападут. Вы окажетесь один и без оружия в этом надежно запертом зале.

Почему она говорила это, пока еще была с ним наедине? Она отлично знала — если Пардальяну заблагорассудится воспользоваться полученным от нее предупреждением, то ему надо для этого сделать лишь несколько шагов. Или же она думала, что он не найдет пружину, которая приводит в действие потайную дверь? А вероятнее всего, она считала, что, даже получив предупреждение, он сочтет себя обязанным остаться.

Возможно, она и сама не могла бы объяснить, почему вдруг заговорила об опасности, грозящей ее собеседнику. Шевалье же невозмутимо ответил:

— Вы имеете в виду тех храбрецов, за которыми со всех ног побежал это негодяй — агент инквизиции?

— Так вы знали…

— Разумеется! И точно так же я отлично заметил вашу маленькую уловку — она заключалась в том, чтобы завести меня именно в этот угол зала.

Каково бы ни было Фаусте услышать эти слова, она невольно восхитилась Пардальяном. Но вместе с восхищением ею овладело беспокойство. Она говорила себе: хотя Пардальян необычайно силен, он не может так рисковать собой, не будучи уверен, что выберется отсюда невредимым.

Она еще раз подозрительно огляделась и не обнаружила ничего нового.

Она еще раз пристально взглянула в лицо шевалье и увидела: он абсолютно уверен в своих силах, совершенно спокоен и полностью владеет собой: ее подозрения рассеялись, и она сказал себе: «В своей удали он доходит до крайности!»

А вслух произнесла:

— Вы знаете, что на вас сейчас нападут, а я предупреждаю вас, что против вас будет обращено десятка два шпаг; вы знаете это и все-таки остаетесь здесь. Вы по доброй воле пошли в расставленную мною ловушку. Значит, имея дело с двадцатью нападающими, вы рассчитываете уложить их всех?

— Ну, уложить — это слишком сильно сказано. Но одно я знаю твердо: я уйду отсюда целым и невредимым и даже без единой царапины.

Это было сказано без хвастовства, с такой уверенностью, что она почувствовала, как ее охватывает тревога, как ею вновь овладевает сомнение. Он выказал ту же уверенность, как и тогда, когда говорил с ней через потолок своей камеры. Ведь он же вышел оттуда! Кто знает — может, он и на сей раз выберется без помех из этой наспех устроенной западни?

Фауста попыталась успокоиться, но невольно мысленно повторяла, задыхаясь от ярости: «Да, он спасется, опять спасется!»

И она вновь спросила — как и тогда, когда считала, что надежно заперла его в могиле:

— Но почему?

Пардальян ответил очень холодно:

— Я же говорил вам: потому что мой час еще не пробил… Потому что судьбой определено, что я должен убить вас.

— Почему же, в таком случае, вы не убиваете меня прямо сейчас?

Она произнесла эти слова с вызовом, словно предлагая ему привести в исполнение свою угрозу. Шевалье ответил без раздумий:

— Ваш час тоже еще не пробил.

— Значит, по-вашему, все мои замыслы, направленные против вас, обречены на неудачу?

— Да, я так думаю, — ответил он очень искренне. — Давайте-ка вспомним все то, что вы пускали в ход против меня: железо, вода, огонь, яд, голод и жажда… и вот я перед вами, слава Богу, вполне живой! Знаете, что я вам скажу? Вы встали на неверный путь, когда решили убить меня. Откажитесь от вашей затеи. Это трудно? Вам непременно хочется отправить меня в мир иной, который считается лучшим? Да, но ведь вам это никак не удается! Так какого же черта? Чтобы избавиться от человека, вовсе нет необходимости убивать его. Надо хорошенько подумать. Существует немало способов сделать так, чтобы человек, еще живой, перестал существовать для тех, кому он мешает.

Пардальян шутил.

К несчастью, в том состоянии духа, в каком находилась Фауста под действием суеверия, внушавшего ей, что он и впрямь неуязвим, она не могла себе представить, что шевалье осмеливается шутить по такому мрачному, загробному поводу.

Но даже если бы она отбросила движущее ею суеверие, даже при всей ее проницательности, даже если учесть, сколь сильной была она сама и сколь сильным она считала его — даже и в таком случае ей не могла прийти в голову мысль, что его храбрость может зайти так далеко.

Он шутил, а она приняла его слова всерьез.

Дело в том, что принцесса давно убедила себя: Пардальян, словно новый Самсон, быть может, сам выдаст секрет своей силы, сам укажет, каким именно способом ей удастся с ним справиться.

Машинально она задала ему наивный вопрос:

— Каких способов?

На его губах появилась чуть заметная улыбка жалости. Да, жалости. Надо полагать, она была очень подавлена, если до такой степени потеряла самообладание, что спросила его — его самого! — как можно уничтожить его, не убивая.

И он продолжил свою шутку словами:

— Да почем мне знать? — В глазах его сверкнул лукавый огонек, и, приложив палец ко лбу, он сообщил:

— Моя сила здесь… Постарайтесь нанести удар сюда.

Фауста долго смотрела на него. Он выглядел совершенно серьезным.

Если бы он мог прочесть, что происходило в ее уме и какую адскую мысль он зародил в ней своей нехитрой шуткой, он бы содрогнулся.

Секунду она оставалась в задумчивости, стараясь понять смысл его слов и выгоду, которую она могла бы из них извлечь, и в ее голове наконец-то мелькнула спасительная, как ей показалось, мысль.

Фауста решила: «Мозг!.. Надо поразить его мозг!.. Заставить его окунуться в безумие!.. Или… ну, конечно же! Он сам указывает мне этот способ… значит, этот способ должен быть удачным… Он прав, это в тысячу раз лучше, чем смерть… И как только я не поняла это прежде?»

Вслух же она произнесла со зловещей улыбкой:

— Вы правы. Если вы выйдете отсюда живым, я больше не буду пытаться вас убить. Я попробую что-нибудь другое.

Несмотря на все свое мужество, Пардальян не мог сдержать невольной дрожи. Его замечательная интуиция, интуиция, которой он всегда руководствовался, подсказывала ему, что она придумала нечто ужасное, причем это «нечто» было продиктовано ей его неуместной шуткой.

И он пробурчал себе под нос:

— Разрази меня чума! И надо же мне было острить! А теперь тигрица бросилась по новому следу, и Бог знает, что еще она мне приготовит!

Однако он был не из тех, кто долго остается в дурном расположении духа; решительно тряхнув головой, он насмешливо сказал:

— Помилуйте, да стоит ли все затевать сначала?

Шевалье показался принцессе таким спокойным, таким невозмутимым, так превосходно владеющим собой, что она вновь залюбовалась им; ее решимость была сильнейшим образом поколеблена, и прежде чем броситься в новую авантюру, изобилующую трудностями, она решила в последний раз попытаться привязать его к себе. Ее голос дрожал:

— Вы слышали, что я сказала этим испанцам? Впрочем, я не полностью раскрыла им свои мысли. Вы в насмешку титуловали меня женщиной, мечтающей возродить империю Карла Великого. Но империя Карла Великого покажется крошкой по сравнению с тем, что я могла бы создать, опираясь на такого человека, как вы. Неужели это ослепительное будущее не прельщает вас? Сколько мы могли бы свершить, будь мы вдвоем! Вся вселенная оказалась бы у наших ног. Одно ваше слово, только одно слово — и этот испанский принц исчезнет, а вы станете единственным повелителем той, кто никогда не знала иного повелителя, кроме Бога. Мы сможем покорить мир, обещаю вам это. Так скажете ли вы долгожданное слово?

Пардальян ответил ледяным тоном:

— Мне кажется, я раз и навсегда выразил свое отношение к этим честолюбивым мечтам. Извините меня, сударыня, это не моя вина, но мы с вами никогда не сможем понять друг друга.

Фаусте стало ясно: он непоколебим. Она не стала настаивать и лишь одобрительно кивнула.

Пардальян же продолжал насмешливым голосом:

— Однако это вынуждает меня, сударыня, сказать вам то, что я хотел сказать уже давно, когда еще только вошел сюда. И если я не сделал этого раньше, то лишь потому, что внимательно слушал вас.

— Я жду, — сказала она холодно.

Пардальян посмотрел ей прямо в глаза и с расстановкой произнес:

— Если вы подстроите убийство короля Филиппа, как несколько месяцев назад подстроили убийство Генриха Валуа, то это касается только вас и его. Я не собираюсь брать Филиппа под защиту, тем более, что он, как мне кажется, вполне способен защитить себя сам. Если вы, в своих личных честолюбивых целях, предадите эту страну огню и мечу, если вы развяжете в ней кровавую гражданскую войну, как вы сделали это во Франции, это опять-таки касается вас и Филиппа или его народа. Действуй вы законными методами, я бы даже сказал, что ничего не имею против, ибо, поднимая Испанию на борьбу с ее королем, вы доставляете тем самым этому последнему множество хлопот, так что ему явно придется отказаться от планов касательно Франции. И это уже само по себе поможет моей несчастной стране — под водительством хитрого короля и славного человека (я имею в виду Беарнца) у нее окажется достаточно времени, чтобы залечить большинство ран, нанесенных вами. В этих двух пунктах, сударыня, я хоть и не одобряю ваших идей и методов, но, по крайней мере, не стану на вашем пути.

— Это уже очень много, шевалье, — откровенно сказала принцесса, — и если в обмен на ваш нейтралитет, для меня поистине неоценимый, вы не потребуете чего-то неприемлемого, то я заранее уверена в своем успехе.

Пардальян сдержанно улыбнулся:

— Здесь вы можете предпринимать все, что вам угодно, это ваше дело. Но не смейте более обращать взоры к моей стране. Я уже говорил вам — Франция нуждается в покое и мире. Не пытайтесь разжечь там ненависть и раздоры, как вы уже пытались когда-то — в противном случае на вашем пути встану я. Я не желаю унизить вас, равно как не желаю и хвастать, но вы уже знаете, как дорого обходится иметь меня своим врагом.

— Я знаю, — ответила она строго. — Это все, что вы хотели мне сказать?

— Нет, тысяча чертей! Я должен вам сказать еще следующее: ваш новый замысел, который вы пытаетесь осуществить здесь, обречен на верную неудачу. Его постигнет та же участь, что постигла ваши замыслы во Франции: вы потерпите поражение.

— Почему?

— Я мог бы ответить вам: потому что эти замысли строятся на насилии, предательстве и убийстве. Но я скажу проще: потому что ваши честолюбивые мечтания неразрывно связаны с добрым и честным человеком, по прозвищу Эль Тореро, а он никогда не примет тех предложений, которые вы собираетесь ему сделать. Потому что дон Сезар — это человек, которого я уважаю и люблю, и я запрещаю — вы слышите — запрещаю вам избирать его своей мишенью, если вы не хотите иметь меня на своем пути! А теперь, когда я сказал вам все, что намеревался, вы можете впускать сюда ваших убийц.

С этими словами он поднялся со скамьи; лицо его светилось отвагой.

И в тот же миг, словно услышав его приказ, в зал ворвались люди Фаусты; в их криках звенела ярость.

Принцесса тоже встала.

Она не ответила ни слова. Не торопясь, она повернулась, величественно сделала несколько шагов и остановилась на другом конце зала: ей хотелось присутствовать при схватке.

Если бы Пардальян пожелал, ему достаточно было еще минуту назад протянуть руку и схватить Фаусту за плечо — в этом случае столкновение закончилось бы, еще не начавшись. Женщина стала бы ему великолепной защитой. Ни один человек из тех, кто ворвался в зал, не осмелился бы поднять шпагу, видя, что их госпожа находится во власти того, кого им было поручено убить без всякой жалости.

Однако Пардальян не принадлежал к числу людей, способных прибегать к подобным методам. Он поглядел вслед Фаусте, но даже не подумал остановить ее.

Центурион все сделал на славу. Он, правда, несколько задержался, но он знал, что может рассчитывать на Фаусту, которая будет удерживать шевалье столько, сколько необходимо. Он привел с собой полтора десятка негодяев — своих обычных подручных; они следовали за ним во всех его совместных вылазках с Красной Бородой и повиновались ему с истинно военной четкостью, будучи твердо уверены в своей безнаказанности и, конечно, в получении приличного вознаграждения.

Помимо этого отряда дон Христофор привел с собой трех охранников Фаусты: Сен-Малина, Монсери и Шалабра — те охотно согласились следовать за Центурионом, говорившим с ними от имени принцессы, но решили действовать по собственному усмотрению; возможность оказаться в подчинении человека, не внушавшего им никакой симпатии, их ничуть не прельщала.

Оба отряда — охранники подчеркнуто держались отдельно от своих случайных товарищей, — оба отряда вместе образовали группу человек в двадцать (такую цифру и называла Фауста, говоря с Пардальяном); все были вооружены прочными и длинными шпагами и надежными короткими кинжалами.

Нападающие, как мы уже сказали, ворвались в зал с криками, в которых звучали ярость и ненависть. Но если принятая Фаустой предосторожность — отвести Пардальяна вглубь зала — была хороша в том отношении, что загоняла его в угол и вынуждала на пути к двери миновать множество препятствий и пройти по трупам всего отряда, то эта же предосторожность оборачивалась неудобством, потому что люди Центуриона, желавшие достичь свой жертвы, также должны были сначала миновать те же самые препятствия, а это значительно ослабило их первоначальный натиск.

Пардальян с насмешливой улыбкой, присущей ему в подобные мгновения, смотрел, как они приближаются к нему.

Шевалье не соизволил даже вынуть свой кинжал — единственное оружие, бывшее в его распоряжении. Он предпринял лишь одно — встал позади скамейки, на которой сидел минуту назад. Пардальян оперся о нее левым коленом — она была, как мы уже отмечали, последней в ряду, — и так, скрестив руки на груди, с улыбкой на губах, с лукавством и настороженностью, сверкающими во взгляде, стал ждать, когда подручные Фаусты окажутся в пределах его досягаемости.

Что он замышлял? Какой дерзновенный ответ, внезапный и сокрушительный, готовил им? Это очень занимало Фаусту, которая со своего места следила за ним и которая, ощущая, как сомнения все более и более завладевают ею, говорила себе: «Сейчас он одолеет их всех! Это ясно! И выйдет отсюда без единой царапины!»

Тем временем Пардальян узнал среди нападавших троих французов и бросил им насмешливым тоном:

— Доброе утро, господа!

— Доброе утро, господин де Пардальян, — вежливо ответили трое приятелей.

— За последние сутки вы нападаете на меня уже второй раз, господа. Как вижу, вы честно отрабатываете деньги, выдаваемые вам госпожой Фаустой. Право, мне неудобно причинять вам столько хлопот.

— Об этом не заботьтесь, сударь. Нам бы лишь победить вас — это все, чего мы хотим, — сказал Сен-Малин.

— Надеюсь, на сей раз нам повезет больше, — добавил Шалабр.

— Возможно, — спокойно заявил Пардальян, — тем более, как видите, я без оружия!

— Это верно! — подтвердил Монсери, останавливаясь. — Господин де Пардальян безоружен!

— А, черт! — воскликнули два других охранника, тоже останавливаясь.

— Но мы не можем атаковать его, если он не может защищаться, — произнес чуть слышно Монсери.

— Совершенно справедливо, — согласился Шалабр.

— Тем более, что их и без того вполне достаточно, чтобы справиться с поручением, — добавил Сен-Малин, кивая в сторону людей Центуриона.

После чего он громко обратился к Пардальяну:

— Поскольку у вас нет оружия и вы не можете защищаться, мы воздерживаемся от вмешательства, сударь. Какого черта! Мы все-таки не убийцы!

Пардальян улыбнулся; все трое, прежде чем вложить оружие в ножны, приветствовали его одинаковым изящным движением шпаг, и потому шевалье отвесил им изысканный поклон и по-прежнему невозмутимо сказал:

— В таком случае, господа, отойдите в сторонку и смотрите… если вас это интересует.

К этому моменту семь или восемь наиболее смелых бандитов уже приблизились к Пардальяну настолько, что им оставалось преодолеть лишь два ряда скамеек.

Неторопливо и спокойно Пардальян нагнулся и обеими руками схватил скамейку, на которую он до того опирался коленом.

Эта скамейка, длиной более чем в туаз и из массивного дуба, обладала, надо полагать, огромным весом.

Пардальян приподнял ее без всякого видимого усилия, и, когда первые нападающие оказались рядом с ним, он скамьей, зажатой в его вытянутых руках, широким стремительным жестом, сокрушительным по своей силе, жестом косца на ниве, очертил в воздухе дугу.

Один человек рухнул на пол, трое отскочили с жалобными стонами, другие остановились в замешательстве.

Пардальян тихонько засмеялся; он получил секундную передышку.

Однако оставшаяся часть шайки, подоспев, напирала на первые ряды, и тем невольно пришлось двинуться вперед.

Пардальян хладнокровно, методично повторил свое смертоносное движение, в результате чего пришлось худо еще троим негодяям.

Теперь их осталось только тринадцать, не считая французов; онемев от восторга, те наблюдали за этой сказочной битвой одного человека с двадцатью.

Люди Центуриона остановились, некоторые даже поспешно ретировались, стараясь как можно более увеличить расстояние между собой и грозной скамьей.

Пардальян еще чуточку передохнул и, воспользовавшись тем, что его противники держались плотной группой, вновь приподнял свое чудовищное оружие — только он, наверное, и мог управляться с ним с подобной легкостью: раскачав скамью, он со всего размаха бросил ее в оцепеневшую от изумления небольшую толпу.

Последовало паническое бегство. Люди Центуриона бежали в беспорядке и остановились, только достигнув свободного пространства перед возвышением.

Теперь вместе с Центурионом — ему повезло, и он отделался несколькими незначительными ушибами, хотя и не берег себя, — в строю оставалось всего десять человек.

Пятерых шевалье уложил на месте — они были убиты или же так тяжело ранены, что не имели сил подняться. Другие, получив более-менее тяжелые увечья, жалобно стонали и продолжать борьбу были явно не в состоянии.

Пардальян утер со лба лившийся градом пот и засмеялся, почти не разжимая губ:

— Ну что же, храбрецы, чего вы ждете? Нападайте, черт побери! Вы ведь знаете, что я один и без оружия!

Но так как, произнося сии слова, он поставил ногу на ближайшую к нему скамью, то, невзирая на понукания Центуриона, никто из бандитов не шелохнулся.

Тогда Пардальян засмеялся громче и, заметив, что несколько шпаг валяются у него под ногами, спокойно нагнулся, подобрал ту, что показалась ему самой длинной и надежной, угрожающе взмахнул ею и с насмешливым видом бросил:

— Ступайте, мерзавцы! Шевалье де Пардальян прощает вас!

Не обращая на них больше никакого внимания, он обернулся к Фаусте и крикнул ей:

— До следующей встречи, принцесса!

Затем медленно, не оглядываясь, словно он был вполне уверен, что никто не посмеет помешать его уходу, шевалье направился к стене в глубине зала — той самой, где, как предполагала Фауста, не было никакой потайной двери.

Дойдя до стены, шевалье трижды постучал в нее эфесом только что поднятой шпаги.

Каменные плиты послушно раздвинулись.

Прежде чем выйти, он обернулся. Центурион и его люди, придя в себя от изумления, бросились за ним вдогонку. И даже трое охранников, увидев, что он вооружен, кинулись в атаку.

Раздался звонкий смех Пардальяна — более ироничный, чем когда-либо. Шевалье бросил:

— Слишком поздно, голубчики!

И вышел, не торопясь, с высоко поднятой головой.

Когда нападавшие с угрожающими воплями подбежали к стене, они наткнулись только на непроницаемые камни.

Охваченные стыдом, яростью, неистовством, они принялись стучать в стену с удвоенной энергией. Трое из людей Центуриона с трудом приподняли одну из тех скамеек, которыми с такой кажущейся легкостью орудовал шевалье, и воспользовались ею как тараном, пытаясь сокрушить стену, — впрочем, без всякого успеха.

Выбившись из сил, они были вынуждены отказаться от преследования и, понурясь, собрались вокруг Фаусты.

Особенно был встревожен Центурион. Негодяй ожидал суровых упреков, и хотя лично он вел себя храбро, все-таки он спрашивал себя, как воспримет принцесса эту позорную неудачу.

Сен-Малин, Шалабр и Монсери также чувствовали себя не очень уверенно. Конечно, они поступили по-рыцарски и не жалели об этом, но, в конце концов, Фауста платила им за то, чтобы они убили Пардальяна, а не за то, чтобы они состязались с ним в галантности и благородстве.

Посему с грустным смирением они стояли, застыв, как на параде, в ожидании упреков.

К величайшему и всеобщему удивлению Фауста не стала никого и ни в чем упрекать. Она-то знала, что Пардальян должен был выйти победителем из схватки. Вот почему поражение этих людей не могло ни удивить, ни возмутить ее. Они сделали, что могли — она сама видела все их действия. Если они и оказались побежденными, то только потому, что столкнулись со сверхъестественной силой. Будь их даже в три раза больше, их все равно ожидала бы та же участь — то была неизбежность. А раз так, то к чему негодовать?

И Фауста лишь сказал:

— Подберите раненых, и пусть им будет оказана помощь, необходимая в их состоянии. Выдайте каждому по сто ливров в качестве вознаграждения. Они сделали все, что могли, мне не в чем их упрекнуть.

Ее слова были встречены радостными криками. Мертвецов и покалеченных в мгновение ока унесли, и в зале остались лишь Центурион и трое охранников.

— Господа, — обратилась к ним Фауста, — благоволите подождать меня минуту в галерее.

Все четверо безмолвно поклонились и вышли. Принцесса долго сидела на скамье, задумавшись, что-то прикидывая, составляя планы, напрягая весь свой ум, столь изобретательный на затеи всякого рода.

Чего она хотела? Быть может, она и сама этого толком не знала. Но так или иначе, время от времени она повторяла одно-единственное жуткое слово:

— Безумие…

И произнеся его в очередной раз, она вновь погружалась в размышления.

Наконец, найдя, по-видимому, столь нужное ей решение, она встала, вышла к своим охранникам и поднялась к себе в апартаменты.

Охранники по ее знаку остались в передней, а она прошла в свой кабинет; за нею последовал Центурион, которому она дала ясные и подробные инструкции, получив кои, наемный убийца покинул дом у кипарисов и торопливо вернулся в Севилью.

Фауста ждала в кабинете. Ее ожидание, впрочем, оказалось недолгим — не прошло и получаса после ухода Центуриона, как носилки принцессы уже стояли перед крыльцом, а по дому сновало несколько озабоченных слуг.

Взошло солнце, Фауста села в носилки, и те тотчас тронулись в путь — ей даже не потребовалось отдавать приказания.

Вокруг носилок гарцевали трое французов: Монсери, Шалабр, Сен-Малин, а позади двигался солидный эскорт из вооруженных до зубов всадников.

Они въехали в Алькасар и остановились перед покоями, отведенными его преосвященству великому инквизитору.

Несколько мгновений спустя Фаусту провели к Эспинозе, и она имела с ним долгую и секретную беседу.

Очевидно, эти две могущественные особы смогли договориться, очевидно, Фауста добилась того, чего она хотела, ибо когда она вышла, то сам Эспиноза проводил ее до носилок; на губах принцессы играла торжествующая улыбка, а радостный блеск делал ее глаза еще ярче.

Любой, кто знал Фаусту, понял бы: удовлетворение, сиявшее на ее лице, никак не было связано с той великой честью, что оказал ей великий инквизитор — Фауста была привычна к почестям, воздаваемым ей сильнейшими из сильнейших мира сего.

Загрузка...