Лера, сейчас
Лучше всего на свете, пожалуй, я научилась…даже не выживать. Игнорировать.
Говорят, у детей с моим детством всего два пути: ты либо повторяешь программу своих родителей, либо у тебя формируется максимально стойкое отвращение к их жизни — и иначе не бывает. Либо ты справляешься со своей травмой, резко отталкиваешься от дна и летишь вперед, выше, туда, где все будет хорошо по-настоящему. Либо ломаешься, остаешься внизу и проживаешься повтор всего того, что с тобой творили люди, которые должны были о тебе заботиться.
Все идет из детства.
Всегда.
И я, как никто другой, это очень хорошо понимаю. Моя жизнь тому прямое доказательство, что травмы, даже если ты их переломил, а не они тебя — оставляют на душе огромные, уродливые шрамы.
Моя душа вся в шрамах, если говорить откровенно. Я ведь совсем не сильная. Я это знаю. Думаю, моим случаем вполне мог бы стать плохой вариант развития событий, где я остаюсь разломанной на дне и не могу подняться. Просто не хватает сил.
Меня вытянули мои братья.
Помню, наш счастливый балкон, который стал для меня моим миром. Мы закрывали деревянные, уже пожелтевшие сто раз от времени, раздолбанные, где-то слишком ветхие, где-то слишком хлипкие двери. Они не смогли бы никого защитить. По сути своей. Ведь их выбить мог бы даже ребенок! Но когда мы их закрывали, создавался особый, греющий душу вакуум, и все уже было неважно.
Ты просто отгораживаешься, абстрагируешься от времени, пространства. От людей и обстоятельств. От вони алкогольной патоки, в которой тонул наш отец, его приятели-собутыльники…и мама. Она не пила никогда — я ни разу не видела ее пьяной! — но она не уходила от него, а значит, не меняла ситуацию. Значит, ее все устраивало. Значит, и она погрязла там, отчего мы с братьями так сильно старались сбегать! И сбегали.
На наш балкон счастья. Туда, где по той самой старой краске мы рисовали солнце, голубые облачка, дом. Собаку. Родителей — нормальных! Улыбки…Это был наш мир, в котором не было места боли, так что от боли я всегда пряталась там.
Ее было много когда-то. Нет, не так. Ее было много всегда.
Мы жили в маленьком городе, и как в любом маленьком городе, на нас лежало особое проклятье. «Как на ладони». Тот, кто родился и вырос в довольно замкнутом пространстве, прекрасно понимает, о чем речь. Конкретно. Маленькие города имеют свой особый шарм, характер, настроение. У каждого маленького города все это особое и свое, но единственное, что объединяет каждый маленький город — «как на ладони». Это значит, что ничего не спрячешь. Все видят всё. Каждую твою оплошность, ошибку. Достижения? Они никому не интересны. К сожалению, людям важнее именно промахи, которые приятней (почему-то) обсуждать.
Это злость провинции? Нет. Это проклятие «как на ладони». Возможно, так остальным людям проще жить. Посмотришь на соседа, а он бухает круглогодично, бьет свою безропотную жену, водит к себе сомнительные личности. Чем не повод обсудить? Чтобы казалось, будто ты живешь свою лучшую жизнь, ведь посмотрите туда! Вот что значит «совсем плохо». А у меня не «совсем», значит, нормально.
Так это и было…
Я помню. Шепот за спиной, ухмылки. Дразнилки. Стыд за то, что у тебя даже портфеля нет — приходится ходить с пакетом! Старые, ветхие платья в заплатках, как повод задеть тебя за живое и плюнуть в душу. Я все это помню! И помню, как мысленно каждый раз сбегала на свой счастливый балкон, где были мои родные люди. Наши истории. Наш смех. Рисунки…
Я научилась просто виртуозно абстрагироваться от внешнего мира! И за это могу сказать только спасибо. Каждый сам выбирает, в конце концов, как относиться к своей травме — благодарить или бесконечно сокрушаться, что ты этого всего вообще не заслужил! За что?! Как так?! Да никак. Жизнь — несправедливая штука, и я это знаю лучше остальных. Советую всем об этом тоже не забывать, так будет проще смириться, если тебя о землю швыранет.
Пару раз моргаю, вглядываясь в горизонт, который сейчас выглядит особенно бескрайним из-за того, как небо сливается с блестящим на солнце океаном. Волосы от ветра развиваются, бьют по спине. Наверное. На мне снова надет огромный, спасательный жилет желтого цвета (на этот раз, правда, в единственном экземпляре). Я цепляюсь за борт, но если говорить откровенно, сейчас не чувствую особого ужаса. Он болтается где-то на задворках, и да. Я рассказала про то, что отлично умею абстрагироваться — видимо, именно это сейчас и сделала. Выбрав из двух зол меньшее.
- …А почему она там стоит? - доносится тихий голос.
Я сразу напрягаюсь всем телом. Цепляюсь за заборчик сильнее, прищуриваюсь. Яхта чуть подпрыгивает на волнах.
- Надеюсь, это не из-за меня? - воркует сладенький, женский голос.
Меня чуть ли не дергает!
Это говорит Сара.
Как я и думала, Ката поддалась на провокацию. Я не знаю, что там происходило дальше после моего отъезда, но сегодня с утра, стоило нам спуститься на первый этаж гостиничного комплекса, меня огорошили новостью: она едет с нами.
Та-дам!
Лицо Джессики нужно было только видеть. Если честно, захотелось в него плюнуть вдруг — и откуда это только берется?! Но да. Более явного наслаждения от своего превосходства я еще не видела ни на ком. Даже на Кристине этого не было — или было? Я просто забыла? Или стерлось? Под влиянием всего того бурного взрыва, который я испытала в то роковое утро? Когда готова была убить ее, стереть в порошок?
Не знаю…
Но вот. Мы на яхте в обновленной компании, и я выбрала из двух зол меньшее. Тут либо бояться окружающей среды, то есть воды и моих детских триггеров, либо бояться соперницы (соперницы?!) и сосредоточиться на страхе.
Была б моя воля, это был бы второй вариант, но я, видимо, выбираю странно. Точнее, не выбираю вовсе. Может быть, все уже заранее решено. Пока я рядом с ним — все известно до того, как я хотя бы попытаюсь взять себя в руки и снова притвориться сильной…
Все идет из детства.
Это истина в последней инстанции, ведь у меня столько путей и дорог, если так подумать. Например, спуститься в каюту и не видеть, не слышать, не чувствовать ничего. Абстрагироваться. Закрыть глаза, мысленно вернуться на свой счастливый балкон и рисовать солнышко и облачка на его стенах, слушать смех Славы, наблюдать за тем, как Илья мастерит какую-то очередную поделку из старых деревянных брусков. Что это будет на этот раз? Домик? Машинка? Я не знаю, но мне интересно узнать…
Однако. Все идет из детства.
Я помню не только хорошее — счастье, солнце, единение наших душ: трех брошенных в жестокое жерло судьбы детей. Я помню и очень темные ночи…
Самым страшным в нашем детстве было следующее. Живя всю жизнь в подвешенном состоянии, ты учишься на инстинктах определять опасность. Я помню, как кожа покрывается мурашками, а сердце буквально чувствует, что вот-вот что-то бахнет. Это как перед грозой в воздухе летает напряжение и стоит дикая духота. Это как перед дождем низко-низко летают ласточки. Они делают петли: ныряют ниже, резко поднимаются, снова ныряют ниже. Однажды я спросила у папы, а почему так? Он сказал, что птички чувствуют дождь и знают, что сейчас из земли полезут дождевые червячки. Мясистые, розовые, длинные «шнурочки», которыми засыпан черные, мокрый асфальт каждый раз, когда ты прыгаешь по лужам до дома.
Да, такое тоже было…
Отец не с самого моего детства превратился в сгусток уродливой, опасной черной тени, от которой нужно держаться как можно дальше. Когда-то давно он был хорошим. Я помню, как он купил мне желтые сапоги, каких ни у кого не было! И как он забирал меня из садика…мы шли по улицам до дома, я громко смеялась, бегала от него, прыгала в этих сапогах по лужам. Вокруг разлетались искры-брызги, наполненные солнцем…из-за цвета сапог, как я теперь понимаю, но в детстве казалось, что просто от счастья.
Я любила своего отца.
Господи, я так сильно его любила…ровно настолько же, насколько потом возненавидела. Наверно. А может быть, даже сильнее…
Но это сейчас неважно. Я не хочу думать об этом. Об этом думать особенно больно, ведь это, пожалуй, самое главное предательство — выбрать не нас, а алкоголь.
Нет, даже не это…
Не испытывать жалости? Тоже не то.
Он забыл, кто он есть. Он позволил сожрать себя обстоятельствам, жизни. И он забыл, как сильно я его любила, и как он нужен был мне…каждый день моей жизни. Каждое мгновение.
Я так его любила, а он меня оставил…и он ни разу не обернулся, уходя все глубже на дно…вот что я ему никогда не смогу простить. Может быть, поэтому в действительности я так сильно боюсь воды? Когда я думаю об отце, представляю, как он плывет. Почему-то. Он плывет все дальше и дальше, он никогда не оборачивается — продолжает плыть дальше и дальше. Точнее, темная вода забирает его на дно все глубже и глубже, и он даже не борется с этим! Он просто опускается с какой-то странной, садомазохисткой улыбкой, и он смотрит туда. Вниз. Его манит чернота, пока мы стоим на берегу и орем до сорванных связок: ПАПА!!! Но этого никто не слышит...
Он тонет и не спасается.
Вода забирает у меня любимого человека по его собственной воле.
Хотя самое страшное по итогу все равно не это. До этого я дошла не так давно; если честно, то только что. Самым страшным в нашем детстве из-за его эгоизма и неспособности бороться! Сука! Просто бороться! Самым страшным стали темные, холодные ночи…
Мы забирались в наш шалаш на счастливом балконе. Рисунки на его стенах становились наскальной живописью, отражая в себе что-то первородное. Дикое. Будто тени, эти рисунки оживали, скакали. Забавлялись в игры разума. Пугали. А мы сидели и боялись пошевелиться, боялись вздохнуть. Задыхались от напряжения в воздухе, от того, как оно липкой вуалью ложилось на кожу, оставаясь на ней укусами от кинжалов-мурашек. От осиных жал…
Это всегда происходило одинаково. Мы будто заранее чувствовали, как те самые ласточки, что этой ночью все будет плохо. Солнце грело меньше, веселье выходило натужным и ненастоящим. Мы будто покрывались коконом липкого, чудовищного ожидания, и как только солнце садилось — это начиналось.
Сначала голоса становились громче, потом шел мат. Потом всегда на пару мгновений висла удушающая тишина. Мир в такие моменты становился особенно ярким. Он взрывался, долбил в глазах черными пятнами, от которых руки сводило. Ребра начинали давить, а потом…БАХ! БДЫЩ! ШУХ! Удары, крики, визги. Мама громко рыдает. Она просит остановиться, просит прекратить. Бьются стекла…
Я помню, как Слава зажимал уши руками и часто-часто дышал. Илья беззвучно плакал. А у меня не было вариантов — нужно было вывозить и быть сильной. Но как же сложно было быть сильной…
Самым сложным и страшным в эти моменты всегда оставались последствия. Я боялась, что не увижу маму. Что все закончится на этот раз раз и навсегда. А самым жутким — незнание. Мы крепко жались друг к другу, как маленькие птенчики, сидели на балконе, в нашем шалаше, и мы не видели, что там происходит.
Мы никогда не видели…
И эта неизвестность, этот миг непонимания и незнания — вот что было самым ужасным во всем моем адовом детстве. Поэтому я никогда не прячусь под одеяло. Я ненавижу одеяла! Я не могу забраться под него с головой, меня сразу дергает обратно. Мне важно знать и видеть — мне важно знать и видеть!!! Что происходит вокруг.
Какой тут прятаться?
Как я могла спрятаться тогда? Перед нашим разводом?
Так хотелось…сбежать, сделать вид, будто я ничего не знаю, но как я могла?…если от одной только мысли НЕ-ВИ-ДЕ-ТЬ меня колотит от первородного ужаса, а тени наскальной живописи снова и снова играли перед глазами? Превращая даже солнце и улыбки в уродливые, дикие оскалы...
Хмурюсь. Внутренне содрогаюсь, ежусь. Правильно было бы уйти — очень правильно! Очень по-взрослому! Это логично. Это адекватно! Но я могу? Нет, не могу. Мне все еще (и всегда будет!) нужно все видеть. Знать.
Все идет из детства.
Это истина в последней инстанции, ведь у меня столько путей и дорог, если так подумать. Например, спуститься в каюту и не видеть, не слышать, не чувствовать ничего. Абстрагироваться. Закрыть глаза, мысленно вернуться на свой счастливый балкон и рисовать солнышко и облачка на его стенах, слушать смех Славы, наблюдать за тем, как Илья мастерит какую-то очередную поделку из старых деревянных брусков. Что это будет на этот раз? Домик? Машинка? Я не знаю, но мне интересно узнать…
Однако. Все идет из детства.
Я помню не только хорошее — счастье, солнце, единение наших душ: трех брошенных в жестокое жерло судьбы детей. Я помню и очень темные ночи…
Самым страшным в нашем детстве было следующее. Живя всю жизнь в подвешенном состоянии, ты учишься на инстинктах определять опасность. Я помню, как кожа покрывается мурашками, а сердце буквально чувствует, что вот-вот что-то бахнет. Это как перед грозой в воздухе летает напряжение и стоит дикая духота. Это как перед дождем низко-низко летают ласточки. Они делают петли: ныряют ниже, резко поднимаются, снова ныряют ниже. Однажды я спросила у папы, а почему так? Он сказал, что птички чувствуют дождь и знают, что сейчас из земли полезут дождевые червячки. Мясистые, розовые, длинные «шнурочки», которыми засыпан черные, мокрый асфальт каждый раз, когда ты прыгаешь по лужам до дома.
Да, такое тоже было…
Отец не с самого моего детства превратился в сгусток уродливой, опасной черной тени, от которой нужно держаться как можно дальше. Когда-то давно он был хорошим. Я помню, как он купил мне желтые сапоги, каких ни у кого не было! И как он забирал меня из садика…мы шли по улицам до дома, я громко смеялась, бегала от него, прыгала в этих сапогах по лужам. Вокруг разлетались искры-брызги, наполненные солнцем…из-за цвета сапог, как я теперь понимаю, но в детстве казалось, что просто от счастья.
Я любила своего отца.
Господи, я так сильно его любила…ровно настолько же, насколько потом возненавидела. Наверно. А может быть, даже сильнее…
Но это сейчас неважно. Я не хочу думать об этом. Об этом думать особенно больно, ведь это, пожалуй, самое главное предательство — выбрать не нас, а алкоголь.
Нет, даже не это…
Не испытывать жалости? Тоже не то.
Он забыл, кто он есть. Он позволил сожрать себя обстоятельствам, жизни. И он забыл, как сильно я его любила, и как он нужен был мне…каждый день моей жизни. Каждое мгновение.
Я так его любила, а он меня оставил…и он ни разу не обернулся, уходя все глубже на дно…вот что я ему никогда не смогу простить. Может быть, поэтому в действительности я так сильно боюсь воды? Когда я думаю об отце, представляю, как он плывет. Почему-то. Он плывет все дальше и дальше, он никогда не оборачивается — продолжает плыть дальше и дальше. Точнее, темная вода забирает его на дно все глубже и глубже, и он даже не борется с этим! Он просто опускается с какой-то странной, садомазохисткой улыбкой, и он смотрит туда. Вниз. Его манит чернота, пока мы стоим на берегу и орем до сорванных связок: ПАПА!!! Но этого никто не слышит...
Он тонет и не спасается.
Вода забирает у меня любимого человека по его собственной воле.
Хотя самое страшное по итогу все равно не это. До этого я дошла не так давно; если честно, то только что. Самым страшным в нашем детстве из-за его эгоизма и неспособности бороться! Сука! Просто бороться! Самым страшным стали темные, холодные ночи…
Мы забирались в наш шалаш на счастливом балконе. Рисунки на его стенах становились наскальной живописью, отражая в себе что-то первородное. Дикое. Будто тени, эти рисунки оживали, скакали. Забавлялись в игры разума. Пугали. А мы сидели и боялись пошевелиться, боялись вздохнуть. Задыхались от напряжения в воздухе, от того, как оно липкой вуалью ложилось на кожу, оставаясь на ней укусами от кинжалов-мурашек. От осиных жал…
Это всегда происходило одинаково. Мы будто заранее чувствовали, как те самые ласточки, что этой ночью все будет плохо. Солнце грело меньше, веселье выходило натужным и ненастоящим. Мы будто покрывались коконом липкого, чудовищного ожидания, и как только солнце садилось — это начиналось.
Сначала голоса становились громче, потом шел мат. Потом всегда на пару мгновений висла удушающая тишина. Мир в такие моменты становился особенно ярким. Он взрывался, долбил в глазах черными пятнами, от которых руки сводило. Ребра начинали давить, а потом…БАХ! БДЫЩ! ШУХ! Удары, крики, визги. Мама громко рыдает. Она просит остановиться, просит прекратить. Бьются стекла…
Я помню, как Слава зажимал уши руками и часто-часто дышал. Илья беззвучно плакал. А у меня не было вариантов — нужно было вывозить и быть сильной. Но как же сложно было быть сильной…
Самым сложным и страшным в эти моменты всегда оставались последствия. Я боялась, что не увижу маму. Что все закончится на этот раз раз и навсегда. А самым жутким — незнание. Мы крепко жались друг к другу, как маленькие птенчики, сидели на балконе, в нашем шалаше, и мы не видели, что там происходит.
Мы никогда не видели…
И эта неизвестность, этот миг непонимания и незнания — вот что было самым ужасным во всем моем адовом детстве. Поэтому я никогда не прячусь под одеяло. Я ненавижу одеяла! Я не могу забраться под него с головой, меня сразу дергает обратно. Мне важно знать и видеть — мне важно знать и видеть!!! Что происходит вокруг.
Какой тут прятаться?
Как я могла спрятаться тогда? Перед нашим разводом?
Так хотелось…сбежать, сделать вид, будто я ничего не знаю, но как я могла?…если от одной только мысли НЕ-ВИ-ДЕ-ТЬ меня колотит от первородного ужаса, а тени наскальной живописи снова и снова играли перед глазами? Превращая даже солнце и улыбки в уродливые, дикие оскалы...
Хмурюсь. Внутренне содрогаюсь, ежусь. Правильно было бы уйти — очень правильно! Очень по-взрослому! Это логично. Это адекватно! Но я могу? Нет, не могу. Мне все еще (и всегда будет!) нужно все видеть. Знать.
Но потом эти крылья решили, что будет прикольно трахнуть свою первую любовь. Почему бы нет? Подумали эти крылья. Мэй же идиотка. С Мэй же можно так…ничего страшного. Ничего страшного от ее разбитой души и разломанного на мелкие части сердца в чужой груди не случится, да?…
- Но однажды Зало обманули.
Ох, ну да!
- Их любовь была такой яркой, что она привлекала слишком много внимания. Они кричали о ней, а даже когда молчали — все равно кричали. И как на любой свет летят мотыльки, на их свет прилетел Кой. Кой тоже полюбил Мэй. Точнее, он захотел ее, захотел забрать этот свет себе.
Я ежусь.
Опускаю глаза на светлые камушки, вбитые в землю. Монах тихо вздыхает.
- Но если Зало был обычным мужчиной, Кой пришел из семьи сильных колдунов. Ни одно заклинание не способно создать любовь, Кой это знал. И когда Кой попытался предложить Мэй весь мир, а она отказала, он знал, что не сможет заставить себя полюбить. Он не сможет забрать их свет себе! Силой.
Чуть хмурюсь.
Раздается еще один тихий стук бамбуковой палочки о кромку каменного пруда.
Ветер приносит аромат экзотических цветов…
- Тогда он решил действовать по-другому. Он обманул Зало. Отослал его в другую деревню, а сам украл Мэй и привез на этот остров. Он привязал ее к этому острову древней, злой магией, а потом наслал на остров страшный шторм и отправился за Зало. Когда они вернулись вдвоем сюда, земли почти не осталось. Ее сожрали волны, а деревья растащили порывы страшного ветра. Кой встал перед Зало и сказал, что сейчас Зало предстоит решить, что ему важнее: быть рядом с Мэй или знать, что она жива и здорова. Зало выбрал ее. Он не думал, он знал, что жить без нее гораздо лучше, чем жить в мире, где ее совсем нигде не будет — а так у нее оставалась бы надежда на счастье, иначе…надежды никакой не было бы вовсе.
Монах замолкает.
Мы и не думали говорить — мне кажется, что даже природа в этот момент понизила громкость. Как и весь мир!
- И что было дальше? - еле слышно шепчет Ката, монах переводит на нас взгляд и слабо улыбается.
- Зало вышел на клочок суши к Мэй. Он сказал ей, что они должны расстаться, что он ее не любит. Что ей будет лучше без него. И пока он говорил это, его сердце разбивалось о скалы, о дно, об острые звенья цепи всего этого жестокого мира…Мэй чувствовала то же самое. Их сердца бились в унисон. Они тянулись друг к другу, они отражались друг от друга. Они были единым целым и кричали так громко, так отчаянно…что Боги услышали этот плач. Они опустили свой взор на маленький клочок суши и плакали вместе с влюбленными. Их боль и их любовь была такой силы, что она заставила даже Богов чувствовать каждую ноту своей души, и тогда они уже не могли оставаться в стороне. Заклинание было разрушено. Суша медленно поднималась со дна морского, деревья снова начали расти. Они окружали Зало и Мэй, они прятали их чувства от жесткого мира. Они прятали их от всех, отдавая только друг другу. По легенде этот храм вырос следом. Он стал домом Мэй и Зало. Их духи все еще живут во всем, что нас окружает, и каждому, кто сюда приходит, они даруют частичку своей души, своей любви и своего благословения…
Никто не сказал ни слова.
Снова послышался стук бамбуковой палочки о каменную кромку пруда.
Я не поднимаю глаз, потому что чувствую в них слезы. Ощущаю, как мою душу колошматит, бьет о те самые скалы. Как ее на части рвет! И она рвется в одни руки…
В этой истории нет ничего такого. Я даже не уверена, что это все-таки храм. Вполне вероятно, это просто прикольный аттракцион для туристов, но что-то меня так сильно надломило…
Спокойствие и надлом. Надлом и спокойствие. Странный штиль принятия.
Я незаметно стерла слезы, но через десять минут они снова лились из моих глаз, когда я смотрела, как Ката и Алекса в своих красивых, легких нарядов в одной цветовой гамме — нежно-розовом, легком, теплом оттенке, — подходят к алтарю. Множество зажженных свечей встречают их с раскрытыми объятиями. Ката и Алекс смотрят друг другу в глаза — они улыбаются. Они говорят что-то друг другу. Что-то, чего я не слышу пусть! Но знаю о чем…
Они дают клятвы. Зажигают по свечке, ставят их в свободные круглые отсеки, снова смотрят друг на друга. Это интимный момент, но я отвожу взгляд не из-за этого. Не для того, чтобы дать им побыть вдвоем — хотя отчасти и поэтому.
Мне просто так больно…
Больно, что в моей жизни все случилось так, и теперь я вынуждена скрывать свою любовь за агрессией и злобой. Я не могу о ней говорить! Мне стыдно даже про себя признать, что я все еще люблю!
И плакать хочется сильнее.
И душа болит еще больше…
Когда наши молодожены отходят от алтаря, мы тоже можем к нему подойти и о чем-то попросить Мэй и Зало. Я не хочу ни о чем просить. Я не знаю, что мне им сказать? И я пропускаю каждого, стою в стороне, смотрю на белые камни в земле, потому что не могу поднять глаз!
Мне стыдно подойти к алтарю и сказать все то, что я хотя бы здесь и сейчас себе говорю. Так стыдно и мелко вдруг…так глупо! Поэтому я знаю, что не подойду и не поставлю свечку — я не сдвинусь с места! И лишь про себя прошу:
- Излечите мою душу. Пожалуйста. Излечите меня…
Не уверена, что от Ромы. Не уверена, что от любви к нему.
Может быть, я прошу, чтобы излечили меня от других шрамов — от старых шрамов, оставшихся далеко позади. От моего детства, от отца, который ушел с головой в алкоголь и забыл, что он когда-то меня любил. От поступка Ромы. От последствий его измены, что пересекают все меня уродливым рубцом с головы до пят.
Я просто хочу излечить свою душу и стать здоровой, целой.