Еще в 1930-е годы о согдийском искусстве можно было судить только по терракотовым статуэткам (Толстой, Кондаков, 1890, с. 27–30; Веселовский, 1917; Trever, 1934) и по оссуариям, историко-религиозное значение которых было оценено уже в дореволюционное время (Иностранцев, 1907, 1908, 1909; Бартольд, 1966а, б). Их изучение было продолжено перед войной в работах А.А. Потапова (Потапов, 1938) и А.Я. Борисова (Борисов, 1940). С находки в 1933 г. расписного щита в одном комплексе с согдийскими документами начала VIII в. на горе Муг в верховьях Зеравшана началось изучение согдийской живописи (Якубовский, 1939, с. 27). Затем в 1938 г. В.А. Шишкин обнаружил штуковую скульптуру и настенные росписи на окраине Бухарского оазиса, в Варахше. Новый этап исследования наступил после открытия экспедицией под руководством А.Ю. Якубовского росписей в Пенджикенте, где с 1948 г. ежегодно находят произведения монументального искусства V–VIII вв.: скульптуру из алебастра, глины и дерева и, главным образом, живопись на стенах храмов, дворца правителя и многочисленных частных домов. В 1950–1954 гг. были сделаны новые открытия росписей в Варахше (Шишкин, 1940, 1947, 1956, 1963). С 1965 г. раннесредневековую настенную живопись неоднократно находили на городище Афрасиаб в столице Согда Самарканде.
Для понимания согдийских росписей весьма важны также открытия произведений искусства в Тохаристане, Хорезме, Уструшане, Семиречье, о которых речь идет в других главах этого тома.
В результате полувековой работы ряда ученых появились монографические исследования и сборники по Варахше, Пенджикенту, Афрасиабу (Шишкин, 1963; ЖДП, СЖДП; Беленицкий, 1973; Belenizkij, 1980; Альбаум, 1975). В этих работах в науку введен огромный материал, даны описания памятников, обоснованы с той или иной точностью датировки, определены многие сюжеты, рассмотрены техника и стиль, поставлены вопросы об идеологии и культах. Прочитанная В.А. Лившицем надпись на росписи Афрасиаба помогла опознать в этой росписи отражение современной художнику действительности второй половины VII в. (Альбаум, 1975, с. 52–56; см. также: Belenitski, Marshak, 1981, p. 61–63). В Пенджикенте выявлены иллюстрации к сказанию о Рустаме (Belenitsky, 1963; Беленицкий, 1973, с. 47), к басням Эзопа, к индийским притчам из Панчатантры (Беленицкий, 1973, с. 49; Маршак, 1977) и к «Махабхарате» (Belenitski, Marshak, 1981, p. 28; Семенов, 1985), выделены культовые сцены с изображениями богов (Беленицкий, Маршак, 1976; Шкода, 1980). Много работ посвящено проблеме отражения в искусстве религии Согда (Беленицкий, 1954, 1959; Беленицкий, Маршак, 1976; Азарпай, 1975; Azarpay, 1975, 1976, 1976а, 1981; Duchesne-Guillemin, 1979). Все пишущие об этом признают значительную роль культов многочисленных богов. Установлены имена Наны (богини на львином троне), Вешпаркара (трехликого бога с трезубцем) и некоторых других (Дьяконова, Смирнова, 1976; Azarpay, 1975, 1976, 1981, p. 126–143; Belenitski, Marshak, 1981, p. 29, 35). Хорошо известно, что Согд был охвачен воздействием зороастризма, но дискутируется вопрос о том, насколько сильным было это воздействие (Henning, 1965; Widengren, 1965, s. 320–332; Boyce, 1982, p. 240). Влияние других догматических религий было ограниченным, хотя известно, что многие согдийцы исповедовали манихейство, буддизм и христианство. Эти религии были особенно распространены в их колониях. Никаких манихейских памятников на территории Согда пока не обнаружено. Буддизм в Согде, видимо, в какой-то момент играл известную роль, но к 630 г. он уже навсегда потерял значение в метрополии (Litvinsky, 1968, p. 41–46; Литвинский, Зеймаль, 1971, с. 114, 115, 119, 121, 123, 124). Христианство археологически засвидетельствовано в Пенджикенте (Пайкова, Маршак, 1976) и в Самарканде (Тереножкин, 1950, с. 167, рис. 2), но христианских росписей или икон там нет.
Культовая архитектура раннесредневекового Центрального Согда известна по храмам местной религии в Пенджикенте. Эти два храма были построены в V в. и многократно перестраивались до начала VII в. В Южном Согде к началу этого периода относятся наиболее поздние перестройки храма Еркургана (Исамиддинов, Сулейманов, 1977; 1984, с. 18).
В социологическом аспекте росписи Пенджикента как памятник идеологии складывающегося феодализма рассматривал А.Ю. Якубовский (Якубовский, 1954). Позднее была предпринята попытка выявить существенные черты мировоззрения согдийцев на основании росписей Пенджикента (Беленицкий, Маршак, 1976).
Изучение монументального искусства стимулировало исследование других его видов. Были опубликованы сводные издания по терракотам (Мешкерис, 1962, 1977). Новые находки лицевых оссуариев привели к возобновлению споров о значении их рельефов и к открытию на некоторых из них зороастрийских изображений (Пугаченкова, 1984; Павчинская, 1983; Лунина, Усманова, 1985; Grenet, 1984, 1986; Грене, 1987). В восточной торевтике VI–IX вв. были выделены школы, в той или иной степени связанные с Согдом (Маршак, 1971а; Даркевич, 1976).
В настоящее время еще нет обобщающей работы по искусству Согда. Б.Г. Гафуров дал краткий обзор раннесредневекового согдийского искусства с культурно-исторических позиций (Гафуров, 1972, с. 274–280). Популярный очерк написал Б.Я. Ставиский (Ставиский, 1974, с. 188–230). Отдельные главы отвели Согду в своих книгах по искусству Центральной Азии М. Буссальи и Б. Роуленд (Bussagli, 1963, p. 42–51; Rowland, 1970, s. 52–78). Их работы интересны в искусствоведческом плане, но в них нет историко-культурной проблематики. У Л.И. Ремпеля культовые, эпические, сказочные сюжеты, определенные его предшественниками, без разграничения трактуются как «эпос в живописи Средней Азии» (Ремпель, 1984). Специально живописи Согда посвящена монография американской исследовательницы Г. Азарпай (Azarpay, 1981), в которую включен большой раздел советских авторов. В этой книге, написанной в 1976 г., затронуты культовые и светские аспекты согдийской культуры.
В кратком обзоре нельзя даже перечислить многочисленные статьи, в которых идет речь о тех или иных мотивах согдийского искусства, однако надо упомянуть отчеты в серии «Археологические работы в Таджикистане» (за 1954–1961 и 1970–1982 гг.), где сообщается о всех произведениях искусства, найденных на территории этой республики, и приводится каталог выставки «Древности Таджикистана» (Душанбе, 1985).
Строительной истории пенджикентских храмов, реконструкции и интерпретации совершавшихся в них ритуалов посвящена диссертация В.Г. Шкоды (Шкода, 1986).
Изучая проблемы идеологии, необходимо учитывать данные согдийской литературы, к сожалению, по большей части переводной, обзор которой сделан В.А. Лившицем (Лившиц, 1981, с. 350–362). Нельзя забывать и о многократно прокомментированных историками скудных сведениях иноязычных, в основном китайских и арабо-персидских, авторов. Однако задача данной главы не исследовать все имеющиеся сведения, а представить в качестве исторического источника совокупность добытых археологами художественных памятников.
Хронологическая последовательность для всего периода раннего средневековья установлена главным образом на материалах Пенджикента. К V в. в этом городе относятся основание и первые перестройки двух храмов и первые наусы. Священный участок пенджикентских храмов площадью около 1,3 га располагался в центре укрепленного стеной города, занимавшего несколько более 8 га. Прямоугольный священный участок был разделен стеной, ориентированной с запада на восток, на две части, каждая из которых была отведена для одного храма (южный храм — объект I, северный храм — объект II). Ранняя история храмов еще не вполне выяснена, в частности с какого времени дворы каждого из храмов были разделены на восточный и западный; однако это членение появилось достаточно рано, уже в V в. (восточные дворы — объект X). Главные здания храмов находились в западной половине участка, а вход с улицы — на востоке. Эти здания представляли собой изолированные сооружения на прямоугольной в плане платформе (табл. 31, 2, 3).
На объекте I прослеживается ранний план главного здания. С востока на платформу вел узкий пандус. С восточной стороны на ней стояла колоннада портика, а с трех других сторон — глухие стены. Позади портика был виден четырехколонный зал с широкой дверью в западной стене, за которой находилась прямоугольная целла. Стены между залом и портиком не было. Зал и целла с севера, запада и юга были обведены обходным коридором. По сторонам от входа в целлу в торцовой стене зала располагались две арочные ниши, предназначенные, видимо, для статуй богов.
Архитектурная композиция храма, несомненно, родственна композициям храмов греко-бактрийского и кушанского времени на территории Бактрии (Ай-Ханум, Тахти-Сангин, Сурх-Котал, Дильберджин). Особенностью пенджикентских храмов является открытый в портик четырехколонный зал перед целлой. В этом проявилась характерная вообще для Согда публичность ритуала.
К V в. относится первая значительная перестройка первого храма. К южной стене были пристроены три помещения, самое восточное из которых, с окрашенными в черный цвет стенами и хранилищем для чистой золы, предназначалось для священного вечного огня. Из этого помещения выходили во двор ступени специально пристроенной к платформе лестницы; по ней поднимались с огнем в главное здание. Симметрично этой была сооружена лестница у северного края платформы.
Одно из помещений у южной стены главного здания было святилищем с нишей в торцовой стене. В нише не было стационарного изображения божества, но низ стены под ней оформлен в виде пьедестала и украшен глиняными рельефами, значение которых определил П. Бернар: два тритона, подняв руки, поддерживают драпировку, как бы свисающую с потолка нити. Найдены и фрагменты орнаментов от живописного обрамления. Около юго-западного угла платформы обнаружены пристенный алтарь-пилястр и остатки пня большого дерева.
В результате перестройки здания культы огня и воды, столь характерные для зороастризма, начали играть большую роль, не предусмотренную первоначальной композицией плана. Это не изолированный факт: к V в. относятся наиболее ранние оссуарные погребения Пенджикента. В более раннее время, в первые века н. э., в Согде известны трупоположения в курганах и грунтовых могильниках (Суджина, Зосун). Для того же периода надо упомянуть и обычай выкладывания трупов в пещере в сопровождении инвентаря (пещера Гори-Гург близ Пенджикента). Как известно, оссуарный обряд не был обязательным для зороастрийцев и практиковался не только зороастрийцами. Но в Хорезме и в Согде этот обряд определенно связан с зороастрийской средой (Рапопорт, 1971; Ставиский, 1952; Потапов, 1938; Павчинская, 1983; Grenet, 1984; Грене, 1987). Само изменение обряда, несомненно, отражало стремление к упорядочению ритуалов, о том же, вероятно, свидетельствует перестройка храма в Еркургане, где приблизительно в то же время появляется стационарный алтарь огня и множество ранее неизвестных культовых предметов, связанных с почитанием огня (Исамиддинов, Сулейманов, 1977; 1984, с. 18; Сулейманов, 1987, с. 135–143).
К концу V в. относится сооружение дополнительных капелл с севера от главных зданий обоих храмов. В северной капелле второго храма местами сохранилась настенная живопись на боковых стенах, в том числе изображение богини с предстоящими. Это не основное божество, культу которого была посвящена капелла. Богиня с систром и знаменем в поднятых разведенных руках сидит на троне с опорами в виде протом крылатых псов (?) (Belenizki, 1980, taf. 18–20; Belenitskii, Marshak, 1981, fig. 34). Элементы эллинистической иконографии Исиды и греческого костюма, а также эллинистические приемы передачи объема и пространства (позем), которые позднее в Согде исчезают, сочетаются с сасанидской царской позой, сасанидскими пряжками и лентами. Надо отметить зооморфный трон, переносной жертвенник с зонтом, трубчатое знамя — особенности позднейшей согдийской культовой иконографии, появившиеся уже в V в. Сочетание эллинистической и сасанидской традиций восходит, вероятно, к кушано-сасанидскому искусству Тохаристана[10], но согдийцы смело перерабатывали заимствованные схемы. Рисуя богиню, художник первоначально собирался изобразить ее с мечом. Однако в ходе работы было решено изменить ее атрибуты или, скорее, заменить на этом месте одну богиню другой, с другими атрибутами (табл. 32, 8).
Если V век в Согде был временем неуклонного подъема, то к началу VI в. в Пенджикенте относятся разрушения, связанные, возможно, с эфталитским завоеванием. В первой половине VI в. храмы были перестроены, причем было заложено сырцом помещение для вечного огня. Таким образом, пенджикентский первый храм недолгое время сочетавший особенности двух типов иранских культовых сооружений досасанидского времени, т. е. храмов богов и храмов огня (Boyce, 1979, p. 60–61, 88–90), снова стал только храмом богов. Эта перемена имела, видимо, лишь местное значение, поскольку хорошо известно, что во времена арабского завоевания в VIII в. в Согде функционировали храмы огня.
В VI в. после нескольких перестроек окончательно сложился план пенджикентских храмов, который с VII в. уже почти не менялся. Главное здание второго храма в результате осталось изолированной постройкой среди двора, тогда как фасад главного здания первого храма протянулся на всю ширину двора. Сами главные здания обоих храмов очень похожи друг на друга. Портики и залы храмов, несколько капелл получили богатое скульптурное и живописное убранство. Архитектура предоставила живописи и скульптуре возможность развернуть перед посетителями храмов множество композиций, среди которых были сцены поклонения божеству, процессии, культовые театрализованные представления, пиры и иллюстрации к мифологическим повествованиям. Это изобилие изображений, не свойственное зороастризму Ирана, здесь, в Согде, должно быть, помогало местной религии успешно конкурировать с манихейством и буддизмом, которые использовали религиозное искусство в своей пропаганде.
В V–VI вв. в ходе борьбы сложилась согдийская культовая иконография, в которую с VI в. за короткий срок вошло много новых для Согда иноземных элементов. Это стало возможным потому, что ранее у согдийцев вообще не было сколько-нибудь развитого представления о зримом облике богов. В дальнейшем, в VII–VIII вв., наступает определенная стабилизация и нет новых значительных заимствований.
В VI в. в Согде широкое распространение получили керамические иконки-образки, на некоторых изображены божества в храмовой нише (Маршак, 1964, с. 237–240, рис. 25–26; Мешкерис, 1962, с. 40–43, 92–95, табл. XIX–XX; 1977, с. 60–71, рис. 7, табл. XIV–XVIII, XXX). Надо отметить, что статуэтки без ниш часто были изображениями тех же богов, что и на образках. Нана, сидящая на льве (табл. 30, 22), бог на троне в виде верблюда (табл. 30, 1, 6, 11) и некоторые другие персонажи терракот засвидетельствованы, кроме того, в росписях и на деревянной скульптуре VII–VIII вв. Многие терракоты, вероятно, были массовыми репродукциями известных в свое время храмовых статуй. Скульптор лепил и вырезал из подсохшей глины исходную патрицу каждой серии. Патрицу обжигали, оттискивали в сырую глину, а затем после обжига оттиск превращался в матрицу для формовки терракот. Во время сушки и обжига фигурки становились меньше, чем матрицы, в которых их делали. Многие гончары использовали в качестве патриц готовые изделия и делали с их помощью новые матрицы, которые, высыхая, становились меньше терракот, послуживших патрицами. Иногда полученные оттиски подправляли после формовки. В результате появились большие серии терракот разного размера (известны серии с шестью-семью градациями), но целиком или в основных чертах, механически воспроизводивших немногочисленные исконные патрицы, выполненные скульпторами-профессионалами. Этих патриц было так мало, что не приходится думать об особых скульпторах-коропластах. Те, кто выполнял глиняные статуи и рельефы храмов или резные деревянные фигуры и рельефы, очевидно, лишь от случая к случаю делали образцы для мастеров-керамистов. С терракотовыми образками высокопрофессиональное искусство и новая иконография богов вошли в дома рядовых горожан. Некоторые, обычно более крупные, терракоты раскрашивались, как, вероятно, и вся монументальная скульптура.
Во втором храме к VI в. относится глиняная монументальная скульптурная композиция входного портика восточного двора с изображением реальных и фантастических обитателей вод, среди которых есть и тритон с рыбьими хвостами вместо ног, похожий на более ранних тритонов первого храма. Тогда же в северной капелле второго храма напротив входа сделали специальную нишу с росписью, посвященной культу водного божества — четверорукой (по индийскому образцу) богини, сидящей на троне в виде дракона. Таким образом, почитание водной стихии засвидетельствовано во второстепенных помещениях. От статуй главного зала почти ничего не сохранилось, а в целле, по-видимому, вообще не было стационарного убранства. Там только голые стены и остатки деревянных конструкций, вероятно, от механизма с воротом какого-то подъемного устройства для храмовых чудес[11] (табл. 31, 4). Таким образом, неясно, относились ли второстепенные культовые изображения храма к его основному культу. В портике и четырехколонном зале росписи отражают мифологические сюжеты и ритуалы, совершавшиеся в храме (процессии едущих в храм на боковых стенах портика, фигуры молящихся с переносными жертвенниками на торцовой стене зала).
Мифологически композиции — это какие-то плохо сохранившиеся батальные сцены на задней стене портика и росписи боковых, южной и северной, стен четырехколонного зала. На восточной части южной стены показана сцена оплакивания, в которой участвуют люди и божества (ЖДП, табл. XIX–XXIII; Якубовский, 1950, рис. 4, 5). Ее считали изображением погребения Сиявуша — героя, почитавшегося в Бухаре и, возможно, в Хорезме, или его сына Форуда (Дьяконов, 1951; Дьяконова, Смирнова, 1960), однако более вероятно, что оплакивают не юношу Форуда или мужа-воина Сиявуша, а какую-то молодую женщину (Рапопорт, 1971, с. 82), хотя такой миф в Согде неизвестен[12].
Оплакивание с участием четверорукой богини, по мнению исследователей Дьяконова, Смирнова, 1967, с. 76, 82, 83; Grenet, 1984, p. 275), соответствует согдийско-манихейскому тексту, в котором в связи с «порчей» веры магов упоминаются богиня Нана и оплакивание, но этот текст (Henning, 1944, p. 137, 142–144; 1965, p. 252) слишком отрывочен, чтобы судить о предании в целом. Западнее изображены вздыбленный красный конь и сцена разрушения стен города или крепости с падающими вниз головой людьми. Это не Чинватский мост, который должны преодолеть души умерших, поскольку при падении в ад грешников сам мост сужается, но не разрушается. На северной стене показана процессия пеших мужчин, ведущих красного оседланного коня, видимо того же, что и на южной стене, причем перед конем становятся на колени какие-то люди. В отличие от процессий на северной и южной стенах портика, которые движутся в том же направлении, что и посетители, идущие от входа к главному зданию, здесь движение обращено наоборот от целлы к портику, как бы продолжая композицию южной стены. О связи северной и южной композиций говорит и повторное появление красного коня. Видимо, художник изобразил не совершаемый в храме ритуал, а обряд, исполненный персонажами иллюстрируемого мифа. Жертвоприношение коня, известное в древности у ряда иранских народов, могло быть связано с погребальным обрядом, на что указывают рельефы одной группы согдийских оссуариев, где показаны жрец в закрывающей рот повязке, переносной алтарь и оседланный конь у этого алтаря (Крашенинникова, 1977, 1986). Люди с такими же повязками сопровождают оседланного коня на росписи VII в. из Афрасиаба. Если согласиться с Л.И. Альбаумом, что там изображен приезд невесты к самаркандскому царю, то оседланный конь, возможно, участвовал не только в погребальном, но и в других обрядах. Однако его толкование не бесспорно.
Во втором храме эпизод с конем лишь часть погребального ритуала, но никак не развязка мифологического сюжета. Продолжение могло бы находиться на соседнем участке торцовой стены портика. Но трудно допустить возможность, что композиция на этом участке — сражение в горах с мелкомасштабными фигурами, среди которых различимы воин, поднявший боевой топор, и как будто слон, — может без всякого перехода быть продолжением торжественной, даже несколько растянутой процессии на северной стене. Сюжет сцены на этом северном участке торцовой стены портика, видимо, тоже мифологический, но в этой сцене продолжается не роспись зала, а композиция на южном участке той же стены, где показаны тела поверженных воинов.
Таким образом, тематика росписей боковых стен главного зала была полностью раскрыта на этих двух стенах. Если, как неоднократно предполагали, здесь находились иллюстрации к мифу об умирающем и воскресающем божестве (мужском или женском), то, поскольку стены были много выше, чем сохранившиеся росписи, для сцен, связанных с воскрешением или апофеозом, могли бы быть отведены верхи стен. Оплакиваемая имеет статус божества или близка к этому статусу, поэтому художник показал ее в большем масштабе, чем оплакивающих ее людей. Возможно, что роспись, как и согдийский текст с упоминанием Наны, посвящена какому-то квазиисторическому событию, поскольку в тексте назван реальный город, находившийся на территории Тохаристана. В этом случае также надо учитывать неполноту сохранившейся композиции.
В первом храме росписи VI в. частично сохранились в южной и северной капеллах и в портике главного здания. В портике это мелкомасштабное изображение какого-то ритуального пира и две далеко отстоящие друг от друга композиции: с божественным воином-лучником на колеснице, запряженной четырьмя кабанами, и с изображением Захака. Захак представлен дважды — стоящим и лежащим (Беленицкий, Маршак, 1973; Belenitskii, Marshak, 1981, fig. 14, 33). Этот царь, позднее тиран «Шахнаме» со змеями, выросшими из его плеч, восходит к авестийскому трехголовому змею Ажи-Дахаку. По сочинениям сасанидского времени, он играет важную роль в зороастрийской эсхатологии. Побежденному, но не убитому в древности[13], ему предстояло участвовать в последней битве Добра и Зла. С темой извечной борьбы этих мировых сил, вероятно, связаны батальные сцены в росписях портиков главных зданий храмов Пенджикента. В росписях их северных капелл отразились театрализованные представления, приуроченные к весенним и летним праздникам.
Стилистически живопись VI в. в отличие от скульптуры далеко отходит от эллинистических традиций. В обоих видах искусства заметную роль начали играть индийские мотивы. Колорит росписей стал более ярким и контрастным, возросла их декоративная выразительность в синтезе с архитектурой.
Судя по трактовке лица и прически, к VI в. относится деревянная нагая фигура сидящего мужчины, найденная в пещере в верховьях Зеравшана вместе с остатками одежды (Мухтаров, 1982, с. 15–20). Эта кукла в половину натуральной величины, возможно, служила переносным идолом во время праздничных процессий подобно фигуре Омана (Вохумана?), которого носили в храмах магов Каппадокии (Страбон, География, XV, 15, с. 680; Boyce, 1984, p. 63). Изображения светил и жезл с головами горных козлов, которые найдены вместе с этой статуей, также находят аналогии в зороастрийской символике.
К VI в. относятся наиболее ранние согдийские серебряные сосуды, для которых характерны сохранение древних ахеменидо-парфянских традиций и почти полное отсутствие изобразительных мотивов (Маршак, 1971а).
На протяжении VII в. в Согде произошли значительные перемены. Ускорение демографического и хозяйственного роста привело к качественным сдвигам и во всех видах ремесла, от которого в то время было неотделимо искусство. Внешние обстоятельства способствовали этому ускорению.
С конца VI в. вхождение в систему тюркских каганатов, а с середины VII в. фактическая независимость под сюзеренитетом Танской империи, сначала почти, а затем и полностью номинальным, падение под ударами арабов в конце первой половины VII в. Сасанидского Ирана, связанное со всем этим перемещение на север основной трассы международной торговли на Азиатском континенте вывели Согд из относительной обособленности более раннего периода.
Приблизительно с середины VII в. начинается расцвет согдийского искусства, который продолжался до середины VIII в., несмотря на неоднократные нашествия арабов в конце VII и особенно в первой половине VIII в., которые привели к полному подчинению Согда.
В Пенджикенте удается датировать росписи VIII в. с точностью до десятилетий, но стилистически и по реалиям на протяжении VII — первой половины VIII в. выявляются два более длительных периода: VII в. и конец VII — первая половина VIII в., поскольку, восстанавливая Пенджикент, вернувшиеся около 740 г., после заключения договора с арабами, согдийцы в новых росписях 740-х годов отразили ту же доисламскую идеологию, которая воплощена в росписях начала VIII в., выполненных до прихода арабов в 722 г. в этот город. После середины VIII в. горожане и знать исламизировались, что прослеживается археологически по преднамеренной порче росписей и алтарей-очагов. К первому из этих периодов относятся основные росписи Афрасиаба (между 650 и 675 гг.), а ко второму — росписи Варахши (Беленицкий, Маршак, 1979). Наиболее поздний период богато представлен в Пенджикенте, и поэтому разрозненные росписи VII в. с точки зрения идейного содержания приходится рассматривать вместе с поздними. Насколько сейчас можно судить, живопись конца VII — первой половины VIII в. отличалась особо развитой нарративностью и разнообразием иллюстрируемых литературных сюжетов, тогда как ранее преобладали сложные ритуальные сцены.
В VII в. ярко проявилось стремление к декоративному богатству, но в это время уже наметились и тенденции, нашедшие полное развитие в первой половине VIII в., когда согдийцы достигли высокого мастерства в разработке эпических повествований. Остаются непревзойденными их фризовые композиции со сложным ритмом повторяющихся сцен и мотивов при обязательной неполноте повторов и своеобразии каждой из фигур и каждой из сцен (принцип повторов ближе к рифмовке, чем к рефрену). Эволюция шла ко все более ясной и при этом эмоциональной передаче развития действия, ко все большей эластичности форм и контуров и все большей каллиграфичности линии.
Произведения торевтов с середины VII в. до начала второй половины VIII в. отличаются особенно высокохудожественным выполнением (Маршак, 1971а). В VII в. обогащается набор форм серебряной посуды, распространяется сложный рельефный и гравированный декор, становятся обычными изображения реальных и фантастических животных. В торевтике этого времени проявился интерес к иноземным культурам, что выразилось в заимствовании тюркских и византийских форм, сасанидских изобразительных и китайских орнаментальных мотивов. В Хорезме на серебряных чашах изображали богов, иногда тех же, что и на согдийских росписях, но согдийцы предпочитали видеть на сосудах зооморфные символы. Возможно, это связано с согдийской торговлей. Зарубежные или инаковерующие потребители могли, не понимая согдийского осмысления, воспринимать эти, как будто нейтральные, образы в соответствии со своими собственными представлениями. Согдийские сосуды распространялись в тюркских и хазарских степях, их влияние заметно в Китае и в Восточном Иране, подвластном арабам. В эту эпоху подъема благосостояния рядовые горожане в своем быту подражали знати: их столовая посуда (керамические реплики серебряных сосудов), одежда с наборными поясами, монументальные дома похожи соответственно на утварь, костюм и жилища аристократии.
Значительные перемены произошли и в коропластике. Техника ее не изменилась, но образки почти исчезли, зато широко распространились фигурки всадников со штампованным изображением человека на вылепленном от руки ездовом животном (табл. 30, 5). Такие фигурки, но обычно целиком лепные, издавна были известны в Согде. Эти своего рода праздничные игрушки, связанные с древними обрядами земледельцев, напоминают, в частности, фигурки, изготовляемые зороастрийцами к Фарвардагану[14]. В VII в. иногда на спину животного прилепляли небольшой образок, но в целом всадники в отличие от образков — это не изображения богов пантеона. Исчезновение терракотовых образков едва ли можно объяснить отказом от обычая иметь в домах изображения богов. Скорее всего, в богатеющих городах Согда дешевые штампованные иконки сменились живописными, известными, например, по Восточному Туркестану той эпохи.
В парадных залах богатых домов живописцы обязательно изображали богов как объект поклонения главным образом в виде особой сцены на торцовой стене в реальной или изображенной живописцем нише. Именно для VII в. характерны лицевые оссуарии с рельефными культовыми изображениями. Сюжеты рельефов оссуариев существенно пополняют представления о согдийском пантеоне и согдийских ритуалах.
Попробуем теперь дать краткий обзор культовых сюжетов по всем видам изобразительного искусства Согда VI–VIII вв. Культовое искусство Согда имело весьма скромное начало. В Пенджикенте в капелле, расположенной в северо-западном углу двора второго храма, в слое начала VIII в. найдена алебастровая статуя сидящей богини, смонтированная из отлитых в форме частей и раскрашенная (Maršak, 1990, fig. 6). Датировка этой портативной фигуры высотой около 32 см не соответствует дате слоя. Ее иконография и стиль восходят к эллинистическим статуям сидящей богини, хотя и с некоторыми искажениями и огрублением. Еще нет ни сасанидских, ни индийских деталей. К сожалению, определить, какая именно богиня изображена, нельзя, поскольку не сохранились ни головной убор, ни руки, которые обычно держали предметы, являющиеся атрибутами определенного божества. Можно только сказать, что ближе всего к пенджикентской фигуре изображение Ардохш на некоторых монетах Канишки III (Зеймаль Е., 1983, табл. 25, XVII, 01).
Такого рода небольшие серийные, сменные и довольно простые изображения, вероятно, в позднеантичное время привозились из какого-то производственного центра, обслуживавшего большую территорию. Следует отметить, что известные для более позднего времени росписи каждый раз без припорохов создавались заново. Уже к концу V в. изображения богов, как показывает роспись с богиней из северной капеллы, сохранив некоторые особенности (в частности, в костюме), характерные для античной традиции, становятся гораздо сложнее, обогащаясь элементами сасанидской царской иконографии: диадема и пояс с лентами, зооморфный трон, ноги сидящей фигуры с расставленными коленями, образующие ромб. Сасанидский вклад прослеживается и по позднейшим памятникам, но с VI в. его несколько заслоняет сильное индийское влияние, столь же отчетливо видное в произведениях более позднего периода.
Индийские заимствования связаны не с буддийской, а с индуистской иконографией. Только в одном зале дома начала VIII в., в котором на почетных местах помещены крупномасштабные изображения богов согдийского пантеона, в маленькой арке над дверью был изображен Будда, выполненный художником-небуддистом, допустившим грубые иконографические ошибки (помещение 28 объекта XXV) (табл. 33, 2). Заказчик также явно не был буддистом, но, имея недогматическое религиозное сознание, видимо, не видел ничего дурного в том, чтобы заручиться покровительством и этого иноземного божества. Согд в некоторых китайских источниках отнесен к числу стран, где почитают Будду, однако побывавшие в нем буддийские паломники VII–VIII вв. свидетельствуют о негативном отношении согдийцев к буддизму. Вероятно, наиболее тесный контакт с этой религией нужно отнести к VI в. В Пенджикенте на хуме есть согдийская надпись «сутра» (чтение В.А. Лившица), хотя именно в этом городе буддисты никогда не играли заметной роли (табл. 34, 3).
Возможны контакты согдийцев с индуизмом помимо буддийского посредничества. Как недавно напомнил Ф. Грене, в долине Инда еще в XIX в. существовала группа населения, название и занятия которой свидетельствуют о ее происхождении от согдийских торговцев (Grenet, 1985, p. 37–38). Эти люди стали индуистами, но практиковали ряд неортодоксальных обычаев. Множество согдийских надписей обнаружено на скалах вдоль дороги в верховьях Инда (Humbach, 1980). Там, в Индии, стремление потомков согдийцев приспособиться к индуизму вполне понятно, особенно если учесть длительность их пребывания в этой стране, но могли ли возвращавшиеся из Индии купцы так повлиять на своих сограждан, остается неясным.
В кушанском царстве, по мнению Е.В. Зеймаля, «боевой шиваизм», отрицавший иные культы, дважды становился царской религией (при Виме Кадфизе и Васудеве), что было связано со стремлением иноземных завоевателей Индии с помощью неортодоксальной индийской религии внедриться в замкнутую структуру общества этой страны (Зеймаль Е., 1963). Однако за пределами царства, в Согде, все это не имело значения, да и специфики «боевого шиваизма» нет в согдийской иконографии. Связанный с Вишну Гаруда, вероятно как-то переосмысленный, изображен в виде орла, опутанного змеей и несущего в когтях полуобнаженную нагини. В той же нише парадного зала одного из домов VIII в. (помещение 1 объекта XXII) помещена крупномасштабная фигура трехглавого божества, подобного Шиве. Очень похожие изображения Гаруды открыты в Зартепе в Тохаристане (Реутова, 1986).
Наиболее вероятным представляется, что в Согд индуистскую иконографию занесли буддисты. Экспансия буддизма — это мощный процесс, охвативший Тохаристан и вообще все страны к югу и востоку от Согда, который не мог не сказаться, пусть косвенным образом, и в нем, тем более что вне метрополии хорошо известны согдийцы-буддисты. О согдийско-буддийском «субстратном элементе» искусства Согда предположительно писал Б.А. Литвинский (Литвинский, Зеймаль, 1971, с. 124). Индуистские божества, и в частности Шива, засвидетельствованы в буддийском искусстве VI–VII вв. Восточного Туркестана, долины Кабула и Дуньхуана. Вне Индии эти божества отождествлялись с местными богами. Так, в согдийском буддийском тексте Зрван приравнен к Брахме, Адбаг (видимо, Ахура-Мазда) — к Индре, а Вешпаркар — к Махадеве, т. е. к Шиве (Humbach, 1975). В другом буддийском тексте эти три бога фигурировали только под своими согдийскими именами, но при этом упоминаются особенности их облика, прямо связанные с индийской иконографией: третий глаз Адбага, три лица Вешпаркара. Г. Хумбах сопоставил согдийского Вешпаркара с бактрийским Вишей-Шивой, который на некоторых кушанских монетах представлен трехликим. Это сопоставление подтверждается, в частности, надписью с именем Вешпаркар (чтение В.А. Лившица) на ноге трехглавого, вооруженного трезубцем шивоподобного бога пенджикентской живописи (помещение 1 объекта XXII) (Белиницкий, Маршак, 1973, рис. 11). Вешпаркар почитался не только согдийскими буддистами, но и манихеями, а также, судя по росписям Пенджикента, адептами местной религии.
Согдийский Вешпаркар, скорее всего, согласно Г. Хумбаху, соответствует авестийскому Вайу — богу Ветра. Не все его атрибуты в отличие от кушанского Виши присущи Шиве. Когда в кушано-сасанидское время иранские зороастрийцы захотели приспособить образ Виши к своим представлениям, в кушанских землях Вишу-Шиву не отождествляли с каким-либо авестийским божеством, что сделало возможным его отождествление с Митрой (Луконин, 1981; Carter, 1981). Созвучие в именах, скорее всего, разной этимологии помогло согдийцам узнать своего Вешпаркара в бактрийском Више, а тем самым и в Шиве. Возможно, и другие фигуры шивоподобного, но не трехголового божества, известные в терракоте с VI в., а в живописи с VII в. (Banerjee, 1969), также могут быть поняты как изображения Вешпаркара.
В V–VI вв. буддийские миссионеры могли, пользуясь отсутствием стойкой местной иконографии, не только ввести в свой пантеон почитаемых согдийцами богов, но и отождествить их с адаптированными буддизмом индийскими. В буддийских храмах согдийцы увидели вместе с изображениями Будды и других буддийских персонажей своих собственных богов в чужеземном обличье. Можно думать, что вскоре храмы и дома небуддистов обогатились подобными росписями и статуями, а в VII–VIII вв. восторжествовавший культ местных богов сохранил ставшую уже привычной индийскую иконографию. Считают, что в пенджикентской сцене оплакивания тоже сказалось влияние буддийского искусства (Jettmar, 1961).
Если образы индийских богов пришли в Согд с буддизмом, то занесены они были не при кушанах, а позже, во время упадка буддизма в Тохаристане, поскольку индийские мотивы согдийской иконографии часто явно посткушанские.
В живописи Красного зала дворца Варахши много раз повторяется варьирующая только в деталях композиция: герой в короне, сидящий на слоне, сражается с двумя хищниками или чудовищами. Этот герой и его противники показаны огромными, как слон, и только погонщики масштабно соответствуют слонам. Над фризом с этими сценами проходит другой фриз с изображением шествия оседланных животных — реальных и фантастических, которые символизируют всю совокупность богов пантеона, обычно изображавшихся сидящими на спине зверей или на зооморфных тронах. Еще выше были помещены райские деревья, охраняемые грифонами. Особый культовый характер зала виден и в его планировке (Шишкин, 1963, с. 54–58, 152–158, табл. I–XII). Вероятно, внизу многократно повторено изображение истребляющего чудовищ Абдага, который уподоблен восседающему на слоне царю богов Индре. Скорее всего, тот же бог изображен на пенджикентском образке в виде царя с лирой в руке на троне, опоры которого — протомы двух слонов. Бог с лирой или кифарой есть и на других терракотах из Пенджикента и Самарканда (Веселовский, 1917, с. 60, рис. 1; Маршак, 1964, с. 239–240, рис. 26, 7–8) и как будто на росписи VI в. в северной капелле пенджикентского второго храма (Маршак, Распопова, 1991).
Слово «Адбаг», по Н. Симс-Уильямсу, означает «высшее божество», соответствуя буддийско-санскритскому adhideva (палийскому atideva) и представляя собой «индоиранский гибрид» с индийским префиксом и иранским корнем (Sims-Williams, 1983, p. 138–139). Влияние индийской буддийской терминологии на лексику согдийского языка, сказавшееся в манихейских и христианских текстах, считают результатом успехов буддизма в Согде (Henning, 1936; Asmussen, 1965, p. 136–137). Хотя согдийцы-манихеи могли уже в Восточном Туркестане, а не в своей метрополии воспринять многие буддийские понятия и термины, но индийские слова в христианских текстах показывают, что были и полностью «натурализировавшиеся» в согдийском языке ранние заимствования такого рода (Sims-Williams, 1983, p. 136, 140).
Для понимания иконографии важно, заменило ли у согдийцев индоиранское «гибридное» слово «Адбаг» имя Ахура-Мазды, как считает Г. Хумбах, или оно применялось ими к разным богам, как считает Н. Симс-Уильямс. Манихеи-согдийцы называли Адбагом Первочеловека, которому Мани дал имя Хормизда (Ахура-Мазды). У монголов-буддистов, следовавших за уйгурами, имя Хормизд вообще заменило имя Индра.
Если считать согдийский текст, в котором Адбагом назван «царь богов» (Sims-Williams, 1976, p. 46–48), манихейским, то окажется, что это слово относилось не только к Первочеловеку, но и к Отцу Величия (Sims-Williams, 1983, p. 138). Однако данный текст, возможно, зороастрийский (Лившиц, 1981, с. 353–354), что сразу возвращает к идее об Адбаге — Ахура-Мазде. Кроме того, сам Н. Симс-Уильямс отмечает, что есть согдийский манихейский отрывок, в котором вместе упомянуты как разные персонажи и Азва-Зрван (Отец Величия), и Адбаг (Sims-Williams, 1983, p. 138).
Задача сопоставления образов богов со сведениями письменных источников затрудняется крайней скудостью текстов.
Поскольку известны согдийские формы имен почти трех десятков авестийских богов (Henning, 1965), представляется необходимым найти в иконографии все, что сопоставимо с этими божествами. Однако все эти отождествления сугубо гипотетичны, поскольку только в случае с Вешпаркаром отождествление подтверждается надписью, а иконография не знает общезороастрийских норм в Согде и сильно отличается от иранской.
На образке и статуэтках VI–VII вв., восходящих к одной патрице, показан юный бог без короны, стоящий с разведенными в стороны стопами (Маршак, 1964, рис. 27). Единственный обращающий на себя внимание атрибут — это повязанный сложным узлом тройной пояс, концы которого держит юноша. Это, скорее всего, вариант зороастрийского кусти, который развязывали и завязывали молясь. В двух других вариантах тройной кусти есть на жрецах рельефов оссуариев из Краснореченского городища и из района Китаба (Горячева, 1985; Крашенинникова, 1986). Из зороастрийских богов с молитвой связан прежде всего Сраоша (Срош) — «послушание», который первым из творений Ахура-Мазды совершил молитву (Ясна, LVII, 2, 67), он — вестник Ахура-Мазды, воплощение дисциплины, лучший учитель религии.
Как будто весьма разнообразно представлен согдийский Вашагн (авестийский Веретрагна) — бог Победы, от которого, судя по его популярности в согдийском искусстве, ждали удачи во всяком деле. На образках VI в. это юноша в короне в виде крылатого верблюда, сидящий в индийской царской позе на лежащем верблюде и держащий в руках маленького верблюда (Маршак, 1964, рис. 26, 9; Беленицкий, 1977, рис. 46; Belenitski, Marshak, 1981, fig. 9). Верблюд в Авесте связан с Веретрагной, будучи одной из его инкарнаций.
В живописи Варахши этот бог сидит на троне с опорами в виде крылатых верблюдов, тогда как в той же композиции на ножке жертвенника он изображен на лежащем верблюде, причем в руке у него храмовый жертвенник («огонь Варахрана» — Веретрагны), неподалеку от трона в воздухе летит крылатый верблюд с павлиньим хвостом (Шишкин, 1963, табл. XIV, XV). В Пенджикенте такое фантастическое существо в живописи первой половины VIII в. имеет несколько вариантов, показано оно и на согдийском серебряном кувшине (Беленицкий, 1973, рис. 39; Маршак, 1971а, табл. 7). Ж. Дюшень-Гийомен считает, что фантастические существа в согдийских росписях, летящие около голов людей, символизируют различные воплощения Веретрагны (Duchesne-Guillemin, 1979). Несколько подобных фигур могут быть поняты так, но многие из них ассоциируются с другими богами (дракон с изогнутой шеей, крылатая девушка, лев с крыльями и хвостом дракона и др.). Магические изображения фантастических существ с головой человека или животного и, видимо, змеиным хвостом по-индийски названы нагами в непереводном согдийском тексте, в котором прослеживаются буддийские и местные (например, гимн Ветру) элементы (TSP, 1940, p. 59–73; обзор литературы об этом тексте см.: Лившиц, 1981, с. 354).
Хварена (фарн) — божественная слава, удача, по Ж. Дюшень-Гийомену — кольцо с лентами или ленты, которые несет летящее существо, однако возможно, что и сами эти существа воспринимались как воплощения фарна (Azarpay, 1976; 1981, p. 110–112; Belenitskii, Marshak, 1981, p. 70, 73). «Крылатые лисицы», по Бируни, олицетворяли счастье кеянидов и назывались «хурасан хварра», т. е. «восточный (райский) фарн» (Бируни, 1957, с. 237). Эти сведения восходят к Сасанидскому Ирану, цари которого якобы унаследовали фарн кеянидов. В сасанидской символике наиболее соответствующим тексту Бируни представляется так называемый сенмурв (Duchesne-Guillemin, 1978), в подражание которому согдийцы выработали свой образ крылатого верблюда. Разнообразие летящих существ могло быть связано с представлениями о фарне того или иного бога.
В живописи Афрасиаба (помещение 9) и Пенджикента Вашагн, держащий в руке чашу с фигуркой верблюда[15], сидит на одном троне с богиней (Беленицкий, Маршак, 1973, с. 61–62; 1979, рис. 7). В Пенджикенте в трех домах этот трон опирается на две фигуры: верблюда со стороны Вашагна и горного барана со стороны богини. В терракоте есть как будто и отдельные изображения этой богини (Кызласов, 1959а, с. 208–209; Мешкерис, 1977, рис. 7, 1, 3). Ванинда, женское божество Победы в виде Ники, изображена на некоторых кушанских монетах, горный баран — одно из воплощений Веретрагны, а в Сасанидском Иране и фарна кеянидов (Литвинский, 1968, с. 55–56). В Пенджикенте около этой четы показаны Ветры в виде полуобнаженных фигур с кожаными мешками. У горла одного из мешков клубятся облака. Ветер — первая инкарнация Веретрагны, который, кроме того, осеняет хвареной дом праведного, как дождевые тучи (Яшт., 14, 41).
На бронзовых бляхах из буддийского храма согдийцев Семиречья (Ак-Бешим, VIII в.) оба божества держат в поднятых руках одну фигурку лежащего верблюда (Кызласов, 1959а, с. 206–209, рис. 38, 7). В изображениях этой пары только поза мужского божества имеет индийское происхождение. Акбешимские бляхи — прямое свидетельство включения согдийских богов в буддийский культ, подтверждение взаимодействия буддийского и местного искусства (табл. 100, 1–3, 5–8). Видимо, те же боги изображены на отдельных тронах в соседних арках резного фриза из Куйруктобе близ Отрара (Байпаков, 1986, с. 54–57, рис. 10).
Акбешимский Вашагн отличается большой бородой, в его сложном не вполне ясном головном уборе звериное ухо (Кызласов, 1959а, с. 206–209). Божество с гротескным бородатым лицом и головным убором с козлиными рогами и ушами, которое держит знамя на длинном древке, есть в живописи Пенджикента (Беленицкий, Маршак, Распопова, Исаков, 1983, с. 198–200, рис. 3). К сложной композиции, в которую входит это изображение, мы еще вернемся.
Вполне возможно, что и это Вашагн, уподобленный индийскому Найгомейе — козлоголовому спутнику или воплощению Сканды — бога войны. Г. Азарпай сравнила с Найгомейей бога, с головой козла и с копьем-флагом на хорезмской серебряной чаше (Azarpay, 1969, p. 201; Смирнов, 1909, № 45). Надо учесть, что Сканда изображался с копьем[16] и что козел — тоже одна из инкарнаций Веретрагны.
Вашагн, или Срош, представлен в виде сидящего в индийской позе принца с павлином на руке в арке рельефа деревянного панно из Пенджикента. Павлин в Индии — символ (ездовое животное — вахана) Сканды, который по своей функции близок к Веретрагне, но возможно, что павлин был в Согде приравнен к петуху Сроша. В Индии Сканда-Картиккейя держит в руке петуха, но не павлина.
Только с Веретрагной связан в Авесте кабан, что позволяет видеть Вашагна и в божественном воине в доспехах на колеснице, запряженной кабанами, изображенном в портике первого храма (Беленицкий, Маршак, 1973, с. 55–56, рис. 3).
Зооморфные символы при антропоморфных изображениях у согдийцев, видимо, часто были смягченным отражением зооморфных инкарнаций богов Авесты.
Не исключено, что тот же бог в виде Геракла, с которым его отождествляли в Иране, изображен на серебряной чаше VII в. с нанесенной до позолоты согдийской надписью (Смирнов, 1909, № 67; Альбаум, 1960, с. 177–178; Ставиский, 1960; Лившиц, Луконин, 1964, с. 172).
Наконец, видимо, был прав А.Я. Борисов, считавший, что божество в виде царя с мечом и с гротескной маской у ног — это Веретрагна, ассоциировавшийся с планетой Марс (Борисов, 1945). Такая иконография известна по налепам самаркандского «оссуария Веселовского» и по росписи VI в. северной капеллы пенджикентского второго храма (Веселовский, 1917, рис. 5; Беленицкий, 1973, табл. 2; Маршак, Распопова, 1991).
Таким образом, если мы выбираем отождествляемых персонажей среди авестийских богов, то для пяти-шести иконографических вариантов наиболее подходящим оказывается Веретрагна, согдийское имя которого Вашагн известно, в частности, по названию посвященного ему двадцатого дня каждого месяца. Есть и еще несколько изображений воинственных богов в доспехах, которые трудно отождествить. Надо признать, однако, что все предложенные отождествления логичны, только если исходить из авестийского списка, что не является абсолютной необходимостью, поскольку согдийцы почитали и других богов. Не всегда можно выбрать, к кому из богов, даже в пределах списка, надо отнести тот или иной атрибут, как, например, колесницу или пару коней.
С такими атрибутами могут быть изображены Миш (Митра), природное божество Солнца (Хвар), Тиш (Тиштрия), Друвасп (Друваспа) и др. Божество на коне с веревкой в руке (Беленицкий, Маршак, Распопова, Исаков, 1983, с. 190–191) иконографически напоминает кушанского Друваспу, огромный сияющий нимб за его спиной заставляет подумать о солнечных богах, однако надпись на его руке, хотя и плохо сохранившаяся, не дает подтверждений для соответствующих отождествлений. Иногда по связи с природным явлением или по функции можно подыскать в Авесте подходящие имена: например, Раман для бога, похожего на Силена и индийского Куверу (Беленицкий, Маршак, Распопова, 1980, с. 240; 1986, с. 330; Беленицкий, Маршак, Распопова, Исаков, 1983, с. 201), или Апамнапат для водного бога, символом которого был дракон (Беленицкий, Маршак, Распопова, 1980, с. 239). Однако согдийцы поклонялись не только авестийским богам (Henning, 1965, p. 253–254; Лившиц, 1979), а в качестве божества вод в Бактрии и Хорезме засвидетельствован Вахш. Список божеств согдийского пантеона, как он представлен в искусстве, может быть пополнен уже упоминавшейся богиней с систром и богиней на драконе (Анахитой?), какой-то богиней типа Тюхе с рогом изобилия, сидящей на троне с рогатыми львиными (?) грифонами (в резном дереве Пенджикента) (Беленицкий, 1973, табл. 43), нагой богиней с оленем на серебряном блюде (Маршак, 1971а, табл. 43), богиней, подобной Афине (на афрасиабских и пенджикентских терракотах) (Мешкерис, 1962, рис. 332; 1977, табл. XXX, 94; Маршак, 1964, рис. 26, 7–8), аналогичной богине Дильберджина (Кругликова, 1976, с. 96–101, рис. 57–59) и отчасти богине монет Хувишки (ее возможное отождествление с авестийской Арштат) (Grenet, 1984а, p. 258–162), а также еще несколькими достаточно отличающимися от всех рассмотренных или перечисленных образами. Однако по обилию изображений ни одно божество не может сравниться с Наной на льве и, по-видимому, с Вашагном в его разных обличьях. Третье место занимает шивоподобный бог, в его трехглавой иконографии определенный как Вешпаркар.
Обычно в разных пропорциях в иконографии прослеживаются три пласта: античный, сасанидский и индийский. Создавая все новые и новые образы богов, согдийцы конструировали их из привычных элементов. Это хорошо видно по росписям VII в. во внешних дворах храмов, где показано множество божественных персонажей. Как правило, каждому божеству давался какой-то отличительный атрибут, но в одном случае во внешнем дворе второго храма изобразили целую толпу прекрасных дев с булавами-жезлами и поднятыми знаменами. Отдельные фигуры отнюдь не идентичны, но у них нет особых индивидуальных атрибутов. Возможно, это многочисленные фраваши «с поднятыми знаменами» — идеальные прообразы всего сущего, которые почитались зороастрийцами как духи-покровители каждого существа и как духи предков, этот культ был распространен и в Согде (табл. 32, 9).
Судя по совместным изображениям двух или нескольких богов в одном зале, почти все божества согдийских росписей входили в один пантеон. Каждая семья имела одного-двух собственных божественных патронов, крупномасштабные фигуры которых вместе с маленькими донаторами помещали в реальную или нарисованную нишу напротив входа. В роли патронов известны Вешпаркар, четверорукая Нана, сидящая на льве, Вашагн (как один, так и вместе с богиней), бог на троне с конями (Митра?). Нана встречается чаще остальных, но иерархия богов прослеживается плохо, и притом не по этим сценам, где особо выделены не главные боги, а патроны семей. Ее элементы заметны в иллюстрациях к мифологическим повествованиям. Так, в Пенджикенте и в Шахристане к Нане на льве, держащей солнце и луну в поднятых руках, со стороны руки с солнцем на запряженной крылатыми конями колеснице подъезжает коленопреклоненный (сидящий на пятках) бог (Belenitski, Marshak, 1981, p. 67, fig. 32; Негматов, 1973, с. 192–195, рис. 8, 9). Это обычная поза молящихся перед божеством. Она показывает, что бог на колеснице в иерархии ниже Наны. Этот бог, видимо, солнечное божество, но не столь высокого ранга, как Митра. Хотя согдийцы и воспринимали бога договора Митру и как солнечного бога, но, видимо, у них сохранилось представление и о Хваре как божестве этого светила.
Сложнейшая культовая сцена в Пенджикенте (помещение 12 объекта XXV) вписана в высокую арку (Беленицкий, Маршак, Распопова, Исаков, 1983, с. 197–204, рис. 2–4; Maršak, 1990, p. 305–307, fig. 15). Наверху в ней помещены патроны данного дома: четверорукая Нана на льве и несколько ниже нее водный бог в шлеме с протомой дракона. Внизу по сторонам стоят со знаменами два божественных стража. Один из них в короне-диадеме, надетой на фригийский колпак, и с фигуркой льва на чаше в поднятой руке, а другой — Вашагн в головном уборе с козлиными рогами и ушами и с демоническим лицом, о котором уже шла речь.
В паре с Веретрагной в Авесте назван Ама (Сила). Они названы двумя стражами. В иконографии есть элементы, известные по западному митраизму (фригийский колпак, лев), но нет столь характерного для всех восточных изображений Митры нимба. Скорее всего, это искусственно сконструированный образ абстрактного божества Силы. Около бога со львом помещен трон, опирающийся на две человеческие фигуры, на котором сидел какой-то царственный бог. К трону подвешен винный кувшин. Это какое-то божество довольства и богатства, поскольку вахана Куберы человек, а в Индии Кубера-Вайшравана — владыка севера и кладов — иконографически уподоблен пирующему Силену, у греков игравшему ту же роль божка богатства. В Бактрии, судя по Тахти-Сангину, Силен связан с культом Вахша, но там он показан не пьющим вино, а играющим на двойной флейте. Однако нередкий в согдийском искусстве Силен всегда ассоциируется не с водами, а с вином.
Середина нижнего яруса занята двумя постройками, одна из них символизирует ад, которого опасаются благочестивые хозяева дома, а другая — рай, в который они стремятся попасть после смерти. Оба изображения едва ли могут быть поняты иначе, но они мало в чем соответствуют представлениям о будущей жизни, изложенным в среднеперсидских сочинениях (Gignoux, 1968). Ад представлен в виде покрытой чешуей постройки, охраняемой свирепым, похожим на льва, зверем. Над ней летит дракон. Ее фланкируют две струйки дыма. Перед входом гневный бог в доспехах (Срош?) стоит перед упавшим демоном[17]. Арка рая украшена драгоценностями. В нем множество окон, из которых выглядывают красавицы в богатых головных уборах, олицетворения добрых дел достойных рая людей. Охраняют его крылатые девы с булавами-жезлами (фраваши?), а фланкируют два трубчатых знамени, подобные знаменам богов. К той же большой композиции относятся фигуры молящихся перед жертвенником огня, музыканта, танцоров. Видимо, на боковой стене ниши находился шивоподобный бог с трезубцем, попирающий череп, а на своде ниши — небожительницы музыкантши и танцовщицы, а также летящие колесницы с конями, видимо принадлежащие астральным божествам.
Эта композиция самая теологическая из всех согдийских росписей, но более яркие проявления влияния зороастрийских доктрин можно увидеть на рельефах оссуариев. К таким проявлениям относятся сцены с бесспорно зороастрийскими жрецами в кусти (Горячева, 1985; Крашенинникова, 1977, 1986) и падане — повязке, закрывающей нос и рот (Павчинская, 1983; Горячева, 1985; Крашенинникова, 1977, 1986), и со стационарным храмовым алтарем огня (Павчинская, 1983; Горячева, 1985). Зороастрийские объяснения находят и другие оссуарные изображения: сцена загробного суда бога Рашна (Потапов, 1938; Grenet, 1986), сцены жертвоприношения и прибытия души умершего в рай (Крашенинникова, 1986), хотя в последнем случае многие детали остаются неясными. Надо отметить, что жертвенник здесь не стационарный, а такой же, как в сценах поклонения богам в живописи Согда и Тохаристана (Кругликова, 1979, рис. 24).
Много неясностей возникает при рассмотрении группы прямоугольных оссуариев VII в. из района Миянкаля в Центральном Согде (табл. 36, 4) с изображениями богов под храмовой (?) аркадой (Борисов, 1940; Пугаченкова, 1984; Грене, 1987; Grenet, 1986, и др.). Ф. Грене считает, что на всех этих оссуариях в разных иконографических вариантах помещены фигуры не более чем шести персонажей. Нередко персонажей всего четыре, поскольку на коротких боковых сторонах оттиснута половина того же штампа, которым выполнена длинная сторона с четырьмя фигурами. Вероятно, рядовые согдийцы не считали, что судьба души погребенного зависит от того, шесть божеств или четыре изображено на оссуарии. Между тем две гипотезы о значении изображений связаны с числом персонажей: А.Я. Борисов думал, что это воплощения четырех священных стихий зороастризма, а Ф. Грене полагает, что это Амеша-Спенты — шесть божеств, ближайших к Ахура-Мазде. Вместе с Ахура-Маздой чаще насчитывали семь Амеша-Спентов. Как отмечает Ф. Грене, совместные изображения всех шести пока нигде не засвидетельствованы. Гипотеза Ф. Грене наиболее детально обоснованная из всех предложенных толкований.
Рельефы оссуариев нельзя воспринимать изолированно от всех других данных по согдийской культовой иконографии. Это показывает оссуарий из долины Кашкадарьи с божествами под двумя арками, под одной из которых помещена четверорукая Нана с солнцем и луной в руках, хорошо известная по живописи Пенджикента и Шахристана (Лунина, Усманова, 1985). Не исключено, что справедливо мнение А.Я. Борисова, видевшего в сидящем на троне длиннобородом царе с топориком в короне со звездой на биянайманских оссуариях Зурвана (согд. Азва), божество вечного времени, уподобленное Сатурну-Кроносу в иллюстрациях астрологических трактатов. Кроме приведенных им аргументов, надо вспомнить, что в том согдийском тексте, который сообщает об облике Азвы, Адбага и Вешпаркара, длинная борода названа в качестве единственного признака, позволяющего узнать первого из этих богов. Непонятно, почему этот отличительный атрибут, если согласиться с Ф. Грене, дан Хшатра Вайрья (Шахревару), на кушанских монетах безбородому. Зурванизм, вероятно, господствовал в согдийском зороастризме, как и в зороастризме среднесасанидского Ирана (Widengren, 1965, s. 320).
Если на оссуариях из Миянкаля и Кашкадарьи с жертвенником огня в поднятой руке показан один и тот же персонаж, то его отождествление, очевидно, должно помочь понять, что означали остальные фигуры. Жертвенник огня, кроме Вашагна, могли бы держать Хварена (согд. Фарн), как Фарр в Бактрии, Аша-Вахишта (согд. Артахушт) или Атар (Аш). Кто из них изображен с алтарем в руке на согдийских оссуариях, невозможно решить однозначно. Наименее вероятен здесь Фарн, предположительная связь которого с посмертным существованием души базируется лишь на истолковании этнографических представлений о роли жертвенного барана, переносящего душу через Чинватский мост (Литвинский, 1968, с. 97–98).
На кашкадарьинском оссуарии со сценой прибытия души в рай под троном бога, держащего жертвенник, помещены два барана. Горный баран — одна из инкарнаций Веретрагны, но здесь животные в отличие от опор зооморфных тронов не соприкасаются с ковром, на котором сидит бог. Между баранами — небольшой сосуд. Возможно, художник, создавая композицию, отчасти воспроизвел привычную схему трона, но изобразил не трон, а жертвенник животных. Конь, стоящий возле алтаря огня за спиной жреца, тоже помещен под фигурой сидящего божества, но явно не служит ему опорой. Вероятными остаются толкования, предложенные для миянкальских оссуариев А.Я. Борисовым — Атар (согд. Аш), т. е. Огонь, или Ф. Грене — Аша-Вахишта (один из Амеша-Спентов, покровитель огня). Последний вариант, пожалуй, наиболее соответствует деталям композиции кашкадарьинского оссуария. Светлый радостный рай Аша-Вахишты упомянут в Авесте (Ясна, LXVIII, 13), а с представлениями о рае, несомненно, связаны музыканты по сторонам бога. Само по себе это ничего не решает, поскольку небесные музыканты в живописи Пенджикента и Шахристана фланкируют и Нану, и бога на троне с конями, но на оссуарии есть и другие, видимо райские, атрибуты — чаша и ожерелье. В верхней части композиции, кроме бога с алтарем и двух музыкантов, есть еще три фигуры: это Ден — воплощение добрых деяний покойного в виде девушки, его душа в виде нагого ребенка и еще одно сидящее в царской позе мужское божество, которое вместе с Ден держит или, скорее, опускает перед душой преграду на пути в рай. Около сидящего бога клетчатая подушка, крытая той же тканью, что и сиденье бога с жертвенником. Это гах — почетное сидение, приготовленное в раю для почившего. Второй бог, который пускает в рай, — Рашн, судящий мертвых, или Срош, помощник Аша-Вахишта, помогающий душе достичь рая. В свободной руке каждого из двух богов — барсом (ритуальный пучок прутьев). Возможно, что предмет в руке Сроша не барсом, а дубинка, его атрибут.
Если все же принять вариант А.Я. Борисова, то два бога соответствуют Адуру (авест. Атар) и Срошу, которые, по среднеперсидскому сочинению «Арда Вираз Намаг», приветствовали «иранского Данте» Арда Вираза и сопровождали его по раю и аду (Gignoux, 1968). Едва ли эти двое — Митра и Рашну — судьи душ, поскольку тогда непонятен жертвенник огня в руке одного из них.
Конечно, штампованные рельефы оссуариев, предназначенные для массового тиражирования, не отражали столь же массовый обряд погребения. Жертвоприношение коня или вообще участие верхового коня в обряде было доступно только знатнейшим. В этих рельефах сказалось стремление рядовых согдийцев освоить, пусть даже только в имитациях и изображениях, то, что было достоянием знати. Согдийские художники, исходя из умозрительных идей и привычных элементов иконографии, смело создавали ранее невиданные сложные культовые композиции. При этом представления, отраженные согдийским искусством, не идентичны тем, которые зафиксированы в Авесте и в позднейшей зороастрийской литературе. Художники участвовали в процессе упорядочения идеологии быстро развивающегося Согда, они с помощью атрибутов и композиционных приемов стремились разъяснить широкой аудитории то, что бытовало не столько в виде писания (не случайно, что в текстах почти не представлена собственно согдийская религия), сколько в виде обрядов и неканонизированной устной традиции.
Согдийцы издавна поклонялись Нане, почитавшейся не только в Бактрии, но и в Парфии. В Согде известны религиозные представления, которые, казалось бы, не только чужды, но и прямо враждебны зороастризму (Henning, 1965, p. 252–254; Лившиц, 1979). Хеннинг считал, что, хотя зороастрийское отрицательное отношение к дэвам отразилось в лексике согдийского языка, на периферии, особенно в Уструшане, слово «дэв» сохранило значение «бог», но археология показывает, что в Уструшане, Семиречье, Отраре — везде, где жили согдийцы, почитали одних и тех же богов. Вероятно, дело не в локальных различиях, а в том, что догматика зороастризма без принуждения со стороны мощного государственного аппарата не могла побудить людей отказаться от стремления избежать вражды или даже заручиться поддержкой всех могущественных творений, в существование которых они верили. В VI в. в терракоте Пенджикента были многочисленны статуэтки и образки с арочной нишей, на которых изображалась женщина в пышной короне (табл. 30, 23), со сложенными на груди руками (знак повиновения) и со звериными ногами (Маршак, 1964, рис. 26, 1–6), напоминающая демонические образы Вавилонии (ИДВ, 1983, с. 453, рис. 127, г) и античных «сирен» (Кобылина, 1967). Эта же фигурка в виде налепа на стенку оссуария снабжена пририсованными крыльями (Мешкерис, 1977, табл. XX, 1), но обычно в отличие от приведенных аналогов она бескрыла. Демонические головы украшают оссуарии (в том числе и оссуарий со сценой прибытия души в рай) и еркурганную курильницу (Исамиддинов, Сулейманов, 1977, с. 65–69). Представления о том, что, изображая демонов, можно заставить их служить оберегом против злых сил, едва ли не повсеместно. Даже на сасанидских печатях изображения ненавистной зороастрийцам нечисти должны были способствовать преодолению вреда от нее (Борисов, Луконин, 1963, с. 35). Однако пенджикентские терракоты не вполне соответствуют таким представлениям. На них покорная поза чудовища сочетается с аркой, которая обрамляет и образки с фигурами богов пантеона, свидетельствуя о существовании культа такого божества.
В пенджикентских иллюстрациях к эпосу демоны нередко уподоблены богам. Так, трехголовый демон с трезубцем и нимбом очень схож с Вешпаркаром, и лишь его гибель в одном из эпизодов от руки героя показывает, что это отнюдь не божество, даже не «злой Вайну», которому тоже не пристала такая гибель[18].
Наконец, иконография богов пантеона повлияла и на образ Духа урожая, сидящего на фоне кучи зерна, воплощением которой он, судя по таджикской этнографии, представлялся. В этой сцене увоза зерна с гумна, входящей в композицию всемирного пира по поводу нового урожая (помещение 28 объекта XXV), древний земледельческий культ принял обычную для согдийской иконографии форму: у Духа урожая — трон (табл. 35, 5), царские сасанидские ленты, нимб, языки пламени над плечами и т. д. (Маршак, Распопова, 1985; Maršak, Raspopova, 1987). В росписях Пенджикента есть изображения и других сезонных обрядов, которые, однако, не нужно жестко привязывать к Наврузу (Новому году), Михрагану и вообще к календарным праздникам такого рода. Поскольку согдийский зороастрийский календарь был подвижным, сдвигаясь на 30 дней за каждый 120 лет, и не корректировался, его месяцы не соответствовали своим первоначальным сезонам[19]. Новый год у согдийцев в начале средних веков был летом. К нему, возможно, относится изображение летнего празднества с купанием, венками, состязанием борцов в одном из домов Пенджикента (помещение 14 объекта XVII) (Беленицкий, Маршак, 1976, рис. 19).
Михраган в Иране считался годовщиной победы Феридуна (Афридуна) над Захаком. Бируни, называя зороастрийских богов ангелами, писал: «В этот день спустились ангелы (с неба) на помощь Афридуну, и из-за этого пошел такой обычай в домах царей: во дворе дома, во время восхода зари, становился смелый человек и говорил самым громким голосом: „Ангелы, спускайтесь на землю, поразите дьяволов и злодеев, отгоните их от мира“» (Бируни, 1957, т. I, с. 233–234). Этот день иранские толкователи сделали «вестником дня воскресения и конца мира» (там же, с. 234).
В Шахристане, во дворце правителей Уструшаны и в зале одного из домов Пенджикента первой половины VIII в. (помещение 6 объекта III) стены заняты батальными сценами, в которых разные боги (Нана, Солнце, в Шахристане также Вешпаркар) вместе с людьми участвуют в грандиозной битве с демонами (Belenitskii, Marshak, 1981, p. 67, fig. 6, 32; Belenizki, 1980, s. 54–56; Негматов, 1973). Сохранность не позволяет определить, был ли отражен, в частности, сюжет борьбы с Захаком. Возможно, что здесь нет старого соответствия мифологической хронологии. В пенджикентском зале в сцене с коленопреклоненными дэвами перед троном с тремя алтарями огня, из которых третий имеет на ножке фигуру Вешпаркара, среди победителей помещен Рустам в его характерном облачении, опознаваемом по атрибутам, зафиксированным известной пенджикентской «Рустамиадой». По иранским преданиям, Рустам принадлежал к другому поколению героев, чем Феридун, но тоже был неутомимым борцом против дэвов и чудовищ. Битва богов и людей с демонами в росписях, возможно, соответствовала происходившему в зале обряду торжественного призывания богов, которых, так же как на живописи, звали вступить вместе с праведными людьми в битву с демонами и отогнать их от мира. В Согде, где цари были лишь «первыми среди равных», такой сюжет представляется уместным и во дворце, и в частном доме представителя городской знати. В Иране Михраган был вторым по значению годовым праздником после Навруза. Сведений о праздновании Михрагана в Согде нет, но в согдиизированном Чаче начала VII в. китайские авторы называют только два праздника: 6/I и 15/VII (Бичурин, 1950, т. II, с. 272–273, 282). Если считать, что нумерация месяцев в их текстах местная, а не китайская, то 6/I соответствует Большому Наврузу, а 15/VII — это канун Михрагана[20]. По Бируни, именно 6/I Джам, т. е. Йима Авесты, объявил «чтобы разрушили старые „наусы“ и не строили в такой день нового науса» (Бируни, 1957, с. 228). Именно в этот день в Чаче сосуд с останками родителей владетеля[21] устанавливали на престоле в специальном здании близ резиденции, совершали ритуальный обход престола и жертвоприношения, устраивали пир. Вынос этого сосуда, видимо оссуария, из места захоронения, из места мертвых в мир живых вполне соответствовал бы празднованию для годовщины исчезновения смерти и сноса погребальных построек в Золотой век Йимы. В «Бэйши» в отличие от «Суйшу» говорится лишь о первом чачском празднике. Возможно, что описанные обряды и относятся только к первому, а не ко второму, о котором в таком случае сообщена только календарная дата.
Пенджикентские данные позволяют предложить новую интерпретацию сцены царского приема в живописи Афрасиаба (Альбаум, 1975). Эта сцена занимает всю торцовую стену парадного зала (помещение 1). На сохранившейся нижней части стены показаны процессии фигур, направляющихся с двух сторон к середине зала. Выше помещен ряд сидящих фигур. Верхняя половина стены не сохранилась. По Л.И. Альбауму, процессии направляются к трону согдийского царя Вархумана (около 650–675 гг.). На самой живописи есть прочитанная В.А. Лившицем согдийская надпись, в которой говорится, что Вархуман принял послов из Чаганиана и Чача (Альбаум, 1975, с. 52–56). Композиция включает также группы представителей нескольких народов, которые рассматриваются как посольства из разных стран (табл. 35, 1, 3). Та же надпись, однако, говорит, что не чаганианский посол подошел к Вархуману, а царь сам «подошел к нему». Это место понятно, если считать, что Вархуман обходил послов, а не сидел на троне. Тогда в соответствии с прослеженным по другим залам обычаям центр главной композиции был бы занят изображениями божеств, а не царя. Если согласиться с этим, то станет ясно, почему речь посла в надписи содержит, кроме приветственной формулы, только такое обращение к царю Самарканда: «Вовсе не имей подозрений относительно меня — о самаркандских богах, а также о письменности я хорошо осведомлен, и я не причиню никакого зла (самаркандскому) царю» (Альбаум, 1975, с. 55–56). В.А. Лившиц понимает слова посла как обещание не пытаться вводить чаганианскую веру и связанную с ней письменность в Самарканде. «Согдийцы, пережившие к середине VII в. много религиозных потрясений и вернувшиеся в лоно маздеизма, имели основание опасаться нового усиления буддизма — религии, которая в это время, судя по источникам и археологическим находкам, господствовала в Чаганиане» (примечание В.А. Лившица см.: Альбаум, 1975, с. 55, примеч. 155).
В начале VIII в. в Чаганиане заметную роль играло манихейство (Беленицкий, 1954, с. 44–45), но в Тохаристане в целом в VII в. преобладал буддизм (Литвинский, Зеймаль, 1971, с. 120–121). Во второй половине VII в. буддизм, поддерживаемый могущественной Танской империей, распространился также в Семиречье и в Фергане. Поэтому в момент наибольшей танской экспансии Вархуману, формально признававшему сюзеренитет империи, понадобилось в отвергшем буддизм Самарканде провести грандиозный прием послов перед изображениями богов. Делегации приносили дары, был, видимо, устроен пир. Подобные процессии, подношения даров и ритуальные пиры хорошо известны по росписям храмов Пенджикента. Китайская делегация проходит первой, за ней стоят какие-то горцы (?) и корейцы. Люди из тюркской свиты китайских послов, беседуя, дожидаются конца церемонии. Большая группа тюрок сидит в верхнем ряду. Представители среднеазиатских государств (Чаганиана, Чача и др.) ждут своей очереди. В.А. Лившиц любезно сообщил мне свои чтения надписей на этих фигурах. На шее человека в кафтане из ткани с сенмурвами полустертая надпись, наиболее вероятное чтение которой «Вархуман», за ним следует «чаганианский дапирпат» (титул посла). Это поздние посетительские надписи, возможно, ошибочные, но все же согдийский посетитель и в VIII в. не мог бы, видя в центре композиции царя на троне, приписать его имя второстепенному персонажу.
На других стенах показаны процессии с участием Вархумана (который здесь, как мне кажется, представлен крупномасштабным всадником на желтом коне) и картины жизни чужих стран — Китая и (по мнению Л.И. Альбаума) Индии.
Когда в Согд через согдийских купцов и колонистов или через прибывавших в него миссионеров хлынули чужеземные верования в виде мировых религий — буддизма, манихейства и христианства, то в колониях согдийцы охотно принимали эти религии, поскольку там перемена веры сулила сближение с жившими рядом партнерами из других народов. Недаром именно к таким религиям относится почти вся литература согдийцев диаспоры. Свои боги при этом могли занять лишь очень скромное место в системе идей мировых религий, но сохраняли социально важную роль покровителей отдельных семей и общин земляков. В колониях согдийцы нередко подчинялись иноземной администрации и иноземным законам. Там почитание тех или иных богов было частным делом, и человек мог, сохраняя культ своего божественного патрона, сменить веру. В метрополии, где, по сведениям китайских источников, в самаркандском храме, т. е. под покровительством богов, хранились законы страны[22], отказ от религии гражданской общины был гораздо более редким.
Многие из часто встречающихся в Пенджикенте образов богов известны и по памятникам Самарканда, Уструшаны, Кеша, Семиречья, Отрара. Это были боги, почитавшиеся везде, где жили согдийцы. Зороастризм, судя по религиозной терминологии по согдийскому тексту с молитвой «Ашем Воху» (Sims-Williams, 1976, p. 46–48; Gershevithch, 1976; Лившиц, 1981, с. 354), а также по сообщениям Хой Чао (Fuchs, 1938, s. 452) и других авторов, был религией Согда. Однако этот поверхностный зороастризм прикрывал отнюдь не догматические представления. Согдийцы метрополии далеко не всегда крепко держались зороастрийских богов своих гражданских общин. Уверения посла, что он знает богов и письменность и что его нечего опасаться, видимо, имели не только религиозное, но и юридическое значение, если речь шла об уважении иностранцами санкционированного богами писаного закона. Во включавшем в себя Чаганиан Тохаристане, как показали росписи Дильберджина (Кругликова, 1976, 1979), с буддизмом сосуществовали культы богов, сходные с согдийскими по обряду и по иконографии с ее античными, сасанидскими и индийскими элементами.
Значение культов богов, с одной стороны, и высших религиозных доктрин — с другой, видно при сравнении стенных росписей и рельефов оссуариев. В росписях преобладают частные культы богов, тогда как на оссуариях, напротив, важную роль играют специфически зороастрийские концепции и ритуалы. Даже жреческое одеяние и ритуальный пояс зороастрийцев показаны на оссуариях, но не в росписях. Дело, вероятно, в том, что штампованные оссуарии рассчитаны на любого, кто их приобретает, и соответствовали тому, во что верили все, а росписи писали по заказам отдельных семей, династий, городских общин, имевших в рамках общей религии своих собственных богов-покровителей.
Отметив, что для Согда характерно сочетание культов многочисленных, нередко неавестийских богов с проявлениями воздействия учения Зороастра, В.Б. Хеннинг писал, что остается неясным, насколько сильным было это воздействие на местное язычество (Henning, 1965, p. 250–254). Во всяком случае, после открытия последних десятилетий речь должна идти не о том, что сами местные народные верования были согдийским огнепоклонничеством, причем собственно зороастризм настолько «проникся местными языческими культами», что «можно даже отказаться от применения термина „зороастризм“ к культу огня и связанному с ним религиозному дуалистическому миропониманию в Средней Азии» (Якубовский, 1954, с. 21–22), а о том, что учение Зороастра надо считать наряду с культами богов важным компонентом согдийской религии. Хотя согдийцы раннего средневековья считались зороастрийцами, но археология показывает, что это не мешало языческой пестроте их верований. Зороастризм проник в Согд очень рано (Gershevithch, 1976), но здесь не могло произойти то государственное урегулирование, которое имело место в истории сасанидского зороастризма, как не было и сасанидского навязывания зороастризма другим народам. Это различие связано с несравненно более слабым развитием в Согде правительственного аппарата и с огромным значением, которое имели в нем такие малые ячейки социального организма, как общины, семьи и т. д. Тенденция к упорядочению, однако, заметна и в Согде. В V в. она сказалась в росте значения культа огня и во введении оссуарного обряда, ранее известного в основном в Хорезме, а в VII в. — в гонении на буддистов, в попытке обеспечить международное признание самаркандских богов и «письменности». Однако, за исключением оссуарного обряда, все это очень эпизодично: недолговечным оказался на деле «вечный» огонь пенджикентского храма, в котором в VI в. помещение для огня было забутовано, в небуддийской среде засвидетельствовано, хотя и в очень ограниченной степени, почитание Будды (Maršak, 1990, p. 304–305, fig. 14). Кроме того, не случайно, что в афрасиабской надписи речь идет именно о самаркандских богах и письменности, хотя по изображениям видно, что от Бухары и Кеша до Чуйской долины согдийцы молились богам одного пантеона[23]. Когда чаганианский посол говорил перед царем о богах, вероятно, этого пантеона, он имел в виду их особое значение для Самарканда, как почитаемых небольшим самаркандским государством и покровительствующих именно этому государству, т. е. говорил не о мировой, а о своего рода «полисной» религии. Надо напомнить также, что патронами согдийских семей были прежде всего боги, дарующие удачу и благосостояние, независимо от места этих богов в иерархии, соответствующей теологическим концепциям жрецов.
В конце VII — первой половине VIII в. в домах всех сколько-нибудь состоятельных горожан обязательно были росписи или резные деревянные изображения, а чаще всего и то и другое. Росписи нередко украшали несколько помещений, но основная изобразительная программа реализовалась в парадных залах. Широкие арки, сложные деревянные «своды» с откосами, применявшиеся, по-видимому, перекрытия типа «вписанного креста» (Маршак, 1983) определяли почти храмовую торжественность залов. Из местных привычных материалов создавалось нечто подобное каменным храмам и дворцам Сирии, Малой Азии и Ирана.
Те или иные заимствованные мотивы были использованы для решения глубоко оригинальной задачи: выразить высокое самосознание гражданина согдийского города-государства. Зажиточная часть городского населения, составляющая в Пенджикенте более трети домовладельцев, не стремилась противопоставить свою, говоря современным языком, «контркультуру» культуре царей и храмов; напротив, она хотела по мере своих сил освоить достижения этой культуры. Такая тенденция характерна для верхов города и землевладельцев, в какой-то мере для рядовых горожан, а не для массы крестьянства, и все же при всей своей исторической ограниченности она весьма примечательна. Парадных залов открыто много, и ни один из них не повторяет другой. Выбирая сюжеты, каждый заказчик стремился выразить свои идеалы. Заказчики и художники, вырабатывая сложную программу росписей и резьбы по дереву, исходили из конкретных индивидуализированных задач, обычно соблюдая при этом некоторые общие принципы.
Почти всегда в деревянной резьбе перекрытий появляется целый набор изображений богов, в том числе божеств-светил (Беленицкий, 1954, с. 76–81; 1973, с. 42–44, рис. 43). Работы последних лет показали, что согдийцы выполняли из дерева даже купол, у многих народов символизировавший полусферу неба (табл. 34, 1, 2). Но основное место божества в зале — это реальная или нарисованная арочная ниша напротив входа. Именно здесь находилось большинство культовых сцен, о которых шла речь выше. Этой нишей — выходом из человеческого мира в мир богов — завершался извилистый путь через сводчатые помещения с низкими проходами. Как правило, фигуры богов в нише были огромны. Их масштаб еще более подчеркивали маленькие фигуры реальных людей, молящихся богам. Иногда архитекторы прибегали даже к специальным приемам, основанным на перспективных эффектах, чтобы подчеркнуть грандиозность защищающих дом богов (табл. 33, 2; 34, 2).
В сценах поклонения божество всегда гораздо больше, чем молящиеся, от которых оно глубоко отлично. Однако, судя по китайским источникам, некоторые среднеазиатские государи сидели на зооморфных тронах, подобных нарисованным тронам богов, и уподоблялись своим божественным покровителям. Так, трон правителей Бухары (Бичурин, 1950, т. II, с. 282) был схож с верблюжьим троном Вашагна, почитавшегося в Синем зале Варахши, в помещении 9 Афрасиаба и в трех пенджикентских домах (Беленицкий, Маршак, 1976, с. 80–81; Шкода, 1980). Аналогичное явление засвидетельствовано в Иране: сасанидская царица Шапурдухтак изображалась в роли покровительницы рода Сасанидов Анахиты (Луконин, 1979, с. 40), но, конечно, никто не претендовал на то, чтобы происходить от этой непорочной богини. Поэтому нет оснований думать, что известный по росписям Пенджикента и Шахристана персонаж, показанный, в частности, в нарисованной арочной нише парадного зала шахристанского дворца, — это «обожествленный предок» уструшанских афшинов (Негматов, 1984, с. 147–155, рис. 1, 2; ср.: Шкода, 1980). Когда один и тот же персонаж есть в росписях Согда и Уструшаны, нет необходимости выискивать для него сугубо местное объяснение.
В Пенджикенте росписи залов по более или менее почетному месту, занимаемому ими, и по их масштабу делятся на три ранга. Это не только формальная классификация. Она одновременно этическая и дидактическая. Росписи первого ранга, которые в основном рассматривались выше, самые крупномасштабные и расположены на самом почетном месте — прямо против входа. Это сцены поклонения богам, свидетельствующие о благочестии и призывающие к преданности семейному культу. Человек всегда мал по сравнению со своим богом. В Согде не было изображений равного богу царя сасанидских инвеститурных рельефов и монетных реверсов.
Другие идеи вложены в росписи второго ранга, располагавшиеся на менее почетных местах, по сторонам от композиции первого ранга в ее реальной или нарисованной нише напротив входа (табл. 33, 2; 34, 2). Это иллюстрации к героическим повествованиям, что особенно характерно для Согда, или героизированные сцены пиров, конной охоты, выводки коней, т. е. благородного образа жизни. Иногда к этому же второму рангу относили второстепенные культовые композиции и сцены с событиями недавней истории. Жесткого правила здесь не было, и все определялось предпочтениями владельца дома или, может быть, отчасти художника. Масштаб этих росписей несколько меньше, чем росписей первого ранга. Их основная этическая идея — самоотверженная доблесть и благородство. С высокой степенью совершенства передавали согдийские художники самый ритм эпического повествования с его нарочитыми замедлениями и напряженной динамикой роковых схваток. Энергично проведенные контуры выделяли фигуры. Участки фона давали простор движению. В эпических фризах, переходящих со стены на стену, зритель должен был, переводя взгляд от эпизода к эпизоду, воспринимать образы всех действующих персонажей, быстро и уверенно опознавая каждого из них, с волнением следуя за героем по его полному опасностей пути. Для этих росписей характерны контрасты, проявляющиеся и в соседстве бурных и спокойных сцен, и в сопоставлении мощи и уверенности вступающих в бой с мучениями и бессилием поверженных. Для Афрасиаба, Варахши, Пенджикента обычны контрастные соотношения красных и желтых охр с ультрамариновыми фонами. В сочетаниях цветов нет сложных, трудно поддающихся гармонизации соотношений зеленого с синим и зеленого с желтым.
После первых открытий в Пенджикенте многие западные ученые считали живопись Согда локальным вариантом сасанидского искусства. Действительно, в цветовых построениях, в некоторых особенностях композиции и в реалиях есть определенное сходство, но дух искусства этих стран принципиально разный. В искусстве сасанидской империи герой — это прежде всего царствующий государь, который как бы заранее обречен на победу. Достаточно сравнить изображение стройного всадника на мугском щите, изящным движением пальцев управляющего огромным непокорным напряженным конем, со статичным всадником Таки-Бостана, похожим на «гору, сидящую на горе» (если пользоваться более поздней поэтической формулой), чтобы увидеть все различие не только художественных, но и жизненных идеалов (ЖДП, 1954, табл. V; cp.: Fukai, 1972).
Религиозные символы, введенные в композиции с охотой или пиром, как и в иллюстрации к эпосу, показывают, что и росписи второго ранга имели не только светское значение. Картины благородного образа жизни одновременно отражали обряды, связанные с сезонными праздниками.
Если в частных домах примерами доблести были эпические герои, подражать которым призывали зрителя, то во дворцах такое же значение могли придавать и реальным событиям недавней истории, прославившим государя. Так, в Пенджикенте в росписях, пострадавших в 722 г., обнаружены изображения арабов и арабских осадных метательных машин, применявшихся во время осады Самарканда в 711 г. (Беленицкий, Маршак, 1978). Были здесь и сцена коронации согдийского царя, которому повязывают корону-диадему, и царь, пирующий с неким арабом (Belenizki, 1980, taf. 60, 62; Belenitski, Marshak, 1981, p. 64–66, fig. 28–31, pl. 23, 24). Возможно, коронация Деваштича — владетеля Пенджикента в качестве царя Согда и господина Самарканда в 718 г. (Лившиц, 1979а) нашла отражение в живописи его дворца[24]. Присутствие арабов понятно, поскольку арабские власти какое-то время признавали за Деваштичем право на царский титул.
В пенджикентских домах, кроме фрагментарных росписей с эпической тематикой, можно насчитать циклы иллюстраций к семи различным сказаниям. Сравнительно легко понять сюжет иллюстраций к сказаниям о Рустаме (Беленицкий, 1973, с. 47, табл. 7, 9-14), судя по согдийскому отрывку, видимо переведенному со среднеперсидского оригинала (Sims-Williams, 1976, p. 56–58; Gershevitch, 1969, p. 227; Кауфман, 1968). Рустам узнается по совершаемым им подвигам, находящим аналогии в «Шахнаме», по масти его коня Рахша и по одеянию из шкуры леопарда, упомянутому в согдийском тексте[25].
Удалось также с большой долей вероятности определить другой «переводной» сюжет — из индийского эпоса «Махабхарата» (Belenitskii, Marshak, 1981, p. 28; Семенов, 1985). С циклом о Рустаме связан еще один сюжет, не находящий параллелей в текстах (помещение 50 объекта XXIII) (Беленицкий, Маршак, Распопова, 1986, с. 324–328; Древности Таджикистана, 1985. Каталог, № 578, 579). Участвуя в грандиозной битве с демонами, главный герой этого сказания убивает трехголового владыку демонов и освобождает от него девушку, затем герой на коленях докладывает Рустаму о своей победе и вместе с девушкой прибывает на прием к царю.
Остальные эпические сюжеты, скорее всего, чисто местные. В одном случае в согдийской надписи на самой росписи В.А. Лившиц прочитал имена героев, которые ранее не были известны (Беленицкий, 1973, с. 33–34, 48). Сохранились три эпизода. В поединке победитель выбивает противника из седла, затем сбивает его с ног и, наконец, связывает у стен за́мка, куда тот пытался скрыться. Со стены женщины бросают камни в победителя.
Другой местный сюжет имеет кульминацией исход длительного рокового поединка равных по силе героев. В конце концов один из них выстрелом из лука убивает противника, направившего в него копье. Это происходит после трех схваток, в которых были безрезультатно сломаны мечи, булавы, топоры. Тот же эпизод известен и по серебряному блюду (Дьяконов, 1954, с. 119–120, 137, рис. 8, табл. XXIV–XXIX; СЖДП, табл. III–VIII; Смирнов, 1909, № 50). Трагическая тема героической гибели, волновавшая согдийских художников, отразилась и в «битве с амазонками» (Беленицкий, 1973, с. 32–33, 47–48. табл. 23–32).
В ярусе росписей, находящемся над «Рустамиадой», действует другой протагонист, отличающийся от Рустама не только одеждой, но и символом божества — подлетающим к нему драконом с длинной изогнутой шеей вместо львиного дракона, подлетающего к Рустаму в нескольких эпизодах (Беленицкий, 1973, табл. 7). Каждому персонажу, видимо, покровительствует особое божество. В верхнем ярусе можно увидеть совместный выезд двух героев, что, возможно, соответствует частому эпическому мотиву богатырского побратимства.
Естественно, что большая часть эпических произведений не отождествляется. Эпос — это переосмысленное народом историческое прошлое, поэтому в нем заимствование встречается гораздо реже, чем в других жанрах, а от оригинальной согдийской литературы осталось лишь несколько отрывков.
Переходя от второго ранга к третьему, одновременно переходим от волнующей героики к прагматической морали или даже к развлекательной тематике, которая не считалась серьезной. Росписи третьего ранга известны пока только в Пенджикенте. Это мелкомасштабные фризы и прямоугольные панно, которые в нескольких залах первой половины VIII в., замещают обычные орнаментальные бордюры. Сюда относятся иллюстрации к сказкам и притчам, лирические сценки, фриз с бегущими друг за другом животными, изображения музыкантов и танцоров. Оттенка героики в росписях этого ранга обычно нет. Развлекательные и лирические мотивы присутствуют, но отнюдь не преобладают. Основная этическая тема иллюстративных росписей этого ранга — практическая мораль, которой учат притчи. Сказки и притчи здесь, по большей части, знакомые по мировому фольклору, по греческому сборнику Эзопа, по индийской «Панчатантре», которая позднее в арабском переводе стала называться «Калила и Димна» (Беленицкий, 1973, с. 49. табл. 33, 34; Belenizki, 1980, s. 206–207, taf. 49, 50; Маршак, 1977; Беленицкий, Маршак, 1976, с. 87–88, рис. 16, 17; Скульптура и живопись, 1984, с. 35–38, рис. 34, 35; Древности Таджикистана, 1985. Каталог, № 573–576). Можно назвать, например, сказку о дочери, обещанной морскому духу, близкую к согдийскому тексту (Беленицкий, 1973, табл. 16); другую сказку — о царевиче, медведе, волке и шакале (Belenizki, 1980, taf. 34; ср.: Сказки народов Памира, 1976, № 65, с. 480–490); басни Эзопа о гусыне, которая несла золотые яйца, об отце и сыновьях; притчи «Панчатантры» об ученых, воскресивших тигра, который их затем съел, о льве и быке, обманутых шакалом, о льве и зайце, фаблио о женщине и ее поклонниках, о мудром судье и разоблачившем самого себя обманщике. Многообразие иллюстрируемых произведений значительно превышает то, что известно о светской литературе Согда (Лившиц, 1981; Henning, 1945). В манихейских переводах с парфянского и среднеперсидского есть сочинения с притчами из Эзопа и «Панчатантры», но теперь мы знаем, что басни и притчи, восходящие к тем же сборникам, были популярны в светской местной среде.
В росписях третьего ранга нет идеализации, которая характерна для других рангов, в них нет никаких подробностей, кроме самых необходимых для передачи содержания, но при этом в типаже и в жестах виден результат живых наблюдений художника.
Вся программа показывает иерархию этических норм: росписи первого ранга учат ритуалу, делают человека угодным божеству; росписи второго ранга показывают примеры мужества и благородства; росписи третьего ранга учат, как преуспеть в повседневной жизни, и развлекают.
Общий дидактический характер согдийского искусства определил, вероятно, характерную для него сдержанность при передаче эротической тематики: редко встречаются и при этом очень скромно трактованы столь характерные для средневековья рассказы о женском коварстве (Древности Таджикистана, 1985. Каталог, № 574).
Согдийское искусство воспитывало членов общества, отличавшегося высоким развитием хозяйства и культуры без централизации и при слабом развитии государственного аппарата. Это искусство отражало вкусы и интересы активного гражданина, а не подданного типичной восточной монархии.
Идеологические представления в какой-то мере отразились в мелкой пластике. Культовые терракотовые фигурки женщин (и очень редко мужчин) известны в южных регионах Средней Азии еще в эпоху бронзы. Произошли ли позднее существенные изменения в культах и обрядах, или божки изображались в другом материале, только терракотовые статуэтки исчезают из культурных комплексов на много столетий. Вновь они появляются, возможно не без влияния эллинистических традиций, в конце IV–III в. до н. э., и на этот раз, как и в древности, основным становится женское божество.
Первые образцы терракотовых статуэток поры начала эллинизации местной культуры достаточно точно передают черты античных фигурок. Целая серия мужских головок возводится к иконографии Александра Македонского. Размноженные путем неоднократного репродуцирования колыбов, они просуществовали до V в. н. э. в качестве хорошо смоделированных головок на фигурках музыкантов и плакальщиков примитивной лепки и самостоятельных оттисков на стенках оссуариев.
В IV в. еще сохраняется в общем прежняя эллинизованная иконография богини, фронтально поставленной в плаще с плодом, ветвью или зеркалом в поднятой к груди руке, иногда с младенцем на коленях или у ног — древнейший образ, восходящий к заре цивилизации.
Сильно меняется стиль статуэток, изображающих музыкантов, которые в древности делались целиком оттиском штампа, теперь примитивно лепятся от руки, голова же формуется оттиском отдельно по эллинизированному образцу. Музыкальные инструменты в их руках передаются простыми валиками, и их разновидности угадываются только по положению инструментов и по положению рук. Согнутый углом валик, видимо, передает кифару, прижатую к груди; а в изогнутом дугой, поддерживаемом у плеча (один конец возле губ) предмете можно видеть музыкальный рог.
Но рядом с традиционными появляются новые или неизвестные нам для более ранних периодов образцы. Среди них упрощенные фигурки обнаженных мужчин, женщин и гермафродитов, часто в эротических позах.
В V в., вероятно, в связи с широкой волной буддийских влияний в среднеазиатском ареале во множестве изготовляются уплощенные глиняные пластинки с оттиснутым изображением персонажей разной иконографии. Среди них воин, исполнявший какие-то сакральные функции, с кинжалом, поднятым над плечом, в правой и с головой быка (?) в опущенной левой руке.
Один и тот же штамп мог служить для изготовления статуэтки божества и демонического существа. Пример тому есть среди терракот Афрасиаба. Один из оттисков украшен мелкими наколами, подчеркивающими надбровия, другому же пытались придать свирепое выражение, расширив наколами зрачки, ноздри, широко прорезав лезвием рот.
В этом обилии образов отражались верования и культовая обрядность. Но поскольку в коропластике, как правило, представлены персонажи, не отмеченные в обширном пантеоне, известном по стенописи, можно думать, что терракотовые фигурки изображали второстепенных божков, оберегавших их обладателей в повседневной жизни. Какая-то часть терракот могла представлять популярных героев, быть детскими игрушками. Среди этой категории статуэток наиболее многочисленны были всадники с поднятой на плечо булавой.
В отличие от прочих районов долины Зеравшана в Бухарском оазисе в IV–V вв. (?) изготовлялись фигурки женского божества в короне мюралис с человеческими фигурками в ее зубцах. Круглое лицо при всей стилизации тонко смоделировано и обрамлено кольцами округлых буклей. Быть может, так представлена богиня — покровительница города.
О сюжетах в искусстве мелких форм дают представление отдельные находки.
На фрагменте сосуда из Сеталака красной ангобной краской сделан рисунок, напоминающий сильно стилизованный переносной жертвенник с языками пламени на нем.
Возле гончарной печи Еркургана найдена керамическая плитка, покрытая оттисками двух штампов. Оттиск сравнительно крупного штампа, занимающего большую часть плитки с округлым верхним и прямым нижним краями, представляет длиннорогого козлика с повязкой на шее, развевающейся заштрихованным треугольником за спиной. Остальная часть плитки и частично поле уже оттиснутого штампа заняты девятью оттисками маленьких круглых печаток с изображением зайца (Кабанов, 1961, с. 120–122, рис. 17). Так же как и изображения козликов, схематизирован рисунок павлина на оттиске штампа.
В иной пластичной манере представлены животные на оттиске штампа на глиняном грузиле из Шортепе и на пронизке с двусторонним изображением кошачьего хищника и коня.
Гравировкой на костяной пластинке изображен припавший на колено стреляющий лучник с колчаном за поясом.