Осмысленность этой поездки была крайне сомнительной с самого начала. Бросать Нью-Йорк и свою работу на два с половиной месяца ради лекционного турне по Аргентине было, во-первых, неоправданно с финансовой точки зрения, а во-вторых, тогда уж надо было лететь самолетом, а не болтаться восемнадцать суток на корабле. Однако вышло так, что я подписал договор и позволил своему импресарио Хацкелю Поливе забронировать мне билет туда и обратно на пароход «Ла Плата». Летняя жара в том году затянулась до октября. В день моего отъезда термометры показывали 90 градусов[1]. Меня, как всегда, перед поездкой терзали всякие страхи и дурные предчувствия: я буду страдать от морской болезни, пароход затонет, еще что-нибудь ужасное случится. «Не надо никуда ехать!» — заклинал меня внутренний голос. Но если бы я взял за правило всерьез прислушиваться к подобным предостережениям, то никогда бы не попал в Америку, а давно бы погиб в оккупированной нацистами Польше.
Большего комфорта и лучшего обслуживания, чем на «Ла Плата», нельзя было и пожелать. Моя каюта первого класса с двумя квадратными окнами, диваном, письменным столом и картинами на стенах скорее напоминала фешенебельную гостиную. В ванной комнате были и ванна, и душ. Создавалось впечатление, что обслуживающего персонала больше, чем пассажиров. Среди последних явно преобладали латиноамериканцы. В столовой за моим стулом стоял специальный стюард, проворно подливавший в бокал вино, стоило мне сделать хотя бы один глоток. За обедом и ужином играл джаз-банд из пяти человек. Через день капитан приглашал всех на «коктейл парти». Однако сблизиться с кем-нибудь мне так и не удалось. Те несколько человек, которые говорили по-английски, держались особняком. Мужчины, все молодые гиганты под метр девяносто, играли в шафл-борд[2] и плескались в бассейне. Женщины, на мой вкус, были слишком высокими и спортивными. Вечерами они либо танцевали, либо курили и потягивали вино, сидя в баре. Я решил не навязывать никому своего общества, и, похоже, мое решение было встречено с пониманием. Никто не обращался ко мне ни с единым словом. Я даже начал подумывать, что каким-то таинственным образом я превратился в невидимку. Постепенно я вообще перестал посещать капитанские «фуршеты» и попросил, чтобы еду приносили в мою каюту. На Тринидаде и в Бразилии, где корабль стоял по целому дню, я прогуливался в гордом одиночестве. Книг с собой я почти не взял в необъяснимой уверенности, что на корабле будет библиотека. Но вся библиотека свелась к одному-единственному шкафу со стеклянными дверцами, в котором стояло около полусотни томов на испанском и дюжина на английском — в основном потрепанные путеводители столетней давности. К тому же шкаф был постоянно заперт, и всякий раз, когда я хотел поменять книгу, начинались долгие поиски ключа. Меня посылали от одного члена команды к другому. В конце концов какой-нибудь офицер с эполетами записывал в тетрадь мое имя и номер каюты, а также название книги и имя автора. На это у него уходило минимум четверть часа.
Когда корабль приблизился к экватору, я перестал выходить на палубу в дневные часы. Солнце пекло невыносимо. Дни стали заметно короче, а ночь наступала мгновенно. Только что было светло, а в следующую секунду — полная темнота. Солнце не опускалось, а словно бы падало в воду, как метеор. Поздно вечером, когда я на несколько минут все-таки выбирался из каюты, в лицо бил горячий ветер. Волны страстно ревели и бушевали: «Мы должны плодиться и размножаться! Мы должны истощить все силы сладострастия!» Океан пылал, как лава, и казалось, я вижу, как мириады живых существ — водоросли, киты, какие-то морские монстры — предаются чудовищной оргии у самой поверхности и в недоступных пучинах. Здесь бессмертие было законом. Все мироздание неистовствовало. Временами мне чудилось, что я слышу свое имя: дух бездны звал меня присоединиться к их ночным танцам.
В Буэнос-Айресе меня встречали мой импресарио, низенький, кругленький Шацкель Полива, и какая-то молодая женщина, отрекомендовавшаяся моей родственницей Ханкой, правнучкой моей тети Ентл от первого мужа. На самом деле мы с Ханкой не могли быть родственниками, потому что мой дядя Аарон был третьим мужем Ентл. На Ханке, маленькой, худенькой брюнетке с полными губами и черными, как оникс, глазами, было черное платье и черная широкополая шляпа. Она выглядела лет на тридцать — тридцать пять. Ханка сразу же сообщила мне, что в Варшаве она спаслась от нацистов только потому, что кто-то спрятал ее в арийском квартале. На мой вопрос о ее профессии она ответила: «Я танцовщица». Надо сказать, что мне и самому это пришло в голову, едва я взглянул на ее мускулистые икры. Я спросил, где она танцует, и она сказала: «На всяких еврейских праздниках и когда собственные проблемы пятки жгут».
Шацкель Полива на своей машине отвез нас в гостиницу «Космополитан» на улице Хунин. Когда-то это была центральная улица квартала красных фонарей, но теперь, по словам Поливы, район преобразился до неузнаваемости, и все писатели останавливаются именно в этом отеле. Мы втроем пообедали в ресторане на бульваре Корриентес, и Шацкель Полива вручил мне программу моего четырехнедельного аргентинского турне. Мне предстояло выступить с лекциями в Буэнос-Айресе («Театр Солей» и еврейский культурный центр), в Розарио, Map-дель-Плата и в еврейских колониях в Мойзес-Вилле и Энгре-Риосе. Варшавское общество, еврейское отделение ПЕНа, сотрудники газеты, печатавшей мои статьи, несколько еврейских школ — все готовили приемы в мою честь.
Когда мы с Поливой на минутку остались одни, он спросил:
— Кто эта женщина? Она говорит, что танцует на еврейских праздниках, но я никогда ее раньше не видел. Пока мы вас ждали, я попросил у нее адрес и телефон на случай, если понадобится с ней связаться, но она сказала, что сама с вами свяжется. Кто она такая?
— Понятия не имею.
У Шацкеля Поливы была назначена еще одна встреча на тот вечер, и после обеда он уехал. Я вытащил кошелек — с какой стати он должен платить за мою предположительную родственницу? — но он не дал мне этого сделать. Я обратил внимание, что Ханка почти ничего не ела — лишь пригубила вина. Она вызвалась проводить меня до гостиницы. Только-только закончилась эра Перона; Аргентина переживала политический и, по-видимому, экономический кризис. В Буэнос-Айресе были явные проблемы с электроснабжением. Город тонул во мгле. Улицы патрулировали жандармы с автоматами. Ханка взяла меня под руку, и мы двинулись по бульвару Корриентес. Внешне Ханка ничем не напоминала тетю Ентл, но в манере говорить действительно проглядывало что-то общее: она тоже перескакивала с предмета на предмет, путала имена, даты, названия городов.
— Вы первый раз в Аргентине? — спросила она. — Здесь что климат, что люди — все какое-то ненормальное. Я помню, что весной в Варшаве можно было подхватить сенную лихорадку, но ведь только весной, а здесь тебя лихорадит круглый год. Сначала плавишься от жары, потом — когда начинается сезон дождей — трясешься от холода. На самом деле все это одни большие джунгли. Города — оазисы в пампасах! Много лет еврейскими иммигрантами верховодили шлюхи и сутенеры. Потом их выгнали из общины, и они построили свою собственную синагогу и сделали собственное кладбище. Евреи, приехавшие сюда после Катастрофы, пропащие души. Как же так вышло, что вас до сих пор не перевели на испанский? Когда вы в последний раз встречались с моей прабабушкой Ентл? Я лично ее никогда не видела, но мне досталась от нее в наследство цепочка с медальоном, которым было, наверное, лет двести, не меньше. Я их потом обменяла на хлеб. Вот мы и пришли. Если вы не устали, я поднимусь к вам ненадолго.
На лифте мы поднялись на шестой этаж. Я с детства питаю слабость к балконам, и, войдя в номер, мы прошли прямо туда. В Буэнос-Айресе высотных зданий немного — нам открылась панорама города. Я вынес на балкон два стула, мы сели.
— Вам, наверное, странно, что я пришла вас встретить, — сказала Ханка. — Пока были живы родители и брат с сестрой, я, честно говоря, не слишком их ценила. Но после того как все они превратились в пепел, мне стало ужасно не хватать родственников, пусть даже дальних. Я читаю еврейскую прессу. Вы часто упоминаете тетю Ентл в своих рассказах. Неужели она действительно знала столько историй? Или вы сами все выдумали? То, что случилось со мной, вообще не поддается пересказу. Я одна, совершенно одна.
— Нехорошо, когда молодая женщина одна.
— Это слова. Бывает, что ты кружишься, как сорванный лист, и нет такой силы, которая бы могла вернуть тебя на ветку. Ветер уносит тебя все дальше и дальше от корней. На иврите есть даже специальное слово для этого, но я забыла.
— На-в'над — беглец и странник.
— Вот-вот.
Я подумал, что у нас с Ханкой будет короткий роман. Но когда я попробовал ее обнять, она сжалась, а ее губы остались холодными.
— Я вас понимаю, — сказала она. — Вы мужчина. Если поищете, к вашим услугам здесь будет множество женщин. Даже искать не обязательно. Но вы же нормальный человек, не некрофил. А я принадлежу к истребленному племени, мы для секса не годимся.
Лекцию в «Театр Солей» перенесли на несколько дней. Ханка обещала заглянуть ко мне снова на следующий день. Я хотел записать номер ее телефона, но она сказала, что телефон сломан. А когда в Буэнос-Айресе что-то выходит из строя, ждать ремонта можно по нескольку месяцев. Перед уходом Ханка как бы между прочим заметила, что, разыскивая родню, отыскала в Буэнос-Айресе еще одного моего родственника — Ехиеля, взявшего здесь имя Хулио. Ехиель был сыном Авигдора, брата моего деда. Мы с Ехиелем виделись дважды. Один раз в местечке Тишевиц, другой — в Варшаве, куда он приехал лечиться. Ехиель был на десять лет меня старше, я вспомнил, что он был темноволосый, высокий и очень худой. Он болел туберкулезом, и дядя Авигдор привез его в Варшаву показать специалисту по легочным заболеваниям. Я был уверен, что Ехиель не пережил Катастрофу, но вот выяснилось, что он жив и осел в Аргентине. Ханка поведала некоторые подробности. Он приехал сюда с женой и дочерью, но потом развелся и женился на женщине из Фрамполя, с которой познакомился в концлагере. Он стал торговцем вразнос, «незваным гостем», как их называют в Буэнос-Айресе, то есть тем, кто ходит из дома в дом и пытается всучить вам какой-нибудь товар. Его жена неграмотная, боится одна выходить на улицу. Она так и не выучила ни одного слова по-испански. Когда ей нужно купить батон хлеба или пару килограммов картошки, Ехиелю приходится сопровождать ее в магазин. В последнее время у Ехиеля развилась астма, и он ушел с работы. Он получает пенсию, какую, Ханка не знала, может быть, муниципальную, а может быть, от какой-нибудь благотворительной организации.
Я устал после долгого дня и, как только Ханка ушла, не раздеваясь, упал на кровать и сразу же заснул. Несколько часов спустя я проснулся и вышел на балкон. Странно было находиться за несколько тысяч километров от моего нынешнего дома. В Америке начиналась осень, здесь, в Аргентине, была весна. Пока я спал, прошел дождь, и улица Хунин сверкала серебристым светом. Окна старых домов были забраны железными решетками. Я видел крыши и отдельные фрагменты кирпичных зданий на прилегающих улицах. В некоторых окнах горел красноватый свет. Может быть, там кто-то болеет? Или умер? Мальчиком в Варшаве я часто слышал душераздирающие истории про Буэнос-Айрес: какой-нибудь сутенер увозил в этот город разврата бедную сиротку и сперва заваливал ее посулами и дешевыми подарками, а потом, если это не действовало, пускал в ход кулаки, таскал несчастную за волосы, загонял ей под ногти булавки. Наша соседка Бася любила обсуждать эти страсти с моей сестрой Гиндой. Как-то раз Бася пришла к нам и завела свою песню: «А куда деться девушке в таком положении? Ее связанную сажают на корабль. Невинность она уже потеряла. Дальше, ее продают в бордель, и она там делает все, что прикажут. Рано или поздно в крови у нее заводится червячок, с которым долго не живут. Через семь лет такого позора волосы и зубы выпадают, нос сгнивает и спектакль окончен. А так как она вела скверную жизнь, ее даже хоронят не там, где всех остальных, а отдельно, за оградой». Я помню, сестра спросила: «Живьем?»
И вот Варшава погибла, а я нахожусь в Буэнос-Айресе, в том самом квартале, где предположительно и происходили все эти ужасы. Ни Баси, ни моей сестры Хинды уже нет на свете, а сам я из мальчишки превратился в маститого писателя, прибывшего в Аргентину с культуртрегерской миссией.
Весь следующий день лил дождь. Телефон работал плохо, возможно по той же причине, что и освещение. Я разговаривал с кем-нибудь на идише, как вдруг в нашу беседу вклинивался чей-то смех и женский голос выкрикивал что-нибудь по-испански. Вечером пришла Ханка. Выходить на улицу не хотелось, поэтому я решил заказать ужин в номер. На мой вопрос, что она будет есть, Ханка ответила: «Ничего».
— Что значит «ничего»?
— Стакан чаю.
Я не послушался и заказал мясное блюдо для нее и что-то вегетарианское для себя. Я съел все. Ханка так ни к чему и не притронулась. Зато, подобно тете Ентл, сыпала бесконечными историями:
— Весь дом знал, что он прячет еврейскую девушку. По крайней мере, все жильцы точно знали. В арийском квартале было полным-полно так называемых «шмальцовников», тех, кто обещал спрятать, брал за это последние гроши, а потом выдавал людей нацистам. У моего поляка, Анджея, денег вообще не было. В любой момент кто-нибудь мог донести на него в гестапо, и нас бы всех расстреляли: и меня, и Анджея, и его сына Стасика, и его жену Марию. Да что говорить! Расстрел еще считался легким наказанием. Нас бы, скорее всего, пытали. Это преступление могло стоить жизни жильцам всего дома. Я ему часто говорила: «Анджей, родной, ты и так уже много сделал. Не хочу, чтобы из-за меня вы все погибли». Но он говорил: «Не уходи. Останься. Я не могу послать тебя на верную смерть. Вдруг Бог все-таки есть». Меня посадили в темный закуток без окна, замаскировав вход платяным шкафом. Из задней стенки шкафа вынули доску и в эту щель просовывали мне еду и, извините за такие подробности, забирали ночной горшок. Когда я гасила маленькую лампочку, в моем закутке становилось темно, как в могиле. Он приходил ко мне, и об этом знали и его жена, и сын. Мария болела какой-то женской болезнью. И с сыном тоже было что-то не так. В детстве он перенес не то золотуху, не то какое-то заболевание желез, и ему были не нужны женщины. По-моему, у него даже борода не росла. У него была одна страсть: газеты. Он читал все варшавские газеты, от первой до последней страницы, включая объявления. Удовлетворял ли меня Анджей? Я не искала удовлетворения. Он получал облегчение, и меня это радовало. Из-за того что я слишком много читала, у меня испортилось зрение. А еще у меня начались такие запоры, что без касторки я уже вообще не могла обходиться. Да, фактически я лежала в могиле. Но если долго находишься в могиле, привыкаешь к ней и уже не хочется никуда из нее выходить. Он дал мне пилюлю с цианидом. У них у всех, и у его жены, и у его сына, тоже были такие пилюли. Мы все были на волосок от смерти, и теперь я знаю, что можно влюбиться в смерть. А тот, кто полюбит смерть, уже не способен полюбить что-нибудь другое. Когда Варшаву освободили и мне сказали, что можно выходить, я отказалась. Я цеплялась за стены, я чувствовала себя, как бык, которого тащат на бойню.
Ну а потом я переехала в Аргентину. Мои отношения с Хосе — отдельная история. Я его не обманывала. Прямо сказала ему: «Хосе, если тебе не хватает огня в твоей жене, зачем тебе ходячий труп?» Но мужчины думают, что я так кокетничаю. Они не верят, что молодая, неуродливая женщина, к тому же умеющая танцевать, может быть трупом. Ну и, наверное, дело еще в том, что я не могла заставить себя работать на какой-нибудь фабрике с испанцами. Он купил мне дом, и этот дом стал моей второй могилой, роскошной могилой с комнатными растениями, всякими безделушками, роялем. Он просил меня танцевать, и я танцевала. А разве это хуже вязания свитеров или пришивания пуговиц? Днем я сидела в полном одиночестве и ждала его. Вечером он приходил, злой и пьяный. Иногда что-нибудь мне рассказывал, чаще молчал. Я знала, что рано или поздно он вообще перестанет со мной разговаривать. Когда так и случилось, я не удивилась и не пыталась его разговорить. Я чувствовала, что это судьба. Он молчал целый год. В конце концов я сказала ему: «Хосе, ты можешь идти». Он поцеловал меня в лоб и исчез. Больше мы никогда не виделись.
Мое турне срывалось. Выступление в Розарио пришлось отменить из-за инфаркта президента тамошней еврейской общины. Руководители культурного центра в Буэнос-Айресе рассорились из-за каких-то политических вопросов и задержали субсидии, которые должны были выделить на проведение моих лекций в колониях. В Мардель-Плата внезапно возникли неразрешимые сложности с арендой зала. А в довершение ко всему что-то жуткое творилось с погодой. В Буэнос-Айресе то и дело грохотал гром и сверкали молнии, из провинций доходили сообщения о наводнениях и ураганах. Почта, похоже, совсем перестала работать. Из Нью-Йорка мне должны были прислать сигнальный экземпляр моей последней книги, но его все не доставляли, и я уже стал опасаться, что книга выйдет без моей контрольной сверки. Однажды я застрял в лифте между четвертым и пятым этажами и просидел там почти два часа, прежде чем меня наконец вызволили. В Америке все говорили, что никакой сенной лихорадки в Буэнос-Айресе у меня не будет, поскольку там весна. Однако мои глаза начали слезиться, постоянно текло из носа, и время от времени случались горловые спазмы — а никаких антигистаминов я с собой не привез. Шацкель Полива пропал, и у меня возникли весьма сильные подозрения, что он подумывает об отмене всего турне. Я и сам уже готов был вернуться в Нью-Йорк, но не знал, когда отходит мой пароход, а выяснить это не мог, во-первых, потому, что не работал телефон, а во-вторых, потому, что я ни слова не понимал по-испански.
Ханка приходила ко мне каждый вечер, всегда в одно и то же время с точностью до минуты, если не до секунды. Она возникала совершенно бесшумно. Я поднимал глаза и различал ее призрачный силуэт в сумерках. Обычно я заказывал ужин, и Ханка ровным, монотонным голосом, напоминавшим мне голос тети Ентл, заводила монолог. Однажды она рассказала о своих детских годах в Варшаве. Она жила на Козьей улице в нееврейском квартале. Ее отец, фабрикант, был постоянно в долгах — на грани банкротства. Мать Ханки заказывала ей платья из Парижа. Лето семья проводила в Сопоте, зиму — в Закопане. Брат Ханки, Здислав, учился в частной гимназии. Ее старшая сестра Ядзя обожала танцевать, но мать решила, что второй Павловой или Айседорой Дункан должна стать именно Ханка. Учительница танцев была садисткой. Сама увечная уродина, она пыталась добиться от своих учениц недостижимого совершенства. Она округляла глаза, как орлица, и шипела, как змея. Издевалась над Ханкой из-за ее еврейства.
— Мои родители, — рассказала Ханка, — полагали, что есть только одно средство от всех наших бед — ассимиляция. Мы должны были превратиться в стопроцентных поляков. Но какие же из нас могли получиться поляки, когда мой дед Ошер, сын вашей тети Ентл, даже польского языка не знал. Когда он приходил к нам в гости, мы просто сгорали со стыда. Мой дед по материнской линии, Юдл, тоже едва говорил по-польски. Как-то раз он рассказал нам, что мы происходим от испанских евреев, тех, которых выгнали из Испании в пятнадцатом веке. Наши предки сначала пришли в Германию, а потом, во время Столетней войны, в Польшу. Я всегда ощущала свое еврейство. Ядзя и Здислав оба были светловолосые и голубоглазые, а я — темная. Меня рано начали мучить вечные вопросы: для чего человек рождается? почему умирает? чего хочет Бог? почему в мире так много страданий? Мама заставляла меня читать польские и французские романы, а я тайком читала Библию. Когда в Книге Притч я наткнулась на слова: «Миловидность обманчива, и красота суетна», я влюбилась в эту книгу. Может быть, именно потому, что моя семья боготворила телесную красоту, я развила в себе стойкую ненависть к плоти. И мать, и сестра восторгались привлекательностью киноактрис. В танцевальной школе главными темами разговоров были бедра, ляжки, щиколотки, груди. Стоило кому-нибудь из воспитанниц прибавить четверть фунта, наш педагог устраивала дикий скандал. Мне все это казалось мелким и пошлым. От бесконечных тренировок у нас были неестественно развитые мышцы и мозоли на ногах. Меня часто хвалили за мои танцевальные успехи, но на самом деле я была одержима дибуком старого талмудиста, одного из тех седобородых стариков, которых прогоняла наша служанка, когда они приходили к нашему дому просить милостыню. Мой дибук спрашивал меня: «Перед кем ты собираешься танцевать? Перед нацистами?» Незадолго до войны, когда польские студенты устроили охоту на евреев в Саксонском саду, а Здиславу пришлось стоять на лекциях в университете, потому что он отказывался сидеть на специальных «еврейских» скамьях, мой брат стал сионистом. Но мне было ясно, что все эти неверующие евреи в Палестине больше всего хотят походить на гоев. Брат играл в футбол. Он был членом спортивного клуба «Маккаби». Он поднимал гири, чтобы нарастить мускулы. Как жутко, что все мои жизнелюбивые родственники погибли в лагерях, а меня судьба забросила в Аргентину.
Испанский я выучила легко, слова словно сами в меня входили. Я пробовала танцевать на еврейских праздниках, но здесь это мало кому нужно. Здесь полагают, что конец всем нашим несчастьям положит еврейское государство. Странная идея! Там нас окружают орды врагов, у которых та же цель, что у Гитлера, — всех нас уничтожить! Десять раз у них не получится, но на одиннадцатый случится непоправимое. Я так и вижу, как евреев загоняют в море. Слышу рыдания женщин и детей. Почему самоубийство считается грехом? По-моему, оставить жизнь со всеми ее беззакониями — это величайшая добродетель.
В тот вечер я не спросил Ханку, когда она придет ко мне в следующий раз. Назавтра была назначена моя лекция в «Театр Солей», и я был уверен, что она захочет меня послушать. Я не выспался прошлой ночью, поэтому сразу же лег и уснул. Проснулся я от того, что, как мне показалось, кто-то шептал мне в ухо. Я попытался включить прикроватное бра, но лампочка не загоралась, стал нашаривать стенной выключатель, но никак не мог его найти. Перед тем как лечь, я повесил на стул пиджак, в котором лежали паспорт и дорожные чеки, — стул исчез. Неужели меня ограбили? Я, как слепой, кружил по комнате, периодически ударяясь обо что-нибудь то локтем, то коленкой. В конце концов я наткнулся на стул. И паспорт, и дорожные чеки были на месте. Но бодрости от этого у меня не прибавилось. Мне приснился какой-то кошмар, и теперь, стоя в темноте, я старался его припомнить. Я закрыл глаза, и меня сразу же окружили мертвецы. Они творили что-то невообразимое; выкрикивали какие-то безумства. «Все, хватит, — пробормотал я. — Скажу, чтобы она больше не приходила. Эта Ханка — мой ангел смерти».
Я уселся на краешек кровати, завернулся в одеяло и попытался разобраться в своих ощущениях. Эта поездка пробудила все мои страхи. Я не сделал никаких заметок для своей лекции «Литература и сверхъестественное», и, кто знает, может быть, я все забуду и буду стоять, как столб, не зная, что сказать; в Аргентине случится кровавый переворот; Россия и Соединенные Штаты развяжут ядерную войну; я заболею какой-нибудь неизлечимой болезнью. Дикий вздор лез мне в голову: что, если я лягу в постель, а там — крокодил; что, если Земля расколется надвое, и та половинка, на которой останусь я, улетит за пределы нашей Солнечной системы; что, если мне только кажется, что я в Аргентине, а на самом деле я уже на том свете? У меня появилось жуткое чувство, что Ханка где-то тут, в комнате. В левом углу я заметил нечто, смутно напоминающее человеческую фигуру, некое пятно, не сливающееся с окружающей темнотой. Мне казалось, что я различаю плечи, голову, волосы. Лица я не видел, но чувствовал, что призрак издевательски ухмыляется, презирая меня за малодушие. Господи, эта поездка отбросила меня в те времена, когда я, юный учащийся хедера, боялся спать один, потому что мне казалось, что вокруг моей кровати ползают чудовища: они дергали меня за пейсы и вопили дикими голосами. Я начал молиться, чтобы Всемогущий оградил меня от наваждения. Похоже, моя молитва была услышана, потому что вдруг вспыхнула лампочка. Я увидел в зеркале свое лицо, бледное, как после обморока. Подошел к двери и проверил, хорошо ли она заперта. Потом на ватных ногах вернулся в постель.
На следующий день я выступал в «Театр Солей». Несмотря на ливень, зал был переполнен. Я увидел столько знакомых лиц, что просто глазам своим не верил. Имен большинства из этих людей я не помнил, но их лица были невероятно похожи на лица моих друзей и знакомых из Билгорая, Варшавы и Люблина. Неужели все они пережили Катастрофу и пришли сегодня на мою лекцию? Обычно, когда я касаюсь темы сверхъестественного, публика ведет себя довольно бурно: меня перебивают, иногда даже начинают со мной спорить. Но в тот день в аудитории стояла зловещая тишина. Закончив лекцию, я хотел спуститься в зал и поговорить с этими внезапно воскресшими персонажами прошлого, но Шацкель Полива утащил меня за кулисы, а когда спустя какое-то время я снова заглянул в зал, верхний свет был потушен, а кресла пусты. «Теперь остается только с духами общаться», — подумал я.
И, словно угадав мои мысли, Полива спросил:
— А где же ваша новоиспеченная кузина? Я что-то ее не видел сегодня.
— Я тоже. Очевидно, она не пришла.
— Разумеется, это ваше личное дело, но позвольте дать вам один совет: избавьтесь от нее. Нехорошо, что она вас преследует.
— Возможно. Но почему вы мне это говорите?
Шацкель Полива замялся:
— Она меня пугает. Она принесет вам несчастье.
— Разве вы верите в такие вещи?
— Поработаешь тридцать лет импресарио, поневоле поверишь.
Я прилег и задремал, а когда проснулся, уже наступил вечер. Было ли это в день моей лекции или несколько дней спустя? Открыв глаза, я увидел Ханку. Мне показалось, что она была смущена, как будто догадывалась о моих напастях и чувствовала свою вину.
— Сегодня вечером мы должны навестить вашего кузена Хулио, — заявила она.
Вместо того чтобы сказать: «Я больше не желаю с вами видеться», я спросил:
— Где он живет?
— Недалеко. Вы же говорили, что любите гулять.
Обычно я приглашал ее поужинать вместе, но на этот раз мне совсем не хотелось затягивать наше общение. Может быть, Хулио нас чем-нибудь покормит, понадеялся я. Еще не вполне проснувшись, я поднялся, и мы вышли на бульвар Корриентес, освещенный редкими фонарями. Навстречу нам то и дело попадались патрульные солдаты. Все магазины были закрыты. Царила атмосфера комендантского часа и Черной субботы. Мы шли молча, как поссорившаяся парочка, вынужденная наносить давно запланированный визит. Корриентес — один из самых длинных бульваров в мире. Мы шли, наверное, уже около часа. Каждый раз, когда я спрашивал, долго ли еще, Ханка отвечала: «Уже скоро». Потом мы свернули с бульвара. Как видно, Хулио жил на окраине. Теперь вдоль нашего пути тянулись мертвые фабрики с зарешеченными окнами, темные гаражи, какие-то заколоченные склады, пустыри, заросшие бурьяном. Попалось и несколько частных домов — все они были очень старые, а их внутренние дворики — обнесены заборами. Я чувствовал себя крайне неуютно и время от времени искоса поглядывал на Ханку. Единственное, что я мог различить в темноте, были два темных глаза. До нас доносилось лаянье невидимых собак, мяуканье и завывание невидимых котов и кошек. Есть мне не хотелось, но во рту то и дело собиралась безвкусная слюна. Меня мучили подозрения: а вдруг это моя последняя прогулка? Вдруг она ведет меня в логово убийц? Что, если это ведьма и вот сейчас я увижу ее гусиные лапы и свиное рыло?
По-видимому, почувствовав, что от ее молчания мне не по себе, Ханка снова разговорилась. Мы проходили мимо полуразвалившегося забора, за которым стоял длинный дом без окон. На голом участке перед входом торчал одинокий кактус.
— Здесь живут старые испанцы, — сообщила Ханка. — Такие дома не отапливаются, печки здесь только для готовки, не для обогрева. Когда начинаются дожди, местным жителям не позавидуешь. У них есть такой напиток — матэ. Они носят рванье, раскладывают пасьянсы и пьют матэ. Все они католики, но здешние церкви всегда полупустые, даже по воскресеньям. Мужчины в церковь вообще не ходят, только женщины. Причем большинство из них — колдуньи, и молятся не Богу, а дьяволу. Они существуют в другом времени, для них еще не окончилась эпоха королевы Изабеллы и Торквемады. Хосе оставил мне уйму книг, и, поскольку танцевать я перестала, а друзей не нажила, я много читаю. Я знаю Аргентину. Иногда мне кажется, что уже была здесь в предыдущих воплощениях. Мужчины по-прежнему грезят инквизицией и аутодафе. Женщины бормочут заклинания и наводят порчу на своих врагов. В сорок лет они уже сморщенные старухи. Мужья заводят любовниц, которые сразу же начинают рожать и через несколько лет мало чем отличаются от жен, делаются такими же ревнивыми, сварливыми и потрепанными. Между прочим, многие испанцы происходят от маранов, чего сами часто не знают. В отдельных провинциях действуют секты, которые зажигают свечи в пятницу вечером и соблюдают еще некоторые еврейские обычаи. Ну вот, мы и пришли.
Мы свернули в переулок, где явно что-то строили. Не было ни мостовой, ни тротуаров. Нам пришлось пробираться между штабелями досок, кучами кирпича и цемента. Я увидел несколько домов, у которых еще не было крыш и стекол в окнах. Жилище Хулио было узким и приземистым. Ханка постучала, но никто не отозвался. Тогда она распахнула дверь, и, миновав тесную прихожую, мы оказались в тускло освещенной комнате, вся обстановка которой состояла из комода и двух стульев. На одном из стульев сидел Ехиель. Если бы я не знал, что это он, я бы, конечно, никогда в жизни его не узнал. Передо мной был глубокий старик с пучками не седых, не темных, а как будто бесцветных волос по бокам голого черепа, с ввалившимися щеками, острым подбородком, шеей ощипанного петуха и прыщавым носом алкоголика. Одна щека и полголовы были покрыты сыпью. И все-таки сквозь его новое, морщинистое лицо проглядывало лицо былого Ехиеля. Он даже не поднял век, когда мы вошли. Его глаз я так и не увидел в тот вечер. На другом стуле сидела низенькая широкобедрая женщина в поношенном халате. У нее были растрепанные пепельные волосы, круглое одутловатое лицо и бессмысленные водянистые глаза пациентки психлечебницы. Ей могло быть лет сорок, а может, и шестьдесят. Она даже не шелохнулась. Больше всего она была похожа на куклу, набитую опилками.
Из рассказов Ханки я заключил, что она хорошо их знает и предупредила о моем визите. Но теперь мне стало казаться, что она здесь тоже впервые.
— Ехиель, — сказал я, — я твой двоюродный брат Исаак, сын Батшебы. Мы когда-то виделись в Тишевице, а потом в Варшаве.
— Si.
— Ты меня узнаешь?
— Si.
— Ты забыл идиш?
— No.
Идиш, по-видимому, он и вправду не забыл — он забыл, как разговаривают. Он клевал носом и зевал. Мне приходилось вытягивать из него буквально каждое слово. На все мои вопросы он отвечал либо «Si», либо «No», либо «Bueno». Ни он, ни его жена даже не попытались что-нибудь предпринять, чтобы мы могли сесть. Чаю нам тоже не предложили. Несмотря на свой не слишком высокий рост, я почти упирался головой в потолок. Ханка молча прислонилась к стене. Ее лицо стало непроницаемым. Я подошел к жене Ехиеля и спросил:
— У вас остались какие-нибудь родственники во Фрамполе?
Она долго молчала, но потом все-таки ответила:
— Никого.
— Как звали вашего отца?
Она задумалась, словно припоминая:
— Абрам-Итче.
— Кем он работал?
Снова повисла долгая пауза.
— Сапожником.
Через полчаса я устал вытягивать ответы из этой неразговорчивой четы. У меня не получалось изменить окружавшую их атмосферу безнадежной унылости. Когда я обращался к Ехиелю, он каждый раз вздрагивал, словно я его разбудил.
— Если захочешь со мной связаться, я живу в гостинице «Космополитан», — сказал я наконец.
— Si.
— Спокойной ночи, — сказал я.
Жена Ехиеля не проронила в ответ ни единого звука, а сам Ехиель пробормотал что-то невразумительное, откинулся на спинку стула и, как мне показалось, захрапел. Когда мы вышли на улицу, я сказал:
— Если такое возможно, возможно всё.
— Не надо было приходить к ним так поздно, — сказала Ханка. — Они оба нездоровы. У него астма, у нее — больное сердце. Я, кажется, вам говорила, что они познакомились в Освенциме. Вы заметили номера у них на руках?
— Нет.
— Тот, кто хоть раз смотрел смерти в лицо, навсегда становится мертвым.
Я и раньше слышал эти слова от Ханки и от других беженцев, но сейчас на этой темной улице они заставили меня вздрогнуть.
— Кем бы ты ни была, будь добра, поймай мне такси, — попросил я.
— Si.
Ханка обняла меня, прижавшись ко мне крепко-крепко. Я стоял не двигаясь. Мы оба молчали. Начал накрапывать мелкий, колючий дождик. Кто-то выключил свет в доме Хулио, и на улице стало темно, как в Тишевице.
Наступили ясные, солнечные дни. Небо было чистым и по-летнему голубым. Пахло морем, манговыми и апельсиновыми деревьями. Лепестки падали с ветвей. Легкий ветерок напомнил мне Вислу и Варшаву. Вместе с погодой стали лучше и мои дела. Всевозможные организации засыпали меня просьбами выступить перед ними и устраивали приемы в мою честь. Школьники приветствовали меня песнями и танцами. Было немножко странно наблюдать такую суету по поводу приезда писателя. Но я объяснил этот слегка чрезмерный энтузиазм тем, что Аргентина довольно изолированна и поэтому радуется любым гостям.
— Это все потому, что вы избавились от Ханки, — сказал мне Хацкель Полива.
Но это было неправдой: я не избавлялся от нее. Наоборот, я искал ее. После нашего посещения Хулио Ханка исчезла. А у меня не было никакой возможности с ней связаться. Я не знал, где она живет, я даже не знал ее фамилии. Во время наших встреч я много раз просил ее оставить мне свой адрес и телефон, но она так этого и не сделала. Хулио тоже не объявлялся. В разговорах с разными людьми я неоднократно пытался описать ту улочку, где мы были, но никто не мог понять, что я имею в виду. Я пролистал всю телефонную книгу, но Хулио в ней не было.
Однажды я вернулся в гостиницу довольно поздно. И как всегда — это уже вошло у меня в привычку — вышел на балкон. Дул холодный ветер, в котором ощущалось дыхание Антарктики и Южного полюса. Я поднял глаза и увидел звезды. Отдельные созвездия были похожи на согласные, гласные и музыкальные значки, которые я когда-то заучивал в хедере: алеф, хэй, шурук, сегол, цейре. Серп луны был обращен внутрь и, казалось, готов к небесной жатве. Южное небо выглядело странно близким и в то же время божественно далеким и напоминало некую космическую книгу без начала и конца, прочесть и оценить которую может лишь ее Создатель. Я мысленно обращался к Ханке: «Почему ты покинула меня? Вернись, где бы ты ни была. Мир без тебя пуст. Ты незаменимая буква в Господнем свитке».
Освободился зал в Мар-дель-Плата, и мы с Шацкелем Поливой отправились туда. В поезде он сказал:
— Возможно, вам покажется это странным, но здесь, в Аргентине, коммунизм — развлечение для богачей. Бедняк не может оказаться членом компартии. Не спрашивайте меня почему. Вот так, и все. Обеспеченные евреи, владельцы вилл в Мар-дель-Плата — собственно, именно они и придут на вашу лекцию, — все леваки. Кстати, сделайте мне одолжение, не говорите сегодня о мистике. Им до нее дела нет. Они без конца болтают о социальной революции, хотя, если такая революция произойдет, сами же станут ее первыми жертвами.
— А разве это не мистика?
— Возможно, но мне бы не хотелось, чтобы ваша лекция провалилась.
Я послушался совета Поливы и не стал говорить о нематериальных силах. В конце выступления я прочитал один из своих юмористических рассказов. Когда я предложил задавать мне вопросы, встал один старик и спросил о причинах моего увлечения сверхъестественным. Вскоре вопросы на эту тему посыпались со всех сторон. В тот вечер богатые евреи Мар-дель-Плата продемонстрировали неподдельный интерес к телепатии, ясновидению, дибукам, предчувствиям и перевоплощению. «Если существует жизнь после смерти, почему убитые евреи не мстят нацистам?» «Если есть телепатия, зачем нужны телефоны?» «Если можно мысленно влиять на неодушевленные предметы, почему хозяева казино получают такие высокие прибыли, хотя их шансы на выигрыш лишь ненамного выше шансов посетителей?» Я отвечал в том смысле, что, если бы наличие Бога, души, загробной жизни, особой силы провидения и всего остального, что имеет отношение к метафизике, было научно доказано, человек лишился бы своего величайшего дара — свободного выбора.
Ведущий объявил, что следующий вопрос — последний, и какой-то молодой человек спросил:
— А у вас есть собственный опыт такого рода? Вы сами когда-нибудь видели привидение?
— Все мои столкновения с подобными явлениями всегда можно было истолковать по-разному, — ответил я. — Ни одно из них не могло служить абсолютным доказательством. И однако, моя вера в нематериальное со временем только окрепла.
Раздались аплодисменты. Я начал раскланиваться и благодарить аудиторию за внимание и вдруг увидел Ханку. Она сидела в зале и хлопала. На ней было все то же черное платье и черная шляпа, в которых она всегда являлась на наши свидания. Она улыбнулась и подмигнула. Я остолбенел. Неужели она последовала за мной в Мар-дель-Плата? Я снова взглянул в ее сторону, но ее уже не было. Очевидно, это была галлюцинация. И продолжалась она всего лишь миг. Но я не забуду этот миг до конца своих дней.