Его настоящего имени я не знал. На Крохмальной улице все называли его просто горбуном. Мне, школьнику, и в голову не приходило, что вообще-то его, наверное, зовут иначе. Не знал я и того, холост он или женат и есть ли у него дети. Он был маленький, худой, темноволосый, с клочковатой черной бороденкой и высоким лбом. Его нос напоминал птичий клюв, глаза были желтыми и круглыми, как у совы, а голова сидела на плечах так, словно шеи не было вовсе. Он торговал подгнившими фруктами у входа на рынок Янаса. Почему подгнившими? Потому что свежие фрукты стоили дороже. Те хозяйки, что отправлялись за покупками в сопровождении горничных, покупали фрукты не на рынке, а в магазинах, где яблоки и апельсины заворачивали в папиросную бумагу; клубника, крыжовник и смородина лежали в маленьких деревянных корзиночках, а все вишенки были одна к одной, одинакового цвета и без палочек, чтобы их удобнее было пробовать. Владельцы этих магазинов не тянули своих покупателей за рукав. Они спокойно сидели под навесом, утвердив широкие зады на узких скамеечках, с огромными кошельками у чресел и мирно беседовали, словно и не были никакими конкурентами. Я нередко видел, как они запросто лакомятся собственным товаром.
Эти продавцы платили за аренду и имели официальное разрешение на торговлю от городских властей. Некоторые из них были оптовиками. Они поднимались на рассвете, когда телеги прибывали из садов. Считалось, что все они входят в некий могущественный «синдикат», куда человеку пришлому ни за что не попасть. Когда какой-нибудь чужак пытался их потеснить, его фрукты обливали керосином, а если он не понимал намека, его вскоре находили на помойке, с перерезанным горлом.
Тогда как сбыт свежих фруктов представлял из себя более или менее налаженный процесс и в основном шел спокойно, как по маслу, купля-продажа гнилых была одним сплошным приключением. Сперва товар надо было дешево купить у оптовиков. Потом — реализовать в тот же день. К тому же всегда возникали проблемы с полицией. Даже если удавалось подкупить одного полицейского, оставались другие. Они могли в любую минуту подкрасться и сапогами посбивать все в сточную канаву.
Торговцам подпорченными фруктами приходилось охотиться за товаром с раннего утра до позднего вечера. У них были свои особые словечки-славословия. Давленый виноград назывался вином; потерявшие упругость апельсины — золотом; мятые помидоры — кровью; сморщенные сливы — сахаром. Покупателей полагалось огорошивать восхвалениями, запугивать проклятьями, убеждать клятвами типа «Пусть небо меня покарает, если я вру», «Да не дожить мне до свадьбы моей дочери», «Чтоб моим детям остаться сиротами», «Пусть моя могила зарастет бурьяном».
На рынке считалось само собой разумеющимся: кто громче орет, тот продает свой товар быстрее и по самой высокой цене. Ближе к вечеру остатки приходилось отдавать практически даром. Каждый день случались стычки с ястребами-карманниками и ненасытными любителями пробовать задаром. Нужно было обладать решительностью, силой, луженой глоткой и способностью биться до конца за прибыль даже в один грош. Случалось, что такие продавцы, торгуясь, испускали последний вздох. Поразительно, что некоторым удавалось преуспеть и даже разбогатеть.
К числу последних относился и горбун. Громко кричать он не мог — у горбунов слабые легкие. В искусстве проклинать и сквернословить с женщинами-торговками все равно не потягаешься. Горбун превозносил достоинства своего товара нараспев, то радостно, то печально, то на манер праздничных песнопений, то как будто творя заупокойную молитву. Нередко он отпускал хлесткие шутки по поводу собственного товара. Он был мастером стихотворных импровизаций, вроде свадебного «шута». Когда он был не в духе, то грубо высмеивал покупателей, непрерывно по-клоунски гримасничая. Если бы человек без физических недостатков осмелился в таком тоне разговаривать с матронами Крохмальной улицы, он бы и сунуться больше не посмел на рынок Янаса. Но кому охота связываться с калекой! Даже полицейские его жалели. Самое большее — легонько пинали его корзинку и говорили: «Здесь торговля запрещена».
— Торговля-шморговля! Значит, голодать, холодать можно, торговать — нельзя! Ладно, пойду домой, сам все съем! Ура, слава царю! Закон свят, а я и так богат, Иван целует меня в зад!
Как только полицейские отворачивались, горбун снова принимался превозносить свой товар, приписывая ему самые невероятные целебные свойства: помогает при заболеваниях желудка и печени, предотвращает выкидыши, снимает сыпь и чесотку, зуд и изжогу, запор и понос. Женщины смеялись и покупали. Их дочери чуть не падали друг на друга от хохота: «Мамочка, он такой смешной!»
Они трогали его горб — на счастье.
Во второй половине дня, когда другие продавцы все еще выкрикивали свои славословия и проклятия, горбун обычно уже шел домой с пустыми корзинками и полным кошельком, набитым грошами, копейками, пятаками и злотыми. Иногда он заходил в Радзыминскую синагогу, где молились мы с отцом. Он ставил корзины на скамью, подвязывал на поясе веревку вместо малого талеса, смачивал кончики пальцев, проводя ими по запотевшему окну, и начинал нараспев: «Блаженны пребывающие в доме Твоем». Забавно было наблюдать, как этот зубоскал склоняется перед Всевышним и покаянно бьет себя в грудь. Мне нравились на ощупь его весы с ржавыми цепочками. Однажды перед Песахом он пришел к нам во двор, чтобы продать квасной хлеб, как положено всякому еврею. В доме раввина он не мог позволить себе никаких вольностей. Отец потребовал, чтобы он прикоснулся к платку в знак того, что продаст весь квасной хлеб и непасхальную посуду нашему сторожу, нееврею, на все восемь дней Песаха. Я помню, отец спросил горбуна, есть ли у него дома какие-нибудь алкогольные напитки — водка, арак, пиво, — и тот, криво ухмыльнувшись, ответил: «Этого добра у меня всегда хватает».
В другой раз он пришел к нам на свадьбу. В качестве гостя. Он сменил заплатанный пиджак и замызганные штаны на кафтан до колен, черную ермолку, рубашку с жестким воротничком, манишку и лакированные туфли. Он даже нацепил сверкающие запонки. Из кармана жилетки свисала цепочка от часов. В такой нарядной одежде его горб был еще заметнее. Он съел кусочек медового пирога, запил его вином, протянул жениху руку, казавшуюся непропорционально огромной, и, многозначительно подмигнув, сказал: «У меня такое чувство, что мы скоро встретимся на обрезании». И скорчил гримасу. Даже я, одиннадцатилетний мальчик, не мог не заметить, что живот у невесты явно выдается вперед сильнее обычного. Потом горбун подошел к моему отцу и сказал: «Рабби, не затягивайте церемонию, невесте может понадобиться в больницу».
Прошло много лет, даже неловко сказать сколько. Гуляя со своей ивритской переводчицей Мейрав Башан по Тель-Авиву, я оказался в том районе, где улица Бен-Иегуда сходится с улицей Алленби. Указав на широкую площадь, я сказал: «Скажите на милость, ну разве это похоже на землю Израиля? Если бы не надписи на иврите, я бы подумал, что это Бруклин: те же автобусы, тот же шум, тот же запах бензина. Современная цивилизация стирает все различия. Уверен, что, если выяснится, что можно жить на Марсе, мы скоро и там…»
Я начал было живописать, что мы устроим на Марсе, как вдруг, взглянув направо, увидел Крохмальную улицу. С внезапностью сна или миража: узкая улочка, вдоль которой тянулись торговые ряды с фруктами и овощами, стояли столы, на которых были разложены рубашки, нижнее белье, обувь, всевозможные мелочи. Люди не шли, а проталкивались вперед. Я услышал знакомые интонации, знакомые запахи и многое другое, столь же родное, сколь и неопределимое. Мне даже показалось на миг, что торговцы рекламируют свой товар на варшавском диалекте идиша, но, конечно, это был иврит. «Что это?» — спросил я у переводчицы, и она ответила: «Рынок Кармель».
Я начал протискиваться сквозь толпу, и тут случилось еще одно чудо. Я увидел горбуна. Он был до того похож на варшавского, что на какую-то долю секунды я подумал, что это он и есть. Но лишь на долю секунды. А может быть, это был его сын? Или внук? А вдруг горб передается генетически? Или это все-таки воскресший горбун с Крохмальной улицы? Я стоял на узенькой мостовой и смотрел. Нет, клубника этого горбуна не была гнилой, но в безжалостном свете полуденного солнца казалась вялой и бесцветной. Горбун нараспев нахваливал свой товар, тыча в него указательным пальцем. При этом его желтые глаза смеялись. Женщины и девушки, окружавшие прилавок, смеялись вместе с ним, полуодобрительно-полуосуждающе покачивая головами. Тут я заметил молодых ребят в рубашках навыпуск, фуражках с блестящими козырьками и с нагрудными значками, похожими на бляхи варшавских полицейских. Они задирали друг друга и толкались, как игривые школьники. Подойдя к горбуну, они, не говоря ни слова, стали снимать с прилавка его ящики с клубникой. Видимо, это были не кадровые полицейские, а просто смотрители рынка. Горбун начал истошно вопить и бешено размахивать руками. Он даже попытался вырвать ящик у одного из парней, но тогда другой мягко его отстранил. Рядом со мной стоял человек, по лицу которого я догадался, что он знает идиш. «Что им от него нужно?» — спросил я. «Им кажется, он занимает слишком много места, — ответил он. — Хотят втиснуть сюда еще одного продавца, чтоб им пусто было!»
В этот момент рядом с вопящим, прыгающим и трясущимся от злости горбуном возник смуглый, как цыган, человек в красной ермолке и желтой рубашке. Возник и зашептал ему что-то на ухо. На мгновение горбун умолк, слушая и кивая с понимающим видом. Потом вновь принялся обличать произвол властей, но уже не так рьяно и с другим выражением лица. В его голосе даже появились просительные нотки. Мне показалось, что его слова содержат нечто среднее между угрозой и деловым предложением. Смотрители переглянулись и пожали плечами, словно молча утешая друг друга. Смуглый советчик снова прошептал что-то на ухо горбуну, и на этот раз тот отчитал своих обидчиков в сдержанно-деловитой манере. Какая-то неясная для меня игра происходила тут. Толпа зевак сдавила меня со всех сторон. Люди явно сочувствовали горбуну. Все разворачивалось очень быстро, и поскольку я не понимал слов, то чувствовал себя, как на сеансе немого кино, где актеры только шевелят губами и жестикулируют. События сменяли друг друга без видимой логики. Только что смотрители снимали ящики с прилавка, теперь — ставили их обратно. Вся сцена заняла лишь несколько минут. Горбун, тяжело дыша, вытер потное лицо рукавом. Но в его глазах сияло торжество. Что заставило смотрителей изменить намеченное решение? Его неистовые вопли? Или какие-то заверения? И куда делся советчик? Только что он был тут и вот уже исчез. Если бы такую сценку разыграли в театре, критики назвали бы ее слишком чувствительной. Но действительность не боится показаться мелодрамой. Я протолкался к прилавку горбуна. Мне хотелось купить кило клубники, чтобы сделать приятное и ему и себе, но в суматохе я забыл, как будет «клубника» на иврите. Я попытался было обратиться к нему на идише, но тут же понял, что он сефард, еврей из Африки. Все, что я смог из себя выдавить, это «кило эхад, один килограмм».
Но не успел я и рта открыть, как он молниеносно зачерпнул клубнику с самого низу, там, где обычно прячут самые маленькие и мятые ягоды. Потом взвесил их с быстротой, не оставляющей мне ни малейшей возможности проверить правильность веса. Я протянул ему купюру, и он в мгновение ока отсчитал сдачу: лиры, полулиры, четверть лиры, зубчатые алюминиевые колесики пиастров. Такой скорости я еще никогда в жизни не видел, даже в Нью-Йорке. Полиэтиленовый пакет словно сам прыгнул мне в руки, как по мановению волшебной палочки.
Только теперь я спохватился, что потерял свою переводчицу. Я забыл о ней, и она пропала. Я отправился на ее поиски, и меня смяли, оглушили, затолкали. В этом месте продавали не сувениры для туристов, как на Бен-Егуда, а то, что породила Святая земля: лук и чеснок, цветную капусту и грибы, бананы и абрикосы, нектарины и плоды рожкового дерева, апельсины и авокадо. Тут же сновали нищие, выпрашивая милостыню. Дико завывал слепой, воздев руки к небесам и угрожая Высшим Силам такими карами, перед которыми не устоял бы и Престол Славы. Йеменит с седой бородой пророка в черно-белом полосатом одеянии, похожем на талес, требовательно тряс ящиком для подаяния, на котором была нацарапана какая-то неразборчивая надпись. На других улицах проводили сиесту, но тут, на рынке Кармель, все бурлило.
Я услышал знакомые хлопки и поднял голову. На покосившемся балконе с облупившейся штукатуркой хозяйка палкой выбивала перину с той же ожесточенной мстительностью, как это делали когда-то на Крохмальной улице. Простоволосые женщины и полуголые дети с глазами, черными от предчувствий, глядели из окон с растрескавшимися ставнями. На щербатых кромках плоских крыш сидели голуби, потомки тех голубей, которых приносили в жертву в Храме. Они смотрели поверх домов в пространство, которое, может быть, так никогда и не было открыто людям, ожидающим голубя Мессию. Или это были особые существа, пещерники-каббалисты, сотворенные с помощью Книги Бытия? Я разом оказался в Варшаве и в Эрец-Исраэль, земле, которую Бог завещал Аврааму, Исааку и Иакову, да так, в сущности, и не сдержал Своего слова. Из Синайской пустыни подул хамсин, соленый от испарений Мертвого моря. Тут я увидел свою переводчицу, вероятно забывшую о том, что она писательница, последовательница Кафки, комментатор Джойса, автор книги об Агноне. Стоя у прилавка, она рылась в куче нижнего белья, охваченная вековечной женской страстью приобретения. Она выудила желтую комбинацию и тут же кинула ее назад. Потом повертела в руках красный бюстгальтер, поколебалась и не купила. Затем взяла черные бархатные трусики, расшитые золотыми звездами и серебряными лунами, провела по ним ладонью и приложила к бедрам. Я подошел к ней, тронул ее за плечо и сказал: «Купите их, Мейрав. Такие же трусики были на царице Савской, когда царь Соломон отгадал все ее загадки и она показала ему все свои сокровища».