ВЛАДИМИР НОСКОВ

Родина

На обочине века бурного,

Городьбою обнесено,

Угнездилось село Табунное,

Край смородинный и сенной.

Здесь обычаи обязательны:

Женам — верность,

Отцам — поклон.

Здесь на матице да на матери

Дом покоится испокон.

В дальнем промысле затоскуется —

Выйду к людям почаевать,

В палисаднике, в чистой улице

Первой встретится чья-то мать.

Встанет, пристальная,

с завалинки,

Глянет знающе и красно:

— Ах ты, яблочко!

Что ж от яблоньки

Далеко тебя унесло?

Вышла, думаю: может, Леша мой,

Может, вспомнил родную ветвь…

И торопится, хоть непрошеный,

Самым лакомым разговеть.

Скатерть белая, чай смородинный.

Деревенское «о» да «о».

И с любовью, глазами Родины

Смотрит сухонькое лицо.

Лишь повеяло первым теплом…

Лишь повеяло первым теплом

В сквозняковых проездах квартала,

Пятачок у подъезда вскопала

И любовно хлопочет на нем.

Семя бережно в лунку кладет

Из ладошки прозрачной, как свечка.

— Помнишь, сынка,

В деревне крылечко

Выбегало у нас в огород.

Ох и рясно там верба цвела!

А черемуха — прямо кипела!

Как ушла от земли, — постарела,

При земле я такой ли была…

И, морщинки собрав у бровей,

К пятачку наклоняется снова.

Помолчу.

Не поднимется слово

На неправду, что правды правей,

Чтобы память о вдовьей судьбе,

О весне, о земле солонцовой

Только синий дымок понизовий,

Только свет сохранила в себе.

Да и я, погружаясь во тьму

Отшумевших, казалось, напастей,

Вижу там твое главное счастье,

И непросто сказать — почему.

Еще не смолк тележный скрип…

Еще не смолк тележный скрип

В моем таежном Селеткане.

Артельный конюх дед Архип

Кует подковы, ладит сани.

Последний, может быть, кержак

Еще усидчивой породы

Березу выделает так,

Что хоть в огонь ее, хоть в воду.

Для старика она — и бог,

И хлеб, и доброе начало.

— А сын умеет?

— Мог бы, мог.

Терпенья мало к матерьялу.

— А внук?

— А внуку — ни к чему…

И сам — в карман за папиросой.

В табачном медленном дыму

Спина изогнута вопросом.

Вокруг прохлада и покой.

Во тьму замшелого зимовья

Струится свет берестяной

Со дна лесного понизовья.

И неподвижно, словно врос,

Старик сидит у подоконья

Глазами — в сторону берез,

Вопросом — в сторону сыновью.

Август

Вот и август.

Уймись, предголосок ненастья,

дай невечному сердцу вкусить благодать.

Принимаю любя, с беспокойством неясным

все, что дарит земля, не боясь потерять.

Распахнувшись красно,

как мехами тальянка,

жаром яблок и дынь пышет пестрый базар,

и в лукавом лице загорелой крестьянки

тот же щедрый

земной

источаемый жар.

Август мой…

Я уже не надеюсь на это:

все иметь,

все отдать

и не ведать долгов.

Ярче яблок в руке бронзовеют монеты,

но от них никогда

не дождешься плодов.

Метеориты

Я думал, это звезды.

Вечерами

смотрел со страхом:

падала звезда.

На ней, наверно, были города

и мамы!

И вот необратимо за делами

мир поскучнел, и сердце не болит,

когда проходит высоко над нами

сгорающий ночной метеорит…

А за стеной два дня рояль молчит.

Там, говорят, не стало человека.

На древе жизни обломилась ветка,

пробило брешь,

и ветер в ней сквозит.

Наверное, не стоило труда

спасти его.

Хватило бы участья,

хватило бы

смотреть на небо чаще

и верить детству:

падает звезда!

Рубил сплеча. И вровень, и повыше…

Рубил сплеча. И вровень, и повыше.

За график, за снабжение, за сбыт.

Как телексы, закат угарно-рыжий

Прочитывал, чтоб тут же позабыть.

Отец рубил упаристую баньку,

Задорно, не по возрасту легко.

И свежий стес светился, как огранка

И закисало в кринке молоко.

По вечерам сходились два рубаки,

Два родича, сидели за столом,

И разговор их ладился. Однако

Все о былом, и только о былом.

Снег

Тихий снег,

Словно медленный вальс.

Белый сумрак плывет и качается.

Это небо нисходит на нас.

Это реки к земле возвращаются.

Может, с ними дыханье мое

Воротилось снежинками светлыми

И летит, убеляя листьё.

Но какое мне дело до этого!

Все равно, лишь ладонь протяну,

Содрогнусь от чужого, холодного.

Ничего я себе не верну.

Все мгновенья мои — первородные.

Это — снег.

Никаких, никаких

Белых яблонь и белого аиста.

Почему же так ясен и тих

Мир души, словно жизнь начинается?

Словно сам я, в осенней дали

Почерпнувший разумною мерою

Всех цветов, что горели и жгли,

Сотворил это белое, белое…

Цветы

Гляжу на желтый горицвет,

В руках погасший.

Цветы Земли! Сомнений нет,

Они нас старше.

У них начертана в роду

С эпохи ранней

Дорога через красоту

К существованью.

Цветы трепещут за версту

В моей округе.

Земля дала им красоту,

Мне — руки.

Суд непрожитых дней

Под гитару, под звон голубого стекла

Широко моя жизнь по земле потекла.

Я потерь не считал на веселом пути,

Думал, лучшее время мое —

Впереди.

Стали ночи длинны.

И ночами слышней

Голоса отшумевших непрожитых дней.

Суд непрожитых дней.

Я молчу на суде

Перед горстью земли, перед стеблем трав

Дни мои у чужих и у близких в судьбе,

Как травинка в траве,

Как кровинка в крови.

Где-то степь их ждала,

Где-то сердце ждало,

Одиноко и молча с обидой борясь.

Но мелькали они, как по речке весло,

Мимолетно на быстрой воде отразясь.

И седая, морозной березе под стать,

За себя и за сына состарилась мать,

И в глазах у любимой утраты печать,

Ей тяжелые слезы с земли не поднять.

Когда-нибудь в бронзовый вечер…

Когда-нибудь в бронзовый вечер

Осенняя жгучая грусть

Зажжет в моей памяти свечи,

И я непременно вернусь

Из этой прокуренной соты

С окном на фонарь и проспект,

Где я, деревенский от роду,

Годами не вижу рассвет.

Где людям плачу не в рассрочку

За каждый внимательный взгляд,

Но стал по небрежности кочки

За горы порой принимать.

Вернусь по размытым дорогам,

Которыми шел я уже,

К ошибкам своим и ожогам,

К потерянной где-то душе,

Туда, где светла и пустынна,

Корнями в сухом роднике

Стоит, доживая, рябина,

Как память о первой строке.

Не зря же на тихом овине

В разрушенной вдовьей стране

Из песни о тонкой рябине

Строка вырастала во мне.

Контрольно-следовая полоса

Где иглы ограненных погранзнаков,

Где шорох настороженных шагов,

Лежит она меж двух гербов и флагов,

Как трещина меж двух материков.

Кругом трава, зернистая от влаги, —

Такая нынче щедрая роса,

Степной туман окутал буераки,

И облака, как древние варяги,

Плывут, соединяя полюса.

Контрольно-следовая полоса…

И снова все до боли несомненно,

Едва на той, притихшей стороне,

В пяти шагах, сползая вдоль шинели,

Блеснет затвор,

И, словно на мишени,

Тяжелый взгляд задержится на мне.

Японское кладбище в Ангрене[1]

Триста каменных плит.

Белый зной и немного мистерии:

Здесь, в Ангрене, — Хоккайдо,

Триста плит, как секретных досье.

Почему они здесь,

Уроженцы восточной империи?

Разве мало им там

Восходящего солнца для всех?

А японская мать?

Не досветит бумажным фонариком

До родных, зацелованных.

Насмерть обугленных глаз.

Некто Йото Судзи,

Он ведь тоже когда-то был маленьким,

Он не знал, как смертельно опасно

Обкрадывать нас.

Он понять не успел,

Постигая премудрость обмоток,

Как убили его.

И покуда не пуля в живот,

Он еще уставал,

Он еще убивал, как работал,

Поощряемый свыше

За то,

Что давно уже мертв.

Триста каменных плит,

Капля горя в людском общежитии.

Как там память о них,

В их заморской людской пестроте?

Вот убийца стоит,

Перед прошлым склонившись почтительно…

Вот бумажный фонарик

Скорбит на вечерней воде…

Загрузка...