На обочине века бурного,
Городьбою обнесено,
Угнездилось село Табунное,
Край смородинный и сенной.
Здесь обычаи обязательны:
Женам — верность,
Отцам — поклон.
Здесь на матице да на матери
Дом покоится испокон.
В дальнем промысле затоскуется —
Выйду к людям почаевать,
В палисаднике, в чистой улице
Первой встретится чья-то мать.
Встанет, пристальная,
с завалинки,
Глянет знающе и красно:
— Ах ты, яблочко!
Что ж от яблоньки
Далеко тебя унесло?
Вышла, думаю: может, Леша мой,
Может, вспомнил родную ветвь…
И торопится, хоть непрошеный,
Самым лакомым разговеть.
Скатерть белая, чай смородинный.
Деревенское «о» да «о».
И с любовью, глазами Родины
Смотрит сухонькое лицо.
Лишь повеяло первым теплом
В сквозняковых проездах квартала,
Пятачок у подъезда вскопала
И любовно хлопочет на нем.
Семя бережно в лунку кладет
Из ладошки прозрачной, как свечка.
— Помнишь, сынка,
В деревне крылечко
Выбегало у нас в огород.
Ох и рясно там верба цвела!
А черемуха — прямо кипела!
Как ушла от земли, — постарела,
При земле я такой ли была…
И, морщинки собрав у бровей,
К пятачку наклоняется снова.
Помолчу.
Не поднимется слово
На неправду, что правды правей,
Чтобы память о вдовьей судьбе,
О весне, о земле солонцовой
Только синий дымок понизовий,
Только свет сохранила в себе.
Да и я, погружаясь во тьму
Отшумевших, казалось, напастей,
Вижу там твое главное счастье,
И непросто сказать — почему.
Еще не смолк тележный скрип
В моем таежном Селеткане.
Артельный конюх дед Архип
Кует подковы, ладит сани.
Последний, может быть, кержак
Еще усидчивой породы
Березу выделает так,
Что хоть в огонь ее, хоть в воду.
Для старика она — и бог,
И хлеб, и доброе начало.
— А сын умеет?
— Мог бы, мог.
Терпенья мало к матерьялу.
— А внук?
— А внуку — ни к чему…
И сам — в карман за папиросой.
В табачном медленном дыму
Спина изогнута вопросом.
Вокруг прохлада и покой.
Во тьму замшелого зимовья
Струится свет берестяной
Со дна лесного понизовья.
И неподвижно, словно врос,
Старик сидит у подоконья
Глазами — в сторону берез,
Вопросом — в сторону сыновью.
Вот и август.
Уймись, предголосок ненастья,
дай невечному сердцу вкусить благодать.
Принимаю любя, с беспокойством неясным
все, что дарит земля, не боясь потерять.
Распахнувшись красно,
как мехами тальянка,
жаром яблок и дынь пышет пестрый базар,
и в лукавом лице загорелой крестьянки
тот же щедрый
земной
источаемый жар.
Август мой…
Я уже не надеюсь на это:
все иметь,
все отдать
и не ведать долгов.
Ярче яблок в руке бронзовеют монеты,
но от них никогда
не дождешься плодов.
Я думал, это звезды.
Вечерами
смотрел со страхом:
падала звезда.
На ней, наверно, были города
и мамы!
И вот необратимо за делами
мир поскучнел, и сердце не болит,
когда проходит высоко над нами
сгорающий ночной метеорит…
А за стеной два дня рояль молчит.
Там, говорят, не стало человека.
На древе жизни обломилась ветка,
пробило брешь,
и ветер в ней сквозит.
Наверное, не стоило труда
спасти его.
Хватило бы участья,
хватило бы
смотреть на небо чаще
и верить детству:
падает звезда!
Рубил сплеча. И вровень, и повыше.
За график, за снабжение, за сбыт.
Как телексы, закат угарно-рыжий
Прочитывал, чтоб тут же позабыть.
Отец рубил упаристую баньку,
Задорно, не по возрасту легко.
И свежий стес светился, как огранка
И закисало в кринке молоко.
По вечерам сходились два рубаки,
Два родича, сидели за столом,
И разговор их ладился. Однако
Все о былом, и только о былом.
Тихий снег,
Словно медленный вальс.
Белый сумрак плывет и качается.
Это небо нисходит на нас.
Это реки к земле возвращаются.
Может, с ними дыханье мое
Воротилось снежинками светлыми
И летит, убеляя листьё.
Но какое мне дело до этого!
Все равно, лишь ладонь протяну,
Содрогнусь от чужого, холодного.
Ничего я себе не верну.
Все мгновенья мои — первородные.
Это — снег.
Никаких, никаких
Белых яблонь и белого аиста.
Почему же так ясен и тих
Мир души, словно жизнь начинается?
Словно сам я, в осенней дали
Почерпнувший разумною мерою
Всех цветов, что горели и жгли,
Сотворил это белое, белое…
Гляжу на желтый горицвет,
В руках погасший.
Цветы Земли! Сомнений нет,
Они нас старше.
У них начертана в роду
С эпохи ранней
Дорога через красоту
К существованью.
Цветы трепещут за версту
В моей округе.
Земля дала им красоту,
Мне — руки.
Под гитару, под звон голубого стекла
Широко моя жизнь по земле потекла.
Я потерь не считал на веселом пути,
Думал, лучшее время мое —
Впереди.
Стали ночи длинны.
И ночами слышней
Голоса отшумевших непрожитых дней.
Суд непрожитых дней.
Я молчу на суде
Перед горстью земли, перед стеблем трав
Дни мои у чужих и у близких в судьбе,
Как травинка в траве,
Как кровинка в крови.
Где-то степь их ждала,
Где-то сердце ждало,
Одиноко и молча с обидой борясь.
Но мелькали они, как по речке весло,
Мимолетно на быстрой воде отразясь.
И седая, морозной березе под стать,
За себя и за сына состарилась мать,
И в глазах у любимой утраты печать,
Ей тяжелые слезы с земли не поднять.
Когда-нибудь в бронзовый вечер
Осенняя жгучая грусть
Зажжет в моей памяти свечи,
И я непременно вернусь
Из этой прокуренной соты
С окном на фонарь и проспект,
Где я, деревенский от роду,
Годами не вижу рассвет.
Где людям плачу не в рассрочку
За каждый внимательный взгляд,
Но стал по небрежности кочки
За горы порой принимать.
Вернусь по размытым дорогам,
Которыми шел я уже,
К ошибкам своим и ожогам,
К потерянной где-то душе,
Туда, где светла и пустынна,
Корнями в сухом роднике
Стоит, доживая, рябина,
Как память о первой строке.
Не зря же на тихом овине
В разрушенной вдовьей стране
Из песни о тонкой рябине
Строка вырастала во мне.
Где иглы ограненных погранзнаков,
Где шорох настороженных шагов,
Лежит она меж двух гербов и флагов,
Как трещина меж двух материков.
Кругом трава, зернистая от влаги, —
Такая нынче щедрая роса,
Степной туман окутал буераки,
И облака, как древние варяги,
Плывут, соединяя полюса.
Контрольно-следовая полоса…
И снова все до боли несомненно,
Едва на той, притихшей стороне,
В пяти шагах, сползая вдоль шинели,
Блеснет затвор,
И, словно на мишени,
Тяжелый взгляд задержится на мне.
Триста каменных плит.
Белый зной и немного мистерии:
Здесь, в Ангрене, — Хоккайдо,
Триста плит, как секретных досье.
Почему они здесь,
Уроженцы восточной империи?
Разве мало им там
Восходящего солнца для всех?
А японская мать?
Не досветит бумажным фонариком
До родных, зацелованных.
Насмерть обугленных глаз.
Некто Йото Судзи,
Он ведь тоже когда-то был маленьким,
Он не знал, как смертельно опасно
Обкрадывать нас.
Он понять не успел,
Постигая премудрость обмоток,
Как убили его.
И покуда не пуля в живот,
Он еще уставал,
Он еще убивал, как работал,
Поощряемый свыше
За то,
Что давно уже мертв.
Триста каменных плит,
Капля горя в людском общежитии.
Как там память о них,
В их заморской людской пестроте?
Вот убийца стоит,
Перед прошлым склонившись почтительно…
Вот бумажный фонарик
Скорбит на вечерней воде…