О очень тяжело было мне расставаться с родителями. Сентября 1927 года я ждал с радостью и любопытством: пойду в среднюю школу, в лицей. Но чем ближе подходил этот день, тем сильнее пробуждалось во мне тревожное волнение. Смогу ли я жить один? Без родителей, без сестер, без братьев? Я понимал, что это нелегко, но что же делать? К тому же до сентября еще оставалось время.
Сентябрь наступил. Отец решил сам проводить меня в Корчу. Захотела поехать с нами и мама. Чтобы разлука не показалась мне такой тяжелой, мои родители тоже отправились вместе со мной. Мы поехали вчетвером, взяв с собой еще самую младшую сестренку, родившуюся несколько месяцев назад.
В Корче родители провели весь сентябрь. Занятия в лицее начинались в октябре. Тогда же начинались занятия и в эльбасанской Нормальной школе, где преподавал мой отец. В конце месяца отец с матерью сели на автомобиль и уехали, оставив меня одного в интернате.
В интернате никогда не бываешь одинок. Тем более не мог быть одиноким я, потому что несколько моих эльбасанских товарищей-однолеток тоже поступили вместе со мной. В лицее учились даже мои двоюродные братья, но, несмотря на это, я все же чувствовал себя одиноким, настолько одиноким, что нельзя описать. Я плакал по ночам, плакал днем, плакал в постели, в комнате для занятий, на улице и в классе. Ничто не могло меня утешить, ничто не могло заменить мне семью.
Мой отец, знавший, что я нелегко свыкнусь с разлукой, два раза в неделю звонил мне по телефону — в среду и в воскресенье. Иногда говорила по телефону мама или старшая сестра. Мне хотелось слышать их голоса. Я вспоминаю, как однажды написал отцу, что забыл голос сестренки. Правда ли это, трудно теперь сказать. Тогда же мне так казалось, так я думал.
Но эти свидания, вместо того чтоб успокаивать меня, только добавляли мне волнений, добавляли слез. До двенадцати — тринадцати лет я рос мальчиком не очень крепкого здоровья. Особенно тяжело, правда, не болел, был смелым и бойким, но малярия — в Эльбасане болели ею очень многие — не оставляла меня в покое. Бледность никогда не сходила с моего лица. От любой пищи у меня портился аппетит, и я плохо ел.
Итак, отчасти от волнений, отчасти оттого, что пища в интернате мне была не по нутру, я начал быстро худеть и ослабевать. Первые месяцы того учебного года я больше провел в постели, чем за школьной партой. В довершение всех бед заболел еще желтухой и измучился вконец.
Отец приехал ко мне в ноябре, очень обеспокоенный, с явным намерением увезти меня с собой. Но, хотя я все еще не освоился с разлукой, самолюбие взяло свое. Кроме того, насколько мне помнится, я уже понимал, какой причиню себе вред, если брошу на время школу. Решив, что до рождественских каникул уже недалеко, я скрепя сердце сказал отцу, чтобы тот возвращался в Эльбасан, и дал ему слово больше не плакать, есть фасоль и макароны и не снимать шерстяной фуфайки.
Ох, уж эта мне фуфайка! Однажды, когда мы жили в Шелцане, я сильно простудился. Тогда мама надела на меня фуфайку, связанную из местной шерсти, толстую, как панцирь древних воинов.
Отец уехал, а я не сдержал ни одно из своих обещаний. Плакал по-прежнему, ничего не ел; а что касается фуфайки, то дал себе слово: умирать буду, а фуфайку не надену. И ждал рождественских каникул, считая дни на зернах кукурузы, как говорит пословица.
В тот год в Корче стояла трудная зима, и не только в Корче. Все дороги вокруг размыло, ехать было опасно. Но об этом я и знать не желал. Я поехал. Поехал вместе с одним учителем из Эльбасана, ради меня взявшим на себя этот труд, и с несколькими товарищами, тоже из Эльбасана, бывшими гораздо старше меня.
Сколько мы встретили разрушенных мостов, сколько раз переправлялись через реки вброд! Наша легковая машина оказалась прочной на редкость. За городом Либражд высокие колеса грузовиков избороздили дорогу глубокими колеями. Машина скользила по обледеневшей поверхности земли. Нам пришлось работать два или три часа, чтобы разбить лед и заполнить колеи. Руки у нас совсем окоченели.
Поехали дальше, но мост над Шкумбином оказался разрушенным. От него осталось всего лишь несколько бревен, протянувшихся с одного берега на другой. Мы шли по этим бревнам, над мутной, стремительно несущейся рекой, как акробаты, а наша машина, наша храбрая машина, преодолела реку вброд. Но брод размыло. И машина на этот раз сделалась настоящей лодкой: еще чуть-чуть — и ее залило бы водой.
«Доехали! Спасены!» — говорили мы. Но мучения наши на этом не кончились. Полил дождь как из ведра, горные потоки устремились вниз, сметая все на пути. Когда мы прибыли в Дзеберак, деревню в трех часах ходьбы от Эльбасана, там бесновался поток шириной в половину Шкумбина. Стояла ночь, темень, хоть глаза выколи. Мы не видели ничего вокруг. Свирепый грохот водяного потока в Дзебераке внушал нам ужас. Казалось, что обрушиваются горы, низвергаются небеса, наступает катастрофа…
Ту ночь мы провели в одном доме недалеко от потока. Нас встретили как нельзя лучше и угощали, как принято у албанцев, жареной курицей и сладостями. Мне помнится, нам приготовили даже хасуде. Никогда не забуду я эту встречу! Дом был полон маленьких детей.
Сколько раз мне теперь ни приходится проезжать мимо Дзеберака, я всегда с волнением смотрю на этот длинный дом, расположенный на большом лугу. Он совсем не изменился с тех пор. Несколько мужчин вспахивают поля или занимаются еще каким-нибудь делом вокруг. Их молодые жены суетятся здесь же на дворе или на лугу. Те, кто были когда-то мальчишками, уже выросли и поженились. Других мальчишек, очень похожих на тех, которые бегали здесь тридцать лет назад, только в большем количестве, можно увидеть на дороге, под густыми деревьями. Иные из них с сумками через плечо идут в школу или возвращаются из школы домой.
На спинах их дедов переправились мы на другой день через широкий поток в Дзебераке. Мне доставляло удовольствие смотреть, как мой учитель взгромоздился на плечи рослого дзеберакца, — я не выдержал и расхохотался. Того тоже разобрал смех, и у нас началось веселье, несмотря на то что мы находились на середине потока, вода еще пенилась, бурлила и поход наш был небезопасен.
На той стороне потока нас ожидала машина из Эльбасана. Не знаю, как сообщили в Эльбасан, чтоб нам прислали другую машину. Может быть, с риском для жизни кто-нибудь из крестьян отправился ночью в город. Первая машина так и застряла между двумя реками: ей не удалось бы еще раз переправиться вброд через Шкумбин, если бы даже пришлось пригнать ее обратно в Корчу. Ночью, целые и невредимые, прибыли мы в Эльбасан.
Никто не вышел меня встретить — я не сообщил, что приеду. Лил дождь. Фонари не горели. Тогда в Эльбасане фонари встречались очень редко и были не электрические, а горели на масле. Перед нашим домом строилась какая-то стена. Я поскользнулся и упал в лужу грязи.
Я начал кричать и звать на помощь. Мой крик услышали. Родители спустились вниз с лампой и еле-еле вытащили меня из грязи. Тут же, грязного, помятого, они принялись обнимать и целовать меня. Трудно сказать, кто плакал и смеялся больше — я или мои родители.
Что рассказать вам об этой неделе, проведенной, мною дома? Нельзя описать мою радость. У меня появился аппетит, даже щеки немножко порозовели. Но неделя промчалась так быстро, что я не успел опомниться. Снова нужно покидать дом! Нужно покидать Эльбасан и все, что дорого сердцу! Нужно отправляться в долгий путь — и снова наступит холодная корчинская зима и одиночество!
Автомобили не ходили до Тюкеса. Шкумбин вышел из берегов, и нельзя было восстановить мост. До Тюкеса мы ехали на лошадях, по старому караванному пути, через Камарский мост, мимо Шулоры и Джуры — об этих местах я всегда вспоминаю с волнением. В то время мы уже учили в школе, что это была знаменитая Егнатья, дорога, проложенная римлянами две тысячи лет назад и ведущая из Дурреса в Византию, в теперешний Стамбул.
Мы отправились в путь. И знаете, с кем? С караванщиком Хюсой!
Даже теперь, когда открылось автомобильное сообщение с Корчей, Хюса не бросил своего дела. Его караваны ходили иногда в Пешкопину, иногда в Берат. И вот, к счастью для Хюсы, стала непроезжей дорога и в Корчу. Он с большой радостью снарядил караван в Тюкес.
В его караване, насчитывавшем когда-то двенадцать лошадей, осталось теперь четыре. Из старых лошадей остался только рослый белый конь, на котором я на этот раз и ехал.
Да, изменился караван Хюсы, стал куда меньше. Но по-прежнему висели на лошадях колокольчики. Они звенели всю дорогу до Тюкеса и навевали мне сладкие воспоминания.
Хюса — мне казалось, он совсем не изменился — погонял лошадей и без умолку рассказывал всякие истории. Мой учитель, преподававший в лицее албанский, то и дело вытаскивал из кармана маленькую записную книжку и записывал некоторые слова.
Когда мы подошли к Миракским порогам, поднялся страшный ветер. Невозможно было удержаться верхом на лошадях, и нам пришлось слезть. Ветер дул прямо в лицо. На мне был черный форменный плащ. Ветер надувал его, как зонтик. Я с трудом переставлял ноги, хотя впереди шел Хюса, защищая меня от ветра своим большим телом. Караванщик не переставал кричать и подбадривать лошадей, которые тоже едва передвигались в таком урагане. Шкумбин грохотал и пенился глубоко внизу, в нескольких сотнях метров под нами.
У Миракских порогов, на самом повороте, плащ мой рвануло кверху, ветер чуть было не приподнял меня над землей и не унес. Еще мгновение — и я упал бы в реку, на скалистые камни, но Хюса успел ухватить меня за край плаща. Тем, что я остался жив, я обязан караванщику и пуговице, которую мама пришила у воротника. Как сильно ни дул ветер, пуговица выдержала.
Остальную часть пути, до Камарского моста, Хюса держал меня за руку. Плащ с меня сняли и привязали к седлу.
Чем дальше мы продвигались, тем ужаснее становился ветер. Через мост Хюса погнал сперва лошадей. Я как сейчас вижу их над тонкой и очень высокой аркой моста. Вижу, с каким огромным трудом они переставляли ноги: подковы скользили, и они, чуть было не сорвавшись и не упав в Шкумбин, все-таки удерживались, останавливались и снова шли… Гривы их развевались по ветру и казались крыльями, на которых лошади летели над бешеным Шкумбином.
Что касается нас, людей, то мы не решились преодолеть мост так смело, а переползли его на животе. Хюса подхватил меня под мышки и перетащил, как мешок. Ветер свистел, мы ползли по мосту. Внизу, на дне пропасти, бесился Шкумбин.
Дошли! На той стороне дорога была защищена от ветра, мы сели на лошадей, все, кроме учителя, который захотел идти пешком впереди каравана. На его лошадь сел Хюса.
В ту ночь мы ужинали в Тюкесе, у большого очага. Хюса и учитель сидели по-турецки, тянули из одной фляги раки и пели старинные песни. Я подпевал им как мог.
Хюса с учителем сидели до самой зари. А я задремал у огня, положив голову на седло. Во сне я видел город с девятьюстами девяноста девятью минаретами. Это была Джура, в которой, согласно преданию, стоит всего-навсего девяносто девять минаретов, — Джура, которую мы видели в этот день среди высоких скал, где вьют гнезда орлы.
На следующий день мы отправились на машине в Корчу.
Мне помнится, что я с большой неохотой расстался с Хюсой. Он не хотел возвращаться в Эльбасан и продолжал путь в Корчу, уговаривая нас ехать вместе с ним. Но на лошадях мы бы проехали дня два, а на автомобиле всего три — четыре часа.
— Как изменился мир! — печально говорил Хюса. — Все-таки самый надежный способ путешествия — это «пяткобиль».
Так называл он ноги.
Как подтвердилось в тот же день, Хюса оказался прав. Автомобиль наш сломался при въезде в Поградец, и ночь мы провели в Поградеце у своих эльбасанских друзей. Только на следующее утро, уже на другой машине, мы прибыли в Корчу.
Дня через четыре, пригнав свой караван, Хюса посетил меня в интернате. Спросил о моем здоровье, сказал, чтоб я написал письмо отцу, взял письмо, пожал мне руку и ушел. Я проводил его до дороги и с тех пор никогда больше не видел. Кто знает, что с ним стало потом, сколько он прожил, где и когда умер… А может быть, он еще жив?
Когда я вернулся в интернат, сторож дал мне мешок караванщика, доверху наполненный апельсинами. Хюса оставил его для меня. Сильное волнение охватило меня, и я расплакался. Эти апельсины напомнили мне не только о дружбе Хюсы, но и обо всем том, что мне было дорого и что я покинул, уехав из Эльбасана.