Я вам рассказывал уже, что мое увлечение музыкой вскоре прошло и меня захватило новое искусство — поэзия. Если я говорю «меня захватило», то это сущая правда. Прежде я дни и ночи бренчал на мандолине, а теперь дни и ночи сочинял стихи.
Но жаловаться кому-нибудь и надоедать, как раньше, я уже не мог. Стихи обычно пишут без шума, хотя бывают и шумливые поэты. Они вечно носятся со своими стихами и чем больше их декламируют, тем лучше они им кажутся. С такими поэтами просто беда.
Мои же товарищи уж если на что и могли пожаловаться, то совсем не на шум, а скорее на мое молчание. Я стал малообщителен, сторонился людей, жил в своих мечтах и выражал их стихами.
Тетради со стихами стали накапливаться в моей парте в интернате и в моем чемодане. Тысячи рифмованных куплетов, разных, как овцы — белые, черные, пятнистые и гладкие, тонкорунные и грубошерстные, безрогие и с рогами, — как говорил великий поэт Чаюпи, которого мы читали.
Мне они, конечно, нравились. Нравились и некоторым моим товарищам. А кое-кому не нравились. Мне очень хотелось показать их отцу, чтобы тот мог оценить по достоинству, но сразу я не решался.
Помню, однажды, когда я прочитал кого-то из древних поэтов, Гомера или Виргилия, мне пришло на ум написать стихотворение о свирели. Я назвал его «Свирель Марсиаса».
Мы довольно подробно изучали древнегреческую мифологию. Я знал, что Марсиас — это полубог, которого греки изображали чудовищем с человеческим лицом и телом, с головы до ног покрытым шерстью, с козлиными ушами, рогами и ногами.
Несчастный сатир Марсиас — таких чудовищ древние греки называли сатирами — захотел соперничать в пении с богом света, поэзии и искусств Аполлоном, игравшим на лире, маленьком струнном инструменте. Как вы, может быть, знаете, лира — это символ музыки и поэзии. Предание рассказывает, что Марсиас на своей свирели не смог достичь совершенства игры Аполлона. Поражение обошлось ему дорого — с него живьем содрали кожу.
Мне было очень жалко несчастного сказочного музыканта, с которого живьем содрали кожу только за то, что он надеялся сыграть на своей свирели лучше, чем Аполлон на лире.
Что касается моих стихов, то я был скромен. Большим талантом я себя не считал и не думал, что могу творить так, как великие поэты, как Аполлон. Но неужели все поэты должны быть великими, а с тех, у кого стихи послабее, чем у Аполлона, следует живьем сдирать кожу? Конечно, нет!
Я не нашел справедливого приговора для бедного сатира, хотя и ломал себе голову целый день.
Не помню, сочувствовал я беде Марсиаса в своих стихах или нет, но прекрасно помню, что его песни хвалил. Пускай все хвалят Аполлона — по мне, и Марсиас пел хорошо. Я утверждал даже, что кожу с него содрали потому, что он пел лучше Аполлона. Такие уж были времена: кто мог состязаться с богом искусств, не подвергаясь опасности лишиться головы?
Это, разумеется, не было проявлением скромности с моей стороны. Я как бы говорил великим поэтам:
«Нечего нос задирать! Моя свирель играет не хуже ваших лир».
Стихотворение мое состояло почти из тридцати строф, которые пел волшебный игрок на свирели. Оно было полно наяд, дриад, гамадриад и нимф — древних сказочных божеств, похожих на наших фей и волшебниц. Они проводили жизнь в песнях и танцах, живя в лесах, на полях, в родниках и горных потоках. Даже сам Аполлон фигурировал в моем стихотворении. Как и в древних мифах, он сравнивался с зарей и солнцем, красоту и совершенство которых трудно описать.
Тем самым я выражал свою скромность, ибо хотел сказать великим поэтам, что свет, исходящий от них, озаряет дорогу другим.
Короче говоря, основная идея стихотворения заключалась в следующем: существуют великие поэты, существуют маленькие. Не будь маленьких поэтов, не было бы и великих; не будь великих, не было бы и маленьких. Эта истина одинакова для всех областей жизни.
Мне очень нравилось мое стихотворение. Мне казалось, что никто не воспел свирель так, как я. Чем оно хуже «Свирели» Наима Фрашери или «Свирели пастуха» Чаюпи? У Асдрени тоже есть стихотворение о свирели, но его я своим конкурентом не считал.
«Свирель Марсиаса» было моим первым литературным произведением, которое я показал отцу.
Отец изучал греческий. Он знал древнюю литературу и мифологию. Мой Марсиас, нимфы и дриады, бог солнца Аполлон, а больше всего то, что сын стал поэтом, на несколько дней нарушили обычный ход его мыслей. Он был взволнован моими стихами; могу сказать, восхищен ими и хвалил меня.
Это было моим первым успехом на поэтическом поприще.
Но радость не длилась долго. Однажды отец показал «Свирель Марсиаса» очень известному поэту, Аполлону. Тот отнесся к стихам доброжелательно и с интересом, подумал немножко и сказал:
— Мальчик не без способностей. Но зачем воспевать Марсиаса? Что это за дриады и гамадриады? Так писали в старину. Теперь уж так никто не пишет.
Отец не передал мне всего. Вы догадываетесь, конечно, что он пересказал мне слова Аполлона по-своему умело и мягко. И все же я понял, что моя песня не понравилась поэту.
Пусть Аполлон был прав, но разве я к этому прислушивался? «Аполлоны всегда так поступают с бедными Марсиасами», — вздыхал я и чувствовал себя таким несчастным, словно это с меня живьем содрали кожу.
В конце концов я смирился с оценкой Аполлона, но долго еще не мог понять, почему не следует воспевать Марсиаса, наяд и нимф. Зачем же тогда все эти вещи учат в школе?
Так «Свирель Марсиаса» оказалась совсем не успехом, а первой моей литературной неудачей.
Кроме того, я начал понимать, что и отец не совсем одобряет мои стихи, хоть я ему и сын, — это было грустнее всего и повергло меня в размышления…
Прошло несколько месяцев. Как-то вечером гуляли мы с отцом у Поградецкого озера, по песчаному пляжу Старовы. Вдруг раздались звуки свирели. Игра была очень красива, и мы невольно остановились, прислушиваясь.
Звуки стали приближаться, и вскоре за изгородью показалась голова пастуха с черными, месяцами не стриженными волосами, — настоящий еж. Его лицо едва виднелось среди копны волос и такой же черной, неделями не бритой бороды. У губ он держал свирель.
Мой отец шел задумавшись и, казалось, не замечал его. Потом мягко, но не без иронии улыбнулся и сказал:
— Свирель Марсиаса!
Я сразу понял, куда он метил, и, тоже улыбнувшись, сказал после небольшого молчания:
— Значит, те стихи не получились?
Отец посмотрел мне в глаза, взял под руку и ответил:
— Ничего, не так уж страшно… И ты напишешь когда-нибудь настоящие стихи, если станешь отдавать им свое сердце. Не расстраивайся. Не забывай только, что это очень трудное искусство.
Но я все-таки расстроился, хоть и сознавал, что отец прав.
Пастух все играл. Он вышел на дорогу и уселся на ствол тополя, поваленный на землю. Это был человек маленького роста, голодранец, как называют таких оборвышей жители Шкодера, одетый в шаровары, едва закрывавшие до половины его волосатые ноги.
Наверное, такие же волосатые ноги были и у сатира Марсиаса, и разве не торчали у него на голове в стороны и кверху волосы, разве не было рогов и ушей на макушке?
Позже, много позже я часто думал об этом пастухе. О нем нужно было писать, его должен был я воспевать — этого Марсиаса наших дней. Кто знает, какая у него была жизнь, кто знает, о чем рассказывала его свирель…