Нападал снег, а мороз зафиксировал тяжелые белые ветки, всего за пару часов превратив окрестности в сказочное царство. С высоты четвертого этажа Ханне Эстергорд наблюдала за прохожими, скользившими мимо здания полиции. Проведя указательным пальцем по запотевшему стеклу, она разглядела в мокрое, но прозрачное окошечко конусообразные струйки пара изо рта. Она повернулась к Винтеру.
— Слишком много навалилось одновременно, — сказал он.
— Я понимаю.
— И иногда надо хотя бы с кем-то поговорить.
— Даже тебе? — спросила она и села к письменному столу. Стол был широкий и тяжелый. Он ей не нравился. Она просила поменять стол, а еще лучше пересадить ее в другую комнату, но вопрос был еще не решен. Похоже, он и не решится. Ей было сказано, что стол менять не будут, так как она работает на полставки. Когда она напомнила, что с первого дня все равно работает сверхурочно, администраторша посмотрела на нее так, как будто Ханне рассказывает ей бородатые анекдоты. Но Ханне было не до шуток. Она была пастором.
— Даже мне, — сказал Винтер и неуклюже закинул ногу за ногу.
«Нравится он мне, — думала Ханне Эстергорд. — Он слишком молод для своей работы, слишком красив, да еще и сноб с бесстрастным лицом, не вылезающий из костюмов от Балдессарини или Версаче. Но у него есть душа, оттого он здесь. Он не сломается, хотя иногда у него опускаются руки».
— Я не сломаюсь, — сказал Винтер.
— Я знаю.
— Ты меня понимаешь.
— Я тебя слушаю.
— Все говорят, что ты умеешь слушать.
Ханне не ответила. Умение слушать было само собой разумеющимся для священника. С тех пор как она разделила свою рабочую неделю между полицией и церковью, у нее не было недостатка в самых разных рассказчиках. Патрульные полицейские и криминальные инспекторы, иногда уже отработавшие не один десяток лет, но в основном молодые, прямо из школы полиции попавшие в Гетеборг насилия и преступности, оказывались свидетелями и участниками жутких сцен, когда общество, как в преисподней, пожирало своих детей. Коротких передышек им не хватало, чтобы прийти в себя.
На улицах царствовали превосходство силы и пренебрежение к не такому, как все. Там не было места ни слабости, ни чести.
Поэтому полицейские приходили к Ханне Эстергорд. У себя в группах они тоже об этом говорили, и Винтер был как раз один из тех, кто умел разговорить ребят, чтобы обсудить неприятные впечатления, но этого было недостаточно. Ханне не знала, потянет ли она приходить сюда чаще чем три раза в неделю. Эти ребята так часто работают с мертвыми: сгоревшими, искромсанными в аварии, утонувшими, убитыми. И это косвенно становится и ее переживаниями, неизбежно оставляет след.
— Я настолько лично воспринял это убийство в Лондоне, что не уверен, что смогу быть правильным руководителем группы, — сказал Винтер. — Я думал, что смогу быстро примириться со смертью друга, но это оказалось не так просто.
— Конечно.
— Может, мне нужна семья.
Ханне посмотрела ему в глаза — голубые, красивые. Что прячется за ними?
— Тебе плохо без семьи?
— Нормально.
— Но ты же сказал, что тебе, возможно, нужна семья.
— Это разные вещи.
Ханне молчала.
— Я сам выбрал жить одному, и в этом есть свои преимущества — самому выбирать, когда и с кем встречаться, но иногда наступают моменты… как сейчас…
— Как сейчас, когда ты приходишь сюда.
— Да.
Винтер положил ногу на ногу. В горле по-прежнему что-то саднило, миллиметровое раздражение далеко внизу, не достать.
— Я же не всегда так долго перевариваю события, — продолжил Винтер. — Когда я пришел салагой, стал ходить в патруль и очутился среди насилия на улицах, я чуть не бросил эту работу. Но потом стало легче.
— Почему стало легче?
— В каком смысле?
— Изменились твои чувства? Или ты стал смотреть более отстраненно, как сквозь туман?
— Туман? Да, это, наверное, подходящее описание.
— Потом ты стал реже бывать на улицах?
— В целом да, но… эта гадость осталась, хоть и немного в другом виде.
Ханне вспомнила, как к ней пришли двое парней, лет по двадцать пять, хотя им можно было дать и сто. По тревоге, поднятой после звонка соседа, они взломали дверь в квартиру на третьей минуте Нового года и споткнулись о тело десятилетней девочки, в гостиной лежала их мама, она прожила еще три часа, и ее муж тоже там лежал — тот, что пытался перерезать себе горло после всего, что сделал, но у него затряслись поджилки, как сказал один из парней. Это было совсем недавно. Ханне знала, что Винтер тоже сейчас вспоминает и этот случай, и многие другие.
— Когда я стоял в этой чертовой студенческой комнате, чувства обострились, и мне хотелось убежать. Но я как будто получал информацию из пространства, с разных сторон, несколько сообщений одновременно, и такого я раньше не испытывал.
— Понимаю.
— Ты понимаешь меня? С одной стороны, это может помочь в деле, с другой — это осложняет, как никогда.
— Понимаю.
— Понимаешь? А как ты можешь это понять, Ханне?
— Ты знаешь, сколько раз мы говорили об этом с родственниками погибших? Ты видишь, что на улице идет снег, но и солнце светит, ты чувствуешь, что там холодно, но светлее, чем вчера? Свет есть всегда. Скоро станет теплее. Что бы ни происходило, крупицы правды всегда остаются. Может, в этом и есть смысл.
Винтер посмотрел в окно и ничего, кроме серости, не увидел. Но если Ханне говорит, что идет снег, то, наверное, так и есть.
— Как ты думаешь, есть ли какой-то предел? — спросил он.
— Предел тому, что может человек?
— Да.
— Трудно сказать. Мне всегда было сложно определять границы.
— А знаешь, что самое трудное в работе сыщика? Сначала приобрести нужные привычки и войти в нормальный режим работы, а потом, с каждым новым делом, отбрасывать все привычки и работать, как будто такое случилось первый раз.
— Я понимаю.
— Как будто кровь льется впервые. Как будто она могла быть моей или твоей, Ханне. Или, как это было со мной сейчас, мысленно увидеть труп, когда он еще двигался и в нем была душа. Отсюда и надо двигаться.
— Так что ты собираешься делать?
— Пойти почитать распечатки Меллестрёма.
Домушник шел обратно и думал, как было бы хорошо, если бы эта квартира не существовала, если бы все оказалось галлюцинацией, временным повреждением рассудка на почве нервного перенапряжения. На пути к вершине ремесла нетрудно сорваться с катушек.
Он пришел в обычное время и наблюдал, как жильцы выходили из дома: женщины, мужчины, дети. Но его он не заметил. В дом он не стал заходить, ни к чему светиться.
На следующий день он опять был на месте и в десять часов увидел, как он прошел на парковку на другой стороне улицы, завел «опель», выглядевший как новенький, и уехал.
И что теперь делать? Собирался ли он лезть так далеко? Чего он вообще хочет?
От полуторачасового ожидания на улице он замерз. Неожиданно для самого себя он оказался в доме, прислушивающимся перед квартирой, и вот он уже туда входит. Сердце стучало, как будто сваи забивали, но он быстро прошел через холл в спальню. На полу ничего не было, никаких новых пакетов с одеждой, никаких засохших следов кирпичного цвета.
Не было и ничего подходящего, чтобы украсть. Когда он услышал звуки из холла, он понял ясно, как никогда, что у человеческого любопытства, или нерешительности, или что там, черт возьми, его сюда привело, должны быть свои границы.
«Чтоб эти газетчики провалились, — думал он. — Если бы они все не писали об этом чертовом, чертовом убийстве, я бы никогда не пришел сюда и не слышал сейчас этого чертова, чертова, чертова звука открывающейся двери».
Он опустился на колени и залез под кровать. «Что делать? — думал он. — Вот оно, наказание за грехи мои».
Под кроватью было полно пыли, клубки пыли, и он отполз подальше, пытаясь не чихнуть. Одной рукой он зажал нос и рот, другой обхватил шею, сдерживая порыв.
«Это я себе много раз представлял, — думал он. — Как немцы обыскивают дом, евреи лежат спрятавшись, а потом кто-то чихает».
В холле зажегся свет, и он увидел, как в спальню заходит пара ботинок. От страха раздражение в носу исчезло. Ему казалось, что он не дышал. Зажегся какой-то свет — очевидно, лампа на тумбочке у изголовья.
«Я не могу просто взять и выползти ему под ноги, — думал он. — Прежде чем я успею добежать до двери, он оторвет мне голову». Наверху что-то брякнуло, и раздались звуки, которые было легко узнать.
— Я немного опоздаю.
До чего же мерзко лежать и слушать этот голос.
— Да… Конечно… Нет… Я потому и вернулся… Да… Десять минут… Нет… Я с ним говорил… Пленка… Да… Ага… Я слышу… Десять минут.
Опять брякнуло, и он увидел ботинки, стоящие носками прямо к нему. «Ну, сейчас», — сжался он.
Было так тихо, как только может быть в доме по утрам, когда жильцы уже разошлись. Из окна доносилось тихое вжииик машин, и больше ничего.
«Он задумался о своем или смотрит на кровать? Если ботинки быстро шагнут сюда, я откачусь и попробую выскочить с другой стороны, а там посмотрим». Он напряг мускулы, приготовившись.
И вот — ботинки повернулись к холлу, вышли, свет погас, хлопнула входная дверь.
Он лежал не двигаясь минут двадцать, истекая потом.
«Когда он убирается, он ведь пылесосит под кроватью, не заглядывая туда? Или это только мои мечты? Что будет, если он заметит, что кто-то лежал под его кроватью? Это плохо для меня? Что мне надо делать? Помимо того, конечно, что больше никогда, никогда сюда не приходить. А что, если он запер дверь изнутри и теперь ждет в холле? Надо подождать еще… Нет, я больше не могу… Вылезаю».
Он выкатился наружу, покрытый пылью, похожей на городской загаженный снег. Стараясь, как только можно, подбирать все падающие клочки пыли, он приоткрыл дверь на лестницу и прислушался, потом собрался с духом и шагнул наружу.
С балкона дуло, и Винтер поднялся из-за стола, чтобы закрыть дверь. Но сначала он вышел на балкон. Было холодно, и доносились запахи большого города. Внизу скрежетали трамваи, все реже и реже. По парку и аллее катился туман с канала. Передернувшись от сырости, Винтер вернулся в квартиру и закрыл балконную дверь.
Он сидел над рапортами английской полиции. Между двумя убийствами определенно была связь. Раньше подобного не случалось. Способ убийства был довольно странным. Там, на юге Лондона, пол был испещрен следами ботинок в свернувшейся крови. Следы напоминали или могли напоминать те, что обнаружили в комнате студенческого общежития в Гетеборге.
Как только Винтер вошел в дом, он сразу включил компьютер и поискал подобные случаи. Тут было над чем поработать, но он исходил скорее из картинки в голове, представления — оно могло оказаться и чистым вымыслом. Он порылся в разных базах, даже американских. К его удивлению, многие преступники были родом из Калифорнии и Техаса. Наверное, это солнце и песок сводят людей с ума, подумал он. Тут зазвонил мобильный телефон, Винтер вытащил антенну и поднес телефон к уху.
— Эрик! — раздался надломленный голос.
— Привет, мама. Я как раз о тебе подумал.
— Ох…
— Я думал о солнце и песке и что они могут делать с людьми.
— Это прекрасно, но…
— Зачем ты звонишь на мобильный? Это очень дорого.
— Ха-ха. Но я…
— У меня есть обычный телефон на кухне.
В трубке раздалось бормотание. Он представил, как она повернулась к бару и налила четвертый за вечер сухой мартини, одновременно проверяя свой профиль в зеркале. Ох уж эта мама.
— Как удался сегодня гольф? — спросил Винтер.
— Мы не выходили сегодня, мой мальчик. Целый день шел дождь, но теперь…
— Как жаль. Вы же специально купили дом подальше от шведской погоды.
Раздался вздох, влажный вздох, утонувший в мартини.
— Ты прав, но грунт здесь действительно лучше и трава зеленее.
Ее смех напоминал скрежет несмазанных тормозов.
— Подожди, папа что-то хочет сказать.
Он слушал слабые звуки на длинном пути между Гетеборгом и Марбеллой. Голос вернулся, еще более резкий, чем раньше.
— Эрик?
— Я здесь.
— Папа говорит, чтобы ты приезжал сюда на день рождения.
— Это же еще не скоро, в марте.
— Мы знаем, как ты занят. Все надо планировать заранее. Вот мы и планируем. Папа говорит, что оплатит поездку.
Он представил отца, стоящего у столика на террасе. Высокий, с большой головой и седой шевелюрой, красным лицом, не желавшим приобретать при загаре красивый оттенок, и вечным вопросом на задворках подсознания: действительно ли деньги составляют смысл бытия?
— Я не поеду. Если бы ты приглашала, еще куда ни шло, но только не наш обнищавший отец.
— Ха-ха. Эрик, ты должен…
— Я не поеду. У нас тут…
— Я прочитала сегодня в газетах. Какой кошмар! Бедный мальчик, и наши соседи. Я пыталась сказать это раньше, но ты не давал мне вставить слово.
— Да. Это ужасно.
— Лотта звонила на автоответчик, но нас не было дома. Мы уезжали на несколько дней на Гибралтар, папа давно собирался.
— Угу.
— Мы только что говорили с Лоттой.
Винтер слышал звяканье льда и представлял теплый ветер и как мама выпускает вверх струйку дыма.
— В Лондоне может случиться что угодно, такой город, — сказал он.
— Да, в Испании большие города намного безопаснее. Кстати, ты хорошо отвечал на вопросы журналистов.
— Я ничего особо не сказал.
— Это и было хорошо.
Он обнаружил, что машинально открыл на экране карту Испании — как раньше мы чертили что-то на бумаге во время телефонного разговора — и теперь разглядывал Марбеллу. Монитор слегка мерцал по краям, как бы намекая на жару испанского города. Он прокрутил вниз и поставил курсор там, откуда доносился голос.
— Эрик?
— Да, мама?
— Я думаю позвонить Лассе и Карин.
— Прямо сейчас?
— Но ведь еще не очень поздно.
«Звонить надо было четыре мартини и одну риоху назад», — подумал он.
— На них сегодня много всего навалилось. Я бы не звонил сегодня. Лучше завтра, с самого утра.
— Ты, как всегда, прав, мой мальчик.
— Всегда прав, как коп.
— Мы привыкли. Ты же самый молодой комиссар Швеции.
Винтер услышал звук миксера.
— Мне надо еще поработать, — сказал он и закрыл карту Коста-дель-Сол.
— Мы перезвоним.
— Конечно. Пока и привет папе.
— Подумай о приглашении… — сказала мама, но Винтер уже отключился.
Он поднялся, прошел на кухню, налил воды, включил чайник в розетку, нажал кнопку.
Пока чайник шипел, он насыпал заварку в ситечко и положил его в фарфоровую чашку. Налил немного молока и потом закипевшую воду. Когда чайный лист дал достаточно цвета, он вынул ситечко и отнес чашку к компьютеру. Там он поставил диск Джона Колтрейна и просидел, отхлебывая чай, до поздней ночи. Горел только торшер у книжных полок. Наконец он встал, подошел к окну и попытался что-нибудь разглядеть, но увидел только свое отражение.