Вечер был изумительный, а вот дорога — угробище. Дорожная разметка — тоже. Через открытое окно автомобиля я вдыхал запах Галичины: запах лугов, выхлопов старых автомашин, запах дорожной пыли. Иногда каких-то животных, то ли коров, то ли лошадей. В селе — запах села: гноя, молока, скошенной травы. Нагретых на солнце камней, известки и дерева. Иногда, пластика, иногда — горелой резины. То ли шин, то ли черт знает чего.
Ежесекундно я терялся. Да что тут скрывать: дороги попросту не было. То есть, ее не было видно из-за ям. Через какое-то время, размышлял я, пытаясь не сорвать подвеску, эти дороги просто перестанут быть проезжими. Не будет дороги, закончится. Исчерпается, как стержень в шариковой ручке. Все выглядело так, как будто бы все и вправду поверили, будто бы независимое государство представляет собой некое божественное создание, способное исправить себя само.
Изредка появлялась машина, водитель которой, точно так же, как и я, передвигался со скоростью пять кэмэ в час и лавировал от одной обочины к другой. И перемалывал под носом маты либо, уже полностью согласившись с реальностью, болтал по мобилке, одновременно выкручивая рулем пируэты.
Единственной манифестацией того факта, что во всем этом принимало участие какое-то государство — была раскраска. Все, что только можно, было выкрашено желто-голубой краской. Украинская держава не была в состоянии придать пространству собственную форму, она не могла его модернизировать, так что контролировала его хотя бы символически. Чтобы никто его, этого пространства, случаем не свистнул.
Потому-то все было желто-голубым. Погнутые защитные барьеры у дорог и мостов, автобусные остановки. На остановках еще рисовали козаков с саблями, Небесную Сотню с Майдана, тризубы, воинов УПА и портреты Бандеры. Чтобы не забыть, что ще не вмерла Украина. Что она, несмотря ни на что, стоит. Все это выглядело словно украинское партизанское государство. Поскольку Украина, опутанная внешними и внутренними обстоятельствами, неспособная укладывать асфальт и размечать полосы, удерживать в нормальном состоянии села и города и делать все те вещи, которые, как правило, делает государство — ограничилась необходимым минимумом существования. И теперь лишь высылала сигналы из подполья: я тут. Еще жива.
В желто-голубой цвет размалевывалось все, что только можно. Тут лавочку, там — ржавый водосток. Старые, социалистические детские площадки. Шины, служащие оградой. Я даже видел выкрашенный в желто-голубое старенький грузовой "зил", который доживал свои дни, припарковавшись за каким-то магазином.
Я ездил по всяческим мухосранскам: Пустомыты, Щержец, Ланы, Кагуев, Горбачи. Села были спокойными. Абсолютно пустыми. Лишь иногда там собака залает, а там какой-то рыжий кот прошмыгнет.
Иногда я проезжал мимо старых польских небольших кладбищ. Они были точно такими, как и старые немецкие кладбища в Нижней Силезии, в Любуском воеводстве или на Поморье. Ну, кресты, может быть, чуточку более топорные, может, больше бетона, а камня меньше, может быть, не так изящно выписаны буквы. Но суть оставалась той же самой: торчащие между старыми деревьями и сорняками крошащиеся надгробия с мертвыми фамилиями. Могло показаться, что никто уже об этих надгробиях и не помнил. То тут, то там выцветали какие-то бело-красные флажки, оставленные пришедшими сюда семьями или кресовыми[2] романтиками. Вокруг же во все стороны била буйная зелень. Я выходил с этих маленьких кладбищ и вновь углублялся в страну. А вокруг желтели и голубели останки советской цивилизации.
Новые кладбища, украинские, выглядели точно так же, как и современные польские. Простые плиты, простые надписи. То тут, то там видны вырезаемые с помощью лазера портреты умерших, столь популярные во всей Восточной Европе, от Камчатки до Сербии. В Польше по какой-то причине они не принялись. А ведь восточноевропейские тренды в Польше чаще всего принимаются, начиная с субкультуры гопников[3] и заканчивая застройкой балконов. А это вот — нет. Так что на меня глядели вырезанные лазером глаза старушек с платками на голове и старичков с прилизанными волосами, которые, если бы кто им при жизни сказал, что на их могилах будут выжженные лазером портреты, они бы перекрестились и со страха сбежали.
И здесь, на кладбищах, тоже было все покрашено в желто-голубой цвет. Ворота, ограды. На памятниках украинским героям лежали венки и цветы.
Солнце уже практически свалилось на землю, небо сделалось оранжевым, все вокруг начало выглядеть так, будто после ядерного пиздеца. Впрочем, не так уж все было далеко от истины. Апокалипсис на этой земле уже состоялся, и вот теперь все медленно и спокойно доживало своего конца. Ну да, иногда что-то и ремонтировали, только ремонт этот был не до конца серьезным, как будто бы в ожидании, что для настоящего ремонта время еще придет. Когда-нибудь, когда будет получше. Майданов через пятнадцать.
В местечке Опары жестяной навес на остановке тоже выкрасили в желто-синий цвет. На нем той же желто-синей краской набросали Казака. Тело еще было на желтом, голова — уже на синем, так что выглядел он несколько так, словно ему ее привинтили. В руках он держал две обнаженные сабли и стоял по пояс в облаках. В испарениях. Наверное, вся идея заключалась в том, чтобы изобразить кого-то из Небесной Сотни, но выглядело все словно перерисованный плакат, рекламирующий некий фильм. Как это делают в Африке. Неуклюже, зато от всего сердца.
Облака, из которых выступал Казак, были белыми. Той же краской с разгону помазали издыхающую и рассыпающуюся стеночку возле остановки. Для местных властей это должно было быть выгодно, рассуждал я, обходя ямы в проезжей части. Покупается желтая и синяя краска и вручается какому-нибудь патриоту, обладающему художественными талантами. Художник-патриот, думал я, всегда найдется, чего-нибудь намалюет, и следующих пару лет о ремонте можно и не думать.
На зеленой кривой урне для мусора, стоящей тут же, написано "ПТН ПНХ": "Путин, пошел нахуй". На остановке никого не было. И вообще, в радиусе взгляда никого не было. Приличный, провинциальный апокалипсис.
Точно то же самое, помню, происходило и в Крыму в те времена, когда там еще правила Украина. Все было желто-синим. Ограждения, стены, ворота. Иногда даже столбы. Все так, словно бы они надеялись на то, что случится, и хотели подготовить русским дофига обдирания, очистки, перекрашивания. И у тех, не сомневаюсь, этих проблем было выше крыши. Наверняка они у них до сих пор, потому что убрать все это просто так не удастся. Весь Крым был желто-голубым.
То же самое и на Донбассе, то есть, той его части, которая осталась под властью Киева. В Красноармейске желто-синей краской были выкрашены гигантские бетонные буквы названия города на въезде. Под шумок теми же цветами размалевали и барельеф красноармейца в буденовке. У него даже звезду с головного убора не скололи. Вот он и стоял там, печальный, желто-голубой воин Красной Армии, как будто победители выжгли у него на лбу свой знак. И выглядел он униженным пленником.
Мы ожидали маршрутку из Краматорска в Славянск. Относительно недавно украинская армия выгнала сепаратистов из обоих этих городов, и теперь в желто-синий цвет было выкрашено все, что только было можно. Ленину, поскольку тогда еще в Краматорске он стоял, выкрасили штанины и цоколь. Тризуб был намалеван даже на киоске с чебуреками. Здесь это рисование выглядело уже не как маскировка невозможности. Э, здесь это разрисовывание выглядело словно победная пляска. Очень печальная пляска, зимняя и мрачная, потому что между Краматорском и Славянском, казалось, имеются только два зимних цвета: белый и черный. Эти: желтая с синей, как правило, ассоциирующиеся с летом, с солнечным небом, ничего не оживляли. Легче от них не становилось.
Потому что продолжалась зима, снег делался черным; по заледеневшим ступеням вокзала осторожно входили старушки в тяжелых пальто. Большой зал автовокзала был чудовищно пуст, только в углу трясся от холода какой-то пес. Перед зданием несколько солдат с украинскими эмблемами на рукавах цеплялись к девушке. Та поглядела на них презрительно и, разведя два пальца, показала, какой, по ее мнению, у них длины. Солдаты загоготали, но как-то неуверенно. Это должен был быть гогот насмешливый, только ничего из этого не вышло, поскольку несколько отправлявшихся и ждущих маршрутку слегка усмехнулись и отвели взгляды. Этого хватило: краматорский vox populi, а точнее — risus populi[4], показал, кто выиграл, и солдаты начали шаркать сапогами, что-то там неуверенно бормотать, после чего передислоцировались за какие-то будки, которых в округе было предостаточно. Как во всех восточных городах в привокзальных районах, от Одры до Тихого океана. Солдаты выглядели, словно перепуганные пацаны, которыми, по сути своей, они и были. Будки здесь тоже были выкрашены в желто-синий цвет.
— Мерить друг другу пошли, — бросила в сторону какая-то тетка в крупной меховой шапке, и весь перрон начал смеяться, и вот это уже был одним из тех видов смеха, которые освобождают. Люди смеялись и хихикали, и весь этот гнетущий пейзаж зимнего Краматорска уже перестал давить столь сильно.
Подъехала маршрутка с баллонами под метан на крыше; выглядели они так, словно вот-вот взорвутся и из жалости превратят всю округу в развалины. К лобовому стеклу был приклеен пластиковый файл, в который сунули листок формата А4 с надписью "СЛАВЯНСК". Люди успокоились, перестали хохотать, уселись и вновь погрузились в тяжелейшую депрессию. Повсюду было грязновато-бело, черно, сине и серо. На придорожных электрических столбах были намалеваны желто-синие полосы. Повсюду на одной и той же высоте, как будто бы кто-то, проезжая на машине, выставлял в окно две кисти.
И в этом черно-бело-сине-сером свете тоже уходили в небытие остатки советской цивилизации, словно руины падшей империи.
И уходили в небытие они по всей Украине, куда ни глянь. Потому что советский Союз строил широко, с размахом. Ведь он должен был, в конце концов, перегнать весь мир. Обозначить новый мировой центр, а все предыдущие центры обратить в периферию. Это не Москва и столицы всех республик должны были догонять Париж с Нью-Йорком, а наоборот. Это Франция с Америкой должны были гнаться за Новым Римом и Новыми Афинами.
Так что Советский Союз все строил, строил и строил, игнорируя факт, что строит на вырост. Что признает культ вала. Советский Союз считал, что если он выстроит Новый Рим здесь, на самом краю Европы и мира, в тех краях, в название которых уже входит приграничность, то сами они превратятся в Новый Рим. Что русские, украинцы, белорусы, таджики, казахи и азербайджанцы — тут же превратятся в Новых Римлян. Так не случилось, и когда идеология, приводящая Советский Союз в движение, начала исчерпываться, когда она перестала заполнять советского человека и весь Советский Союз своим содержанием — этот самый советский человек вместе с Советским Союзом вернулся попросту к давней форме, словно надувная игрушка, из которой выпустили воздух. Все вернулось к своим нерезким национальным категориям, из аудиторий и музеев атеизма народ вернулся в церкви и мечети. Покинул он и те громадные заводища, поскольку не был в состоянии использовать их так, чтобы это имело смысл. В выстроенных для него городах-миллионерах он стал жить, словно в давних деревнях, сбивая на балконах сараюшки из чего только можно и разбивая под высотными домами огородики. Из Нового Рима вышел воздух, и провинция вновь стала провинцией. Украинные его земли вновь стали Украиной. И развалины не случившегося Нового Рима разрушались теперь среди трав и снегов, зато выкрашенные в желто-синий цвет.
Цивилизации зарождались возле рек. При коммуникационных трактах. Египетские города — на берегах Нила, месопотамские — на берегах Тигра и Евфрата. Даже польская, не совсем до конца оперившаяся цивилизация формировалась вдоль Вислы и торговых путей. Варяги подчиняли себе русские поселения, лежащие вдоль берегов Двины и Днепра — на пути из варяг в греки. На самой артерии. Киевская артерия — это метро. И как раз на его станциях, словно на речномм берегу, появились внутрикиевские городки: последовательности узеньких улочек между лотками и ларьками. Это цивилизация провинциального Киева, находящегося за пределами Крещатика, правительственного квартала, улиц вокруг Золотых Ворот и за пределами Подола. За пределами тех мест, в которых функционирует новый киевский град с его новой аристократией и богатым мещанством. Пригороды, ездящие на метро, подъезжающие к его станциям на маршрутках и автобусах — функционируют здесь, в этих городках при метро.
Сами же эти псевдогородки выглядят соответствием арабских медин[5] или западноевропейских торговых улочек в старых городах. Лотки, накрытые сверху синим брезентом, а на лотках трусы, носки, диски с фильмами из Москвы и Голливуда, поскольку все здесь подвешено между двумя центрами — между Западом и Россией, которая и сама по себе является копией Запада, только переработанной посредством своеобразности собственной провинциальности и испытывающей к тому же Западу таким хаслибом[6], которого свет еще не видывал. Которая играет с Западом в труса, чтобы доказать ему, что это не она. И топает ногой, рассвирепевшая бешенством уродливого и нелюбимого ребенка, так что города трясутся, так что державы валятся.
И вот на этих как раз торжищах, в этих городишках, зарождающихся в портовых точках киевского метро, можно купить все, что нужно для жизни. И при случае узнать — а сколько тебе нужно. Потому что ненужных вещей здесь нет. Это несколько печальные места, поскольку они припоминают о том, что человек — это обычный механизм с ограниченным количеством базовых функций. Так что: куртки и шапки зимой, шорты и майки летом. Спортивные костюмы для дома, тапочки, спортивная и выходная обувь. Обувь спортивная — это, чаще всего, подделки новейших моделей найков, рибоков и адидасов, которые прибывают сюда из ремесленных кварталов Стамбула, которые разгружаются в Одессе, в ужасном порту, а потом расползаются по всей стране и окрестностям посредством поездов, маршруток, автомобилей, автобусов, между рассыпающимися оградами давным-давно закрытых фабрик, между бетоном, выкрашенным в желто-синий цвет. Эта обувь очень быстро расползается и расклеивается, кривые стежки калечат ступни — зато она дешевая. Впрочем, на этих базарах дешево все. В этом-то весь и смысл: Новый киевский Город, магазины на Крещатике и вокруг Майдана, рестораны — все это цены для новой элиты, для аристократии. Для обитателей Нового Города. А здесь, на посаде, на базарах, возле метро — все рассчитано на карман простого человека. На карман и на вкус. Вместо японских, тайских и эксклюзивных грузинских ресторанов — чебуреки, хот-доги и хачапури с лотка. Вместо искрящихся бриллиантовым отсветом бутиков с тряпками, стоящими очень большие доллары, с рубашками за две пенсии и туфлями за четыре — одежка на вес. Или даже новье. Тоже из Турции, а может и из Китая, черт его знает откуда.
Ну а те, из бутиков, вроде как, блин, откуда? — фыркает народ из посада, с территорий вокруг станций метро и презрительно надувают губы.
Блузки дамские, блузы мужские — и наоборот. Все те черные куртки, те знаменитые стереотипные черные куртки, в которых шастает весь Пост-Совок[7] — тоже отсюда. Вся мода. Темные джинсы, иногда даже с такими глупостями как фабрично протертые дыры. Футболки с надписями, вышитыми блестящими нитками. Переливающиеся рубахи и штаны от спортивных костюмов. Туфли с длинными носками, белые складные мокасины, свитера с узорами. Все отсюда.
И все это висит на манекенах, а манекены — словно человеческие полутуши: без голов, без рук, очень часто одни лишь торсы. Одни только ноги представляют чулки и штаны. Те, что сейчас не используются — связанные цепями, словно рабы на рынке. Базовое электронное оборудование: маленькие, дешевые радиоприемники, дешевые проигрыватели СиДи и ДиВиДи, мобильные телефоны и карты для них. Продовольственные товары: мясное, овощи и фрукты, приправы, сыр и молоко. Чипсы, десятки разновидностей пива и водки, сигареты. Сладости. Несколько магазинов с инструментами. Газеты и журналы, в том числе и старые, недельной и месячной давности. Кроссворды, чтобы у пожилых дам и господ было над чем поломать голову в метро, на кухне, на дачном участке, перед сном. Чтобы простыми заданиями и вписываемыми в клетки кириллическими буквами заполнить время, заполнить дыру, оставшуюся после смысла жизни, после государства, мира, истории, оставшейся от будущего, от реальности, потому что то, что происходит сейчас, это всего лишь эрзац, это всего лишь истекающий кровью, слюной и спермой эрзац — в который, попросту, можно врубиться или не врубиться, но который трудно принимать всерьез.
Ну и, то тут, то там, лотки с патриотизмом. С майками с тризубом, желто-голубым флагом. Иногда с Бандерой. С надписью "ПТН ПНХ" или "Путин хуйло". С казаком, держащим саблю или даже самопал. С изображением укропа, потому что именно так, "укропами" русские называют украинцев, а украинцы подумали, что это даже cool, вот и включили укроп в перечень национальных символов.
Люди постарше недоверчиво обнюхивают все эти лавки, все эти тризубы, все эти флаги, все эти желто-синие треники с надписью "УКРАИНА" на спине, эти банты в национальных цветах, чтобы вплетать в косы, эти перстеньки с национальным гербом. А вот молодежь крутится, примеряет, осматривает, берет в руки. Только на метки поглядывают: если made in China или made in Bangladesh — тогда спокуха. Но если made in Russia — что ж ты, сука, народу подсовываешь!
Перед станциями, на парковках автомобили с наклеенными ленточками с мотивами народных вышиванок. Иногда, то на одном, то на другом автомобиле — украинский флаг.
Есть и такие, которым все это не нравится. Они мрачно пялятся на желто-голубую моду, на Бандер и тризубы, но говорят немного. НЕ высовываются они, потому что еще не совсем время. После Майдана прошло еще мало времени, на границах — война. Им не нравится, когда слышат, что украинскость снизошла на них словно благословение, а вот раньше ничего не было. Какая-то непонятная и неопределенная "советскость". Советскость — это было что-то. Опять же, это была тождественность. Ну а если и не советскость, то хотя бы мир русского языка, русской культуры. "Русский мир". Русские, украинцы, белорусы — все они были "наши". Наверняка еще кое-какие молдаване, явно кое-какие литовцы. Потому что уже Кавказ, Средняя Азия — вот это уже никак нет. Это уже чужие. Советские — и все-таки чужие. Скорее "они", чем "мы". Так что нечего говорить, будто бы перед украинскостью ничего не было. Украинскость, по их мнению, это что-то неестественное. Если бы у них кто-то спросил, то украинцы — вот истинные сепаратисты, потому что это они отрываются от "русского мира", а не наоборот. Но у них никто не спрашивает, так что навязываться они не станут.
Некоторые — если с ними заговорить — побурчат, побурчат, станут жаловаться, крутить носом, но сдержанно. Скажут, что они скептики. Нельзя сказать, что они за что-то или против чего-то — они просто задают вопросы. Запада, говорят они, здесь никогда не было и никогда не будет. А вот воры были всегда и всегда будут. Янукович, говорят они, ну да, был вором и бандитом, потому что всякий, кто при власти — это вор и бандит, но курс гривны был стабильный, да и общая ситуация — тоже, более-менее, стабильная. А теперь сам черт знает, что оно будет, и что его делать. Раньше было известно, кому сколько дать, чтобы все устроить, и чтобы ни о чем не думать. А теперь, в общем, тоже ясно, потому что коррупция, какая была, такая и осталась, но муть такая наделалась, что черт его разберет, что будет завтра. И от этого всего только голова болит. От этих воплей "слава Украине", и от этого желто-голубого цвета. А это же сколько краски на все это идет. Не лучше ли дать эти средства на больных детей?
На одном из базаров сидел мутноглазый тип, торговал старыми газетами. Волосы у него были светлые, как бы выцветшие, движения замедленные, анемичные. Тем, кто торговал по соседству, рассказывал, что и в Литве он был, и в Польше был, и в Латвии был, и нечему особенно завидовать. Со своей бледностью и анемичностью он не сильно походил на такого, кто отъехал бы больше, чем за две остановки маршруткой от места проживания, но раз уж он сам говорил, что был, то, думал я, может и был. Внешность бывает обманчивой.
— Ну, и что им этот Запад дал, той же Польше, той же Литве? — спрашивал тем временем мутноглазый и анемично качал головой. А хрен он им дал, говорил он, моржовый. Самые бедные страны Евросоюза, говорил. При коммуне там имелась промышленность, заводы-фабрики были, а теперь что? Уборка сортиров в Англии и сплошная эмиграция. Лично я не знаю, пожимал он плечами, ну вот не знаю, я ведь только скептик, я всего лишь задаю вопросы, но если вам кажется что на этом Западе вы будете чем-то большим, чем дешевой рабочей, что станете раскатывать на мерседесах, а не чистить сортиры, то удачи вам и желаю успехов.
Окружающие его торговцы пытались с ним дискутировать, говорили о свободе слова, о демократии, об отсутствии коррупции, а он только фыркал:
— Коррупции нет, ясное дело, демократия, а как же, вы и вправду верите в эти сказки, вы действительно верите, будто бы на Западе нет коррупции, что там и вправду демократия? Вы чего, с дуба съехали? В сказки верите? В пропаганду?
Я слушал, думая о том, что, с перспективы восточноевропейского стихийного базара, вера в демократию, свободу слова и отсутствие коррупции действительно звучат словно сказки для фрайеров. Кто-то беспомощно спросил:
— Так что же, нам с Россией идти?
Мужик повернул в сторону спросившего свои мутные, удивительно отсутствующие глаза и сказал:
— А разве я говорю, что с Россией? Я только лишь скептик, я только задаю вопросы. А помимо того, думаете, кто-то вас ждет, на том Западе? Как же, как же. Вас хотят точно так же, как и арабских иммигрантов.
Я дослушал до момента, когда мутноглазого стали обвинять в том, что он русский агент, и пошел дальше.
А на станциях метро тем временем желто-синие наклейки, плакаты со сражающимися на Донбассе военными, парни и девицы в патриотических маечках. Постоянно встречаются татуировки с флагом, с тризубом, с какой-нибудь цитатой из Шевченко расписными буквами. Иногда возвращаются какие-то солдаты с фронта; из армии или добровольческих батальонов. Детвора по эмблемам узнают, из какого они соединения, восхищенно показывают друг другу пальцами. Но вот прохожие уже не встречают их аплодисментами, как случалось совсем еще недавно. Ведь поначалу им и правда хлопали. Только лишь эти военнослужащие появлялись на какой-нибудь станции метро или на вокзале, тут же начинались крики и аплодисменты. Военные робко улыбались, они не были уверены, их ли это приветствуют.
А теперь они идут в своей форме западного образца, в мундирах с демобилизационных складов всех армий Запада, в военных ботинках — а за ними тянутся военные травмы. За ними тянутся те недели, проведенные в развалинах мира, который они знали всю жизнь, который во многих отношениях был точно таким же, в котором они сами воспитывались, и который казался им нерушимым и вечным. Ведь кварталы блочных домов в Донбассе и такие же кварталы в Киеве, в Черкассах, в Тернополе, в Виннице — они же, собственно говоря, одно и то же. Ведь расхеряченные деревушки под Донецком, это деревушки, включенные в тот же самый Пост-Совок, из которой они и сами вышли. Потому-то они и идут — и за ними, словно memento mori, тянутся развалины их собственного мира. Где-то на фронте они садятся в военные машины, едут между теми раздолбанными домами из белого кирпича[8], которые выглядят точно так же, как из родимые белокирпичные дома, они едут в Краматорск или Мариуполь, там садятся в поезда, в поезде проводник или проводница выдает им упакованную в пленку постель, как было вначале, сейчас и всегда, и они механически выполняют все те движения, которые делают с детства: забрасывают рюкзаки или под полку, если им выпало нижнее место, или же на багажную полку, если верхнее, раскладывают на полке свернутый матрас, разрывают упаковочную пленку и натягивают пододеяльники и наволочки. Затем снимают ботинки, штаны, складывают все это компактно, а потом ложатся и засыпают, а им либо жарко, потому что окна невозможно открыть, либо наоборот, холодно, потому что в неплотно прикрытое окно сифонит, и потому у них стынут локти и мышцы на шее, и они до макушки закрываются одеялами, и трясутся, и не только от холода, но и потому, что им, блин, всего лишь по двадцать лет, а они уже видели распад своего мира и стреляли в таких же парней, как они сами, и это уже не какая-то надутая риторика, будто бы все люди равны, будто все одинаковые, а только вот они, блин, по-настоящему стреляли точно в таких же Вовчиков и Пашек, как и они сами, в людей, воспитанных на тех же самых фильмах и на той же самой музыке, что и они, разговаривающих на одном и том же языке, ругающихся одним и тем же матом. А те, блин, стреляли в них.
А через несколько, самое большее полтора десятка часов — они уже у себя, в мире, который выглядит точь-в-точь, как тот, разъебанный, не отличить. Только что этот не разъебанный. Ну ладно, менее разъебанный. По-другому разъебанный. И это единственная разница, думают они, идя по улицам и разглядываясь на окружающее исподлобья, и видя условность этого всего, этой жизни, которая здесь идет, неосознанная, дурацкая; так что кажется, что все так и будет, что всякие фрайеры еще могут себе планировать: школа, работа, свадьба, дети, а детей в школу, потом в университет или в политехнический, на юриста, на информатика, на инженера или даже за границу, чтобы квартира в блочном доме, лучше всего — новом, с балконом, чтобы сразу застроенном фабричным макаром, чтобы не нужно было долбаться самому, или даже дом за городом, чтобы тачка, чтобы отпуск в Турции, в Египте или экскурсия в Европу…
А потом они пьют, бухают с дружками. А что им еще делать? Вопят, гогочут и плачут, чтобы выкричать из себя это все, только они не очень-то знают, как это делается, в конце концов, им, блин, по двадцать с лишним лет, так что все из них выплескивается, выливается через дыры и щели в их недообразованности. Они еще не умеют маскироваться, пережевывать пережитое, чтобы потом выплюнуть, вот так, нехотя, в брошенном раз за какое-то время слове или паре. Им бы страшно так хотелось, но это не так уже и просто, этому необходимо учиться, потому они просто бухают и — попеременно — то истерически смеются, то столь же истерически рыдают.
Во Львове, в пивной, которая тогда еще носила название "Правый Сектор", и внутри которой можно было поразглядывать кичеватые картинки Майдана, сказочной украинской природы и еще более сказочной украинской истории, или сразу же записаться в добровольческий батальон — сидело несколько парней. Один был в форме, и он вернулся с фронта. У его дружков, как и у него, были коротко подстриженные волосы, у одного была кожаная куртка, у другого — куртка от спортивного костюма. Тот, что был в форме, громко смеялся и слишком часто наливал водку из графинчика. Судя по цвету, то была медовая с перцем. Остальные глядели на него со слабо скрываемым перепугом. А тот смеялся, буквально заходился от смеха, наполнял им рюмку за рюмкой и заставлял пить. Вот они и пили, зная, что если не выпьют, этот смех тут же перейдет в рев и скулеж, что все это может закончиться каким-нибудь безумием, бросанием столами, стульями и скальпированием прохожих; так что они пили, перепуганные до смерти. А, следует сказать, на дохляков они похожи не были. Наоборот, они были похожи на маленькие танчики, которые, если бы захотели, разъебашили бы половину улицы в пух и прах.
Другим разом, тоже во Львове, парни в форме сидели на детской площадке. Это где-то возле угла Ефремова и Японской, где довоенная модернистская архитектура встречается с совковой волнистой жестью. Там тоже пили, но мрачно, практически без слов. Сложно было сказать, то ли они только едут на войну, то ли с нее вернулись, но на этой детской площадке они сидели так, будто бы сидели в крепости, и как будто бы никакая сила не имела права их оттуда вытащить. В общем, они там сидели, будто в каком-то святилище. Пили какое-то пиво, курили какие-то сигареты, и было видно, что они на болту имеют весь в мире героизм и все военные рассказы. Но на перепуганных они не были похожи, это никак нет. Скорее уже, на таких, что без дубины не подходи. Милиционеры, которые приближались со стороны улицы Коновальца, заметили это мгновенно своим шестым мусорским чувством, безошибочным инструментом для выявления и ухода от опасности, так что они не воспользовались случаем, чтобы придолбаться к ним, приебаться к чему-нибудь и выдоить пару гривен штрафа или взятки. Менты обошли парней по широкой дуге, глядя на носки собственных вытертых ботинок.
Пили и в Днепропетровске. На берегу реки. Пьянкой это не было: так выпивали что-то в укрытии. Какую-то водку, смешанную с колой или соком. От них несло потом, грязью и спиртным, ногти у них были с траурными обводками, а ладони у них были такие, словно они с самого рождения голыми руками перебрасывали землю. Тут уже никаких сомнений не было: эти с фронта. Они сидели на берегу Днепра, там, где река, по крайней мере, для поляков, уж слишком широка, потому что для поляков основной меркой для реки является мерка Вислы, и обменивались шуточками, не очень громко. От них, в свою очередь, несло разочарованностью. Спокойной, какая-то неестественно безмятежной разочарованностью. Довольно-таки пугающей, честно говоря, потому что выглядели они так, будто бы только что выползли из преисподней, присели на бордюре и начали ласково улыбаться. Было видно, что никуда они не опаздывают, им глубоко по барабану, чтобы куда-то идти, хотя для них все окружающее было временным. С ними были рюкзаки, какие-то пластиковые сумки, забитые каким-то свитерами, одеялами, у других — спортивные сумки на плечо. Собственно говоря, если бы они не носили форму, и если бы рюкзаки кое-кого из них не были военными, они были бы похожи на бродячих торговцев. Или вообще, бездомных. Особенно, с этим их бухлом в укрытии и легкой вонью водочки. Они перебрасывались шутками так же спокойно, как и выпивали, и в этом отупевшем в чем-то даже спокойствии было что-то пугающее. Точно такое же пугающее, как нечто в истеричности парня из львовской пивной и мрачности ребят с детской площадки.
Перед ними тек Днепр, справа находился заходящий в реку ресторан в форме летающей тарелки, а слева — незавершенная гостиница "Парус". Любимое детище Брежнева, который сам был родом из расположенного неподалеку Днепродзержинска; гостиницу начали строить в семидесятых годах с огромным размахом: здесь должны были размещаться бальные залы, кинотеатры, концертные и конференц-залы, рестораны на сотни мест, кафе, вся инфраструктура отдыха и развлечений, десять пассажирских и семь грузовых лифтов. Но сначала скончался Брежнев, потом Советский Союз, и на берегу Днепра остался гигантский, оскалившийся труп без окон, дверей и полов. Словно падаль выброшенного на берег чудища. От десяти пассажирских и семи грузовых лифтов осталось десять и семь зияющих шахт, ведущих в черную пустоту.
В этих руинах, оставшихся после СССР, как и обычно во всех развалинах: пьют и колются. Что-то малюют и выписывают на голых стенках. Иногда кто-нибудь кончает с жизнью прыгая в бездну, а иногда кто-то падает просто по пьянке.
Идея украинского государства, что же делать с объектом, была до-гениальности простой: гостиницу покрасили в желто-голубой цвет. Ну да, это был очередной труп, раскрашенный в национальные цвета. Сейчас он служил гигантским билбордом, самым крупным в городе символом днепропетровского патриотизма[9].
Мне хотелось подойти к ребятам и спросить у них: а что означают для них эти символы. Флаг и тризуб. Родились они, правда, уже в независимой Украине, самое большее — в позднем СССР, так что под этим тризубом и под этим флагом прожили всю свою сознательную жизнь. Но — казалось мне — символы эти никогда перед тем не были для них чем-то таким, за что стоило бы убивать или умирать. Так что это не было чем-то до конца серьезным, чем-то абсолютным.
— Я украинец, но это тождественность, которую я для себя выбрал сам, — сказал мне мой приятель с Закарпатья. — Вот только если бы что-то в ней мне стало бы не играть, я бы от этой украинскости отрекся, вот и все.
Ну ладно, Закарпатье — это такой специфический, пограничный регион, но Украина была страной, которая подарила себя сама себе. Которая попросту случилась, потому что пал Советский Союз, и со всем этим нужно было чего-то делать. И перед серией Майданов украинская тождественность нигде, если не считать западной Украины, чем-то очевидным не была.
На западе, ясное дело, все выглядело иначе. Там украинскость обладает собственным видом и формой, у нее имеются свои мифы и свой язык. Но здесь, на востоке, все случилось незаметно. И творилось все незаметно. В старую, советскую форму постепенно начала влезать новая. Несколько, хотя и не сильно, отличная от той, которую принимала реальность по другой стороне границы. По сути дела, поменялись только детали. Таблички на учреждениях и казенных заведениях сделались синими, а буквы на них — желтыми. На старых, добрых гигантских фуражках-аэродромах милиционеров и военных вместо звезд стали теперь тризубы[10]. На регистрационных номерах автомобилей появились желто-голубые значки. И фуражки, и автомобили были точно такими же, как в СССР, и такие же, как и в России, вот только штемпели на них были уже другие. Давние почтовые ящики с выдавленной русской надписью "ПОЧТА" были перекрашены в желтый цвет, и на выпуклых буквах синей краской через шаблон написали "ПОШТА". Рубли поменяли сначала на карбованцы (это название, банальный украинский перевод слова "рубль"), а потом на гривни. И хотя все продолжали называть их рублями, но вот банкноты, которые зашелестели в карманах, были уже чем-то другим, чем давние, и чем-то другим, чем российские. Лица на банкнотах рассказывали уже другую историю. Во всяком случае, рассказ вели по-другому. Предыдущие побочные тропы истории теперь выворачивали на самую средину, под свет прожекторов.
Словом, реальность была точно такая же, но вот опечатывать ее пробовала уже иная символика. И как раз эта символика пыталась затащить реальность в иной мир.
Украинские цвета: желтый и голубой, взялись из символики Галицко-Волынского княжества, которое в гербе своем имело золотого льва в голубом щите. Золотое с голубым — это, по мнению некоторых, цвета Анжуйского дома, венгерская линия которого в средневековье управляла Галицкой Русью. Теперь-то все это часто интерпретируется как цвет неба и цвет обработанной, плодородной земли, покрытой хлебами. Наиболее романтические украинцы твердят, что это очень выгодный символ, потому что на Украине куда не глянь — везде флаг. Менее романтически настроенные считают, чтобы флаг по-настоящему хорошо передавала украинский пейзаж, на нижнюю полосу необходимо прибавить много битого бетона и грязи.
Не слишком известно, откуда взялся украинский тризуб. То есть — прекрасно известно, откуда он взялся на гербе: спроектировал его историк Михаил Грушевский, когда в 1917 году проектировали герб образующейся именно тогда Украинской Народной Республики. Проекты были самые разные: желтая кириллическая буква "У" на голубом фоне; желтые звезды на голубом фоне (столько же, сколько букв в слове "Украина", или же столько, сколько имеется традиционных украинских регионов); архангел Михаил, казак с мушкетом. Михаил Грушевский предложил большой герб в щите, разделенном на шесть полей. В центральном, сердечном поле, должен был находиться золотой плуг на голубом фоне — символ мирного, сельского народа. А вокруг: все традиционные украинские символы, то есть: святой Георгий, лев Галицко-Волынского княжества, запорожский казак, символ Киева — самострел в руке и как раз тризуб, знак Рюриковичей, основателей Киева. Из всего перечисленного выше остался один тризуб: на Украине он был наиболее распознаваемым символом, опять же, его легче всего было намалевать где-нибудь на стене.
Но почему Рюриковичи взяли в качестве родового знака именно трезубец? Одни утверждают, будто бы это упрощенный, схематический рисунок пикирующего сокола; другие, будто бы это знак древнеславянского Перуна[11]. Имеются такие, которые отождествляют тризуб с Нептуном и Посейдоном. И даже, а почему бы и нет, с Атлантидой. Скорее же всего, он взялся от тамг (тамга) степных кочевников — символов, которыми номады клеймили своих животных, выжигая их на телах лошадей и крупного рогатого скота, и которые позднее выросли до ранга родовых знаков.
Именно так как раз говорил водитель, который вез нас на Донбасс, пан Владимир. Именно Владимир, и ладно, пускай и говорят, что он является украинцем, но родился он как Владимир, вот и помрет Владимиром. Владимир любил криминалы[12], а более всего, рассказы об одесских легендарных бандитах. Те самые: про Мишку Япончика, песни об изменщице Мурке и так далее. Мы ехали через замерзшую степь, где-то по границе Запорожья и Дикого Поля, все это, думал я, происходило здесь, а пан Владимир рассказывал нам о том, кто правил на одесской Молдаванке. Где-то в окрестностях Першотравенска начало задувать снегом, а потом вдруг и распогодилось. На автобусной остановке посреди степи припарковался бронированный транспортер, а рядом с ним — милицейская патрульная машина. Это было странно, потому что до донецкой области было еще далеко, но, похоже, кто-то посчитал, что береженого… Хотя, говоря по-хорошему, толком не было известно, перед чем беречься, или чего с этим одним-единственным транспортером делать, если чего и будет. Мы остановились напротив остановки, у какой-то запертой на сто замков и заброшенной гостиницы в здании постройки девяностых годов. За остановкой была степь, которая тянулась до самого конца света. Пану Владимиру такая степь не нравилась. Дичь, Азия-с, говорил он. Вот Одесса — дело другое. Цивилизация. Российская, порядочная культура. Днепропетровск, в котором он проживал, тоже, говорил, покатит. В Днепропетровске, говорил он, имеются свои бандитские истории, вполне, говорил, ничего. Не такие, как в Одессе, но тоже ничего. А вот эти степи, говорил, и-эххх…
Украинский тризуб, делал он вывод, как раз из этих вот степей. У печенегов, говорил он, у варваров именно такие символы и были. Ну ладно, говорил он, сейчас это государственный символ, нужно уважать, но нельзя забывать и про происхождение. С флагом получше, говорил он, обводя взором по широкой степи, флаг шведский, приличный. Скандинавский, сине-желтый. Как Икея. Он, рассказывал пан Владимир, когда-то возил мебель Икеи из Польши. Приличная мебель, нечего говорить. Точно так же, как Вольво — приличная марка. Швеция — штука хорошая. Ну и украинский флаг, то же самое, делал он вывод, что и флаг Швеции. Ведь это же шведы основали Украину. Викинги, говорил. По его мнению, говорил он, это приличное происхождение. Потому-то, рассказывал он, докуривая сигарету, он все украинские символы уважает: и тризуб, и флаг. Но флаг все-таки больше.
Он докурил, погасил бычок, растоптав его на дешевой, красной плитке перед гостиницей, и мы поехали дальше.