Это было уже давно, и я все помню, как сквозь сон, но автобус на Каменец-Подольский катил по асфальтовому коридору, пробитому в буйной зелени. Окна были грязные, занавески — тоже, а сиденья были темно-коричневые. Или темно-оранжевые. Солнце палило как тысяча чертей, внутри автобуса чудесно пахло какой-то смазкой. Так мы и ехали, полусонные от жары, словно рыбы в нагретом солнце аквариуме.
Мы ехали через Подолье, в воздухе висела какая-то застывшая советская мелодия пятидесятых или шестидесятых годов, она жужжала в той неподвижности внутри автобуса; там же, время от времени жужжала какая-то муха, но ленива, словно попав в смолу; как вдруг автобус неожиданно подпрыгнул, пукнул, хрюкнул, захрипел — и раскорячился посреди шоссе, словно дохлое животное. Муха вопросительно прожужжала.
Пассажиры очнулись от наполовину-летаргического сна.
Водитель стоял возле открытой крышки капота, из двигателя несло жаром, который немного искажал действительность. Шофер говорил, что неизвестно, что из всего этого будет, а сам он никак не сможет исправить. Нужно ожидать помощи, но он не имеет ни малейшего понятия — как долго. Несколько мужиков встало возле него, с умными минами начали всматриваться в перегревшийся двигатель, но только pro forma, чтобы не выглядело, будто они сдались слишком быстро, потому что уже через мгновение они начали делать то же самое, что и остальные пассажиры: организовывать себе дальнейший транспорт.
Мы стояли на обочине и глядели, как быстро все идет. Пассажиры вытащили свое барахло из автобуса и разбежались по обочине группками по несколько человек. Машины останавливались возле тех, кто махал рукой. Пассажиры сдохшего автобуса заглядывали вовнутрь машин, обменивались несколькими словами с водителями, вытаскивали бумажники, сбрасывались по несколько банкнот: в пальцах мелькали украинские национальные герои Ярослав Мудрый, Богдан Зиновий Хмельницкий, садились в эти автомобили и ехали дальше. Через какое-то время на обочине остался один водила автобуса, который уселся на земле, спиной опираясь на колесо, и закурил. Он прикрыл веки и откинул голову назад, опираясь на разболтанный кузов.
А потом открыл глаза и глянул на нас: нерешительно стоящих на этой пыльной обочине, с громадными рюкзака; наверняка мы показались ему разбалованными иностранцами, которые не в состоянии понять простой, постсоветской действительности.
— Ну, и чего вы так стоите? — спросил он, сопровождая все это известным жестом: "да валите отсюда". — Вы чего, не поняли? Мы никуда не едем! Мотор kaputt! — Он замахал руками еще энергичней. — Is dead! Halt автобус! Сами выбирайтесь! Auf Wiedersehen!
Каменец-Подольский изменился.
Когда-то старый каменецкий город был одним из самых непонятных и странных мест на земле.
Он располагался на острове среди суши, на куске тверди, отделенной от подольских холмов практически вертикально срезанными стенками каньона Смотричи. Над каньоном перебросили мост, но сама река не была широкой. Внизу на самом берегу стояли дома. А мост шел над крышами, над поселком. Сам город издали выглядел крепким и компактным: жилые дома, двухскатные крыши, башни — только все это было иллюзией. Каменец был руиной, Форум Романум в эпоху вандалов. Дома распадались выщербленными кусками, в пыль. Ага, и эта пыль как раз вздымалась над всем этим. Желтая пыль.
В этой пыли, на этом острове посреди холмов, все казалось нереальным и таинственным. Возле Петропавловского собора в подворотне стояли пожилые женщины, торгующие луком. Над их головами, у самой церковной стены, высился минарет. Его здесь построили турки, после того, как завоевали город. Это было как раз тогда, когда праобразы Володыевского и Кетлинга взорвали себя, забирая с собой на небо множество не ожидавших ничего подобного защитников замка. Вполне возможно, что взрыв произошел совершенно случайно, что несколько оправдывало бы данных праобразов Володыевского и Кетлинга[138]. А вот когда турки из Каменца отступали, то в мирном трактате предусмотрели условие, что поляки разрушать минарет не имеют права.
Поляки согласились: минарет не разрушили, зато на самой его маковке поставили Богоматерь, поскольку о Богоматери в трактате не было ни слова. Много чего поляк может, и мог еще при Первой Жечипосполитой[139]. Так что Матерь Божья стоит на вершине до сих пор.
Так что Дева Мария торчала себе на минарете в эту жару, топтала ногами полумесяц, а над головой ее вздымался звездный нимб. В саду при церкви стояли безголовые статуи. Жаркий воздух застывал, словно сворачивающийся на сковородке белок. Немногочисленные люди грязли в нем, словно в воске.
Только неподалеку от старой ратуши что-то происходило: там стояла деревянная пивнушка, забитая совершенно пьяненькими студентами архитектуры из Кракова. Здесь продавали текилу, и попеременно с российской попсой крутили музыку из Десперадо с Антонио Бандерасом. "Me gusto tocar guitarra, me gusta cantar el sol, mariachi me acompana, cuando canto mi canzion" — пел Антонио Бандерас, а вместе с ним — украинцы и польские студенты.
Ночь наступала так, как будто бы кто-то смолу лил. Ночь и тяжелое, восточноевропейское "ничто" до самого конца света, от Румынии, а тогда, возможно, даже и от Венгрии, до Сахалина, от Мурманска до Болгарии. Восточноевропейская ночь, где огней днем с огнем не сыскать, за то упырей и вампиров — сколько влезет, и где люди баррикадируются в домах или собираются в кучки храбрецов и пьют водку, горячечно и еще более возбужденно, чтобы как-то дождаться утра, пения петухов и первых солнечных лучей. Восточноевропейская ночь, когда черная навь и вправду шаркает брюхом по земле, оставляя на ней черные привидения.
Так что ночью в старом городе Каменца-Подольского не было практически ничего видно. На улицах не хватало фонарей. Мост, ведущий в город, был освещен только до половины. Он выглядел, словно исчезая в черной пустоте. Над городом висела луна, а под ней был виден подсвеченный диск часов на ратушной башне, так что выглядело все это так, словно бы у Луны имелся некий брат-робот.
Теперь на въезде в старый город стоит шлагбаум. Водители платят за проезд, и шлагбаум поднимается. Автобус проехал через Рынок Польский, объезжая реставрированные в прошлом жилые дома и страшилки, настроенные среди них местным капитализмом. В старых жилых домах размещались новые пивные. Большая их часть выглядела как вариации на тему старого мещанства и окружающего селянства. На стенах висели картинки старого Каменца и стояли имитации тынов. Глиняные горшки, глиняные солонки. В каждом заведении одно и то же: солянка, борщ, бульон, цыпленок в нескольких исполнениях, несколько видов свинины, вареники с разными начинками.
Я вошел в одно из подобных заведений питания. Официанты были переодеты в льняные, крестьянские рубахи. Зал был пустой, и им не было чего делать, вот почему сидели на широких деревянных лавках и смотрели американскую глупую комедию. Фильм был с украинским дубляжом, и выглядело все это совершенно неубедительно, когда голливудские актеры обращались к украинским селянам на их родном языке, бегая при этом среди нью-йоркских небоскребов.
Старый город стоял пустой, как будто бы через шлагбаум на въезде прошла смерть, заплатила за проход и всех скосила. Дорожное покрытие отремонтировано, фасады домов и дворики выкрашены, новая тротуарная плитка положена. По-советски, или просто по привычке новые бордюры покрасили белой краской. Вот интересно, а понимали ли украинцы, как много вещей, которые они делают интуитивно — взялись из советского прошлого. Точно так же, как поляки совершенно не понимают, как много вещей, которые они делают — взято от русских.
Под одной из пивных сидела какая-то пара. Писали что-то на своих телефонах. Они не обращали внимания ни друг на друга, ни на кого-либо другого. Туристов я не видел, хотя на Каменец уже наступала средина весны. В конце концов, была война, и у людей были в голове и другие вещи, чем просто осматривать Каменец Подольский. Посреди рынка стоял памятник туристу. Этот турист был похож на типичного советского интеллигента, на мой любимейший персонаж советского мира: худой, в майке, в шапочке и ламерских сандалиях. Он был похож на летнюю версию дяди Вовы из Кин-дза-дзы. Памятник глядел в некое странное, неопределенное место. В целом, все выглядело достаточно искусственным. Рядом с мостом стояла тюнингованная под спортивный "кар" "лада-самара". Опираясь на капот ожидал какой-то бычок. Подъехала "ауди". Из этого "ауди" вышел водила и хлопнул дверью, чтобы бычок ничего себе не думал. А бычок ничего такого не подумал, а только подскочил к тому, из "ауди". Они напирали грудными клетками, словно петухи, и начали орать друг на друга. Нет, они не прикасались, но встали грудь в грудь, лоб в лоб, и крутились вокруг себя. Я проходил мимо, и было как-то глупо остановиться на тротуаре и ждать, как все кончится, так что я пошел дальше. И до сих пор я не знаю. И, наверняка, так никогда и не узнаю.
Спал я в гостинице, перед входом в которую поставили рыцарей в жестяных доспехах. Они походили на неудачных роботов. И выглядело все еще настолько по-дурацки, поскольку и сама гостиница была параллелепипедом, воткнутым в этот город с утонченностью удара дубины.
Мою любимую гостиницу, в которой я останавливался раньше, старую, государственную, могучую, окруженную старыми деревьями — закрыли. Ее купил местный бизнесмен и пытался достроить еще несколько этажей, а на макушке возвести нечто вроде купола над Рейхстагом, только ничего из этого не вышло. Не хватило бабла, времени, энергии, энтузиазма — и черт его знает чего еще. В любом случае, гостиница стояла пустая, в полуремонтном состоянии, не действующая до отмены этого положения, словно труп в центре города, на который никто не обращает внимания. А жаль, потому что эта гостиница мне нравилась. На каждом этаже сидела дежурная в синем халате и решала кроссворд. Она же кричала, когда в номерах было слишком шумно. Гоняла студентов-архитекторов из Польши, когда те, ужравшиеся, лазили по лестницам на четвереньках. На полу лежали тяжелые дорожки и собирали пыль. Из окон были видны жестяные крыши и луковицы церкви. Когда солнце било в такую крышу, нужно было прищуривать глаза, словно после ядерного взрыва.
Правда, эта гостиница стояла закрытая, так что я пошел в гостиницу рядом, ту, что с рыцарями. В ее подвалах размещался спа, и по гостинице шастал народ в белых халатах, словно турецкие паши в одеяниях. На лифте они съезжали вниз, в подвалы, а там уже имелось все: бассейн, массаж, процедуры. Там же имелась и качалка. Вроде как гостиничная, но заходил туда любой, кто хотел и кто заплатил, так что народа в халатах там, скорее всего, не было. Внутри торчало несколько местных гопников, и они, ухая, таскали железо. Я крутился среди строго выглядящих машин, а гопники злыми глазами пялились на меня.
Я вроде как осматривал оборудование и прислушивался. Пацаны говорили о призыве в армию. Особо никто туда не стремился. Не за такую страну, не за такое дерьмо — говорили. Майдан ничего не поменял, так что не пойдут они позволить себя убить или замучить насмерть плену, воюя за бабки этих долбаных олигархов, которых, вообще-то, следовало привязать к веревке и затащить на совершенно новый Майдан. Чем эта курва Порошенко отличается от курвы Януковича, спрашивали они, вот чем?! Расхренячить, говорили они, таская свое железо, распиздячить все нахрен, блядь, два блядь, три блядь, четыре блядь, и еще разок, сможешь, пять блядь, шесть блядь, сто кило блядь, а потом, нахуй, как будет, так будет. А пока что надо жить, как-то выживать.
Мне было интересно, где они работают, просто интересно, а не охранники ли они на каких-то дискотеках, которыми владеют местные набобы, олигархи местного масштаба, или они своих хозяев презирают, раздумывают над тем, как добраться им до горла, задушить стальными пальцами, вырвать из возненавиденных тел сухожилия, и на этих вот сухожилиях повесить их всех на деревьях, и на развалинах всего этого, всех тех дискотек, с мигающими цветными лампочками, всех тех магазинов с импортной одеждой, всех тех будок с нездоровой едой, всех тех салонов автомобилей с очень высокой подвеской, ведь другие практически не имеют смысла на этих скелетах шоссе — сотворить новый мир. Мир, которым управлять станут они, поскольку у них самая крупная мышечная масса, и они выжимают больше всех, и который станет постапокалипсисом после постапокалипсиса, потому что, нечего тут и говорить: современная Украина — это постапокалипсис.
По гостинице вообще сновало множество странных людей. Несколько немцев и французов, уже в возрасте, в гостиничном ресторане строили шуры-муры с местными девицами. Они пользовались курсом павшей в результате войны гривни, из-за чего все в Украине было для них, держателей валюты, практически даром.
Девицы разговаривали с ними по-английски, а в сторонке, между собой — по-украински, обмывая кавалерам косточки. Я размышлял, кто из них кого больше использовал. Девицы относились к этим бледным западникам как к последним фрайерам, а те вроде как немного это чувствовали и выглядели чуточку перепуганными. Их автомобили с западными регистрационными номерами стояли точно такие же перепуганные на гостиничной стоянке. Далеко от дома, далеко от шенгенской зоны, от автострад, выстроенных за деньги Союза, от тепла брюссельских стандартов, здесь, в постапокалипсисе, в громадном и вялом изображении Запада, и из притворства проглядывает татарскость, монгольскость, мордорскость, азиатскость — наскрозь!
Впрочем здесь все относились к ним с легкой издевкой. Официантки с издевкой приносили им меню и с той же самой издевкой принимали заказ. Местные мужики глядели на них… ну словно на червяков. Как на ходячие денежные мешки, которых доят обработанные пергидролью девицы, которые делали вид, будто бы смеются над их шутками. Или не смеются.
— Вот что здесь можно делать интересного, кроме этого вашего спа и посещением старого города? — спрашивал какой-то немец у женщины-администратора в гостинице. — И, естественно, выпивки, — подмигнул он ей.
— Пить еще больше, — без тени улыбки ответила та.
Гостиница находилась в более новой части города, недалеко от главной улицы, которая выглядела как и все другие главные улицы во всех остальных городах Украины. Пятиэтажные жилые дома из силикатного кирпича, тротуарная плитка каждые пару метров другая, застроенные балконы и размещающиеся на первых этажах этих жилых домов деловые предприятия типа "iCredit", предлагающая "кредити готiвкою з доставкою додому, швидко, легко, зручно"[140], или же салон дамской моды "Гламур", предлагающий "одяг вiдомих свiтових брендiв"[141], к которому пристроили терраску из мрачной плитки, выкрашенной, однако, в розовый цвет. Или же салон мужской моды с белыми пластиковыми дверями и приклеенной к стенке фотографией юноши в стиле Интервью с вампиром или же Дориана Грея из Лиги необыкновенных джентльменов, которого со всех сторон осаждают красивые девушки, и который глядит на мир вроде как из-под демонически нахмуренных бровей, но по сути своей — исподлобья. Снизу название магазина — "Воронин" — выписанное таким шрифтом, каким в восьмидесятые годы писали названия металлических команд. Очарование русского, дикого, но обладающего классом; очарование белой царской эмиграции, пьющей самую лучшую водку и стреляющей в хрустальные люстры и зеркала; поручик Голицин, укушенный вампиром Лестатом, и все это под пластиковым жёлобом, на первом этаже советского жилого дома из белого, силикатного кирпича, под балконами, переделанными в летние спальни и склады варенья на зиму. В Украине, которая временно ненавидит Россию.
И это как раз здесь билось сердце города. Потому что в старый город, кроме туристов, никто не ходил.
Так говорила Тамара, с которой я встретился в гостиничном ресторане.
— А нет, — говорила она, — смысла ходить в старый город. Впрочем, — прибавила она, — старый город и так выглядит лучше снаружи, чем изнутри.
Тамара была городской активисткой и философом. На встречу она пришла одетой в потрепанные короткие бермуды, черные чулки и майку на бретелях. У нее были довольно-таки грозные, толсто нарисованные брови, которые ты видел в первую очередь и лишь потом — Тамару. Непонятно было бы, говоря честно, чего можно было бы ожидать от таких бровей, если бы не ласковые глаза, которые разряжали эти брови, точно так же, как разряжают пистолет.
Тамара была родом из Львова, но приехала сюда, на Подолье. Здесь она проживала в селе. И сейчас все у нее спокойно, — говорит она, — садик, беседы с соседями, и плевать на все то, на что повлиять не можешь.
Мы пили кофе и глядели на город. На улицу, по которой печально, словно рабы, тянулись запыленные автомобили, которые перегонялись сюда из Германии. И нашло выглядящие автомобили из бывшего СССР: "лады", иногда даже какие-то "волги", гораздо реже — "москвичи". Эти вот советские и постсоветские дети автопрома выглядели среди своих западных родичей словно урки.
— Мне нравится, — говорила Тамара, — наблюдать за Каменцом. Это Украина в таблетке. Все здесь есть. Все украинское общество. Все процессы видны, словно на школьной модели. Коррумпированные власти, подкупающие их бизнесмены, немногочисленные активисты и пассивная масса… Ну а еще то, — прибавила она, — что здесь, точно так же, как и где-нибудь в другом месте, ничего после Майдана по сути своей не изменилось. Как брали, так и берут; как давали — так и дают. Власти как были некомпетентны — так такими и остались. Власть — это просто перекрасившаяся про-януковическая фракция, люди из бывшей Партии Регионов, которые после революции делают вид современных, прозападных демократов. А притворяются, потому что это проще, чем размонтировать коррупционные схемы. Ведь все это проросло глубоко, очень глубоко вниз. Ведь Майдан мог срубить голову всей этой коррупционной системе, но всего тела изменить не мог. А власть у нас гротескная. Какое-то время назад на улице нарисовали красно-белые полосы на пешем переходе. Понимаешь — не простая белая зебра, а попеременно: белые полосы и красные. "По-европейски". Боже, это же сколько было похвальбы! В Нэт закидывались снимки, в местных средствах массовой информации надувались. Цветные полосы на мостовой! — Тамара рассмеялась, постучала пальцем по лбу и отпила глоток капуччино. — И на фэйс закинули, потому что все они такие европейские, такие современные, что даже в Фэйсбуке пиарятся.
Тамара прочесала смартфон и показала мне. То был профиль Сергея Бабия, заместителя председателя городского совета в Каменце. И правда — на снимке были видны полосы. Белые и красные. По полосам шли два паренька и одна девушка. За их спинами расстилалось громадное торжище.
"ЦВЕТНОЙ ПЕШЕХОДНЫЙ ПЕРЕХОД!" — вопила подпись под снимком. И далее: "Мэр Каменца Подольского, Симашкевич М.Е., дал указание городским властям срочно заняться безопасностью на пешеходных переходах в городе. На совещании были приняты договоренности относительно нового проекта "Пешеходный переход", предусматривающего обновление дорожной разметки на всех перекрестках в городе. При этом, в центральных районах города переходы для пешеходов будут выполнены в двух цветах: белом и красном. Сегодня такие были выполнены в районе главного базара городским субподрядчиком "Миськлифтсвитло" (директор — Владимир Крылов). Выглядят они довольно красиво и хорошо заметны как для пешеходов, так и для водителей".
— Ага, — сказал я.
— Ну, — ответила Тамара. — Короче, ты уже понял.
— Ну, понял, — ответил я. — И много эти субподрядчики из фирмы под руководством директора Владимира Крылова выполнили этих цветных переходов для пешеходов в рамках проекта "Пешеходный переход"?
— Один, — сообщила Тамара, выключая телефон. — И вся разметка уже стерлась. Или вот, — начала она новую тему, — активисты требуют ввода в эксплуатацию дорожек для велосипедистов. Власти, чтобы показать, насколько они европейские, перед этим организовали велосипедные патрули, вот все и думают: наверняка ведь и дорожки для велосипедистов сделают. Сделали: власти нарисовали краской линию — скажем, это и есть дорожка для велосипедистов. О ней пишут в газете, хвастаются. Длина всей этой дорожки — пятьдесят метров, заканчивается она столбом. Скоты в дорогих машинах ставят их на дорожке. Активисты возмущены, об этом пишут в Фэйсбуке и сообщают велосипедному полицейскому патрулю, что на велосипедах негде ведь ездить. Велосипедный патруль подъезжает, обменивается парой слов с водителем, который неправильно припарковался, и едет дальше, потому что они ведь не дорожная полиция, штраф выписать не могут. Зато "дорожка для велосипедистов" имеется, и власти ею хвалятся, и все думают, что в Каменце мэрия просто заебись.
— А разве нельзя позвонить в дорожную полицию? — спросил я.
— Можно, — Тамара сделала глоток капуччино. — Желаю успеха.
Таксист парковался прямо на дорожке для велосипедистов.
— А-а-а, блин, — ответил он, — на чем стою? На дорожке для велосипедистов? Блин, да я в жизни тут человека на велосипеде не видел. Так какие, блин, дорожки для велосипедистов? Ты садишься или не садишься?
Трускавец выглядел словно Дубай. Ну, Дубай-Здруй[142]. Этого места я не узнавал. Здесь я был уже давно, а тогда этот городишко был всего лишь укрепленным бетоном трупом своей давней прелести. А теперь — боже ж ты мой. Громадные гостиницы светили огнями словно трансатлантические лайнеры, телепортированные среди этих карпатских холмов. Громадные, с блестящими названиями, высвеченные, освещенные, подсвеченные. Всем, но только не окнами, поскольку гостей, судя по громадным темным пятнам на фасадах, особо много и не было. И вообще, все это сияющее и светское — все это было только наверху. Внизу, на улицах — пустота и сырая темнота. В целом все выглядело даже довольно прилично. Небольшой оазис украинской стабилизации. Иногда пробегало несколько человек. Чаще всего: парочки, чаще всего: молодые, тридцать с чем-то там лет. Я крутился по этой паре перекрещивающихся улиц и не знал, где искать ночлег. Все эти гигантские отелища выглядели чертовски дорогими, даже при курсе гривны, который тогда сильно зарылся носом в землю. В конце концов, удалось найти небольшую гостиничку. Небольшую и даже симпатичную. Выглядела она словно ее снимали в готическом хорроре девяностых, а съемки велись в Восточной Европе, где вся мрачность создается гадкой штукатуркой и ПХВ-плиткой, горгульи выкрашены в розовый цвет, а водостоки с мордами драконов сменились пластиковыми трубами.
Ну а мужик-портье выглядел словно карпатская версия Франкенштейна. Занимался он, в основном, игнорированием русскоязычных пареньков, которые хотели смотреть какой-то матч в фойе, но все время что-то было не так: то слишком тихо, а громче сделать не удавалось, то помехи, то еще чего-то там. Они к портье обращались по-русски, на тяжелом таком, жирном русском языке, а он отвечал им сухим, жилистым украинским. От нечего делать и от времени до времени. Они ему двадцать слов — он в ответ — одно. Они ему десять, он им — половину.
Мужик дал мне тяжелый ключ от номера и застыл в оцепенении, словно вампир в гробу.
Какое-то время назад Андрей перебрался из Дрогобыча в Трускавец. Здесь спокойнее, говорил он, а тут еще и ребенок родился. Где можно найти лучший климат для ребенка, чем курорт, говорил. А если чего, так до Дрогобыча, до знакомых, несколько десятков гривен на такси.
Андрий пригласил меня на пиво. Лично у меня было желание попасть в какую-нибудь раздолбанную пивнуху, где можно было бы нахренячиться водярой под селедочку и прикуривать одну цигарку от другой, только ничего подобного в округе Андрей и не знал. Вместо этого мы отправились в выдержанное в пастельных тонах заведение, где имелось пиво со всего света и блюдечки с орешками вместо пепельниц. Чтобы покурить, нужно было выходить наружу, так что я выходил и курил, глядя на памятник Степану Бандере, которого мне было даже немного жалко. Стоял он, бедняга, посреди рекламного шума, точно так же, как наши Костюшки и Пилсудские, и с печалью глядел на государство, которое ему так хотелось создать, и которое улизнуло у него из-под пальцев. Окружающие здания были ни в пень, ни в колоду. Стили самые разнообразные. Оранжевые стены, зеленые полукруглые крыши, сужающиеся книзу окна. У Бандеры на памятнике были странные, пугающие длинные, словно у вампира, ладони. Бордюры были покрашены в белый цвет. Я забычковал сигарету и вернулся в пастельный интерьер заведения, в котором подавали все сорта пива на свете.
Андрей говорил, что все эти чудеса, все эти постройки — это все за донецкие или российские деньги. Перед Майданом, рассказывал он, денег сюда вкладывалось ого-го. А потом как-то притихло. Опять же, русские перестали сюда приезжать, говорил он, попивая пиво и грызя орешки.
— То есть: еще как-то приезжают, но побаиваются, что мы им станем на любу тризубы вырезать. Это у них такая пропаганда.
Какое-то время мы сидели молча. Тот самый матч, который русскоязычные пареньки хотели посмотреть в моей готической гостиничке, здесь демонстрировали на настенной плазме. Время от времени за соседними столиками поднимался шум: то вопли радости, то разочарованный вой. Мы и сами поглядывал на экран. Зелено-белые трусы, желтые футболки, беготня. Мы ели орешки.
— А может, — сказал я, — их отвращает Степан Бандера на площади перед пивной? И надписи "Правый Сектор" на стенах?
Андрей лишь махнул рукой.
— Оно же всегда так было, — ответил он. — И никого это не волновало.
— Так ведь Правого Сектора не было.
Андрей взял орешек, съел, снова махнул рукой.
— Правый Сектор… — с неприязнью произнес он. — А ты поверишь, что я знаком с Ярошем, еще по учебе? Ведь он, как и я, высшее образование получил в Дрогобыче. И такой файный парень был, хотя и с востока, из Днепродзержинска. А восток — что ни говори — это совершенно не то, что мы. И не нужно ехать аж в Днепродзержинск, чтобы увидеть: уже за Збручем все не так. Ну а Ярош — с ним все было в порядке. Даже и не знаю, как оно с ним потом случилось.
Здесь было совсем не так, как раньше. Как-то раз, помню, мы приехали сюда — и вечером уже не было как выехать, последняя маршрутка на Львов уже отправилась. Мы ходили по домам возле вокзала и спрашивали людей, не отвезет ли кто-нибудь нас, за деньги, но было воскресенье, и все говорили, что они свою рюмку уже приняли. Стояло лето, так что я помню голые торсы и босые ноги в тапках, металлические заборы домов, покрытые лущащейся краской, и фейерверки зелени по дворам. И атмосферу провинциональности. И отсутствие связанной застройки. Нет, конечно, имелась площадка, по которой детвора ездила в машинках, уже не помню: уже электрических или еще педальных. Никто не хотел нас везти, так что на ночь мы устроились в придорожной гостиничке. Я сидел на подоконнике и курил, опустошая один джин-с-тоником за другим. Идти в город не было никакого толку. Он был черным и пустым, как во время затемнения при налете бомбардировщиков. Те мужики с голыми торсами и в тапках, которые выпили свою рюмку, выпили ее днем — а теперь уже спали.
Сейчас тоже было пусто. Нет, конечно, то тут, то там светило и блестело, рекламы и вывески заросли город словно коралловый риф, но на улицах практически никого. Все выглядело словно на том рисунке Млечко, на котором голый мужик, сидящий среди заставленных столов, обеспокоенно говорит в трубку: "Я тут оргию организовал, но никто не пришел". Всем этим неонам не было для кого светить, рекламам было некому впихивать рекламированных товаров.
Я возвращался по улочкам этого пустого Дубай-Здруя довольно-таки прибитый, добрался до своей гостиницы их хоррора девяностых, прошел мимо засушенного за стойкой вампира, тяжелым ключом открыл тяжелую деревянную дверь и свалился в тяжелом сне.
Утром перед горсоветом выстроилась приличных размеров толпа. Создавалось впечатление, что народ будет штурмовать двери, потому что люди шумели, угрожающе размахивали руками, перемещались туда-сюда — но каким-то чудом вся эта волна, как бы отделенная от здания невидимым стеклом, на него не выливалась. Все происходило несколько хаотично. Кто-то завел "Ще не вмэрла Украйины…", но никто не подхватил. Кто-то крикнул: "Слава Украйини!" — вроде как все и ответили: "гэроям слава", но как-то жидко, на инстинкте. Каждый орал свое: "Обманщики!", "Забираете у нас хлеб".
— Вас тоже обманули? — довольно безразличным тоном спросил у меня стоявший рядом тип, высокий, странно припоминающий Джорджа Клуни в такой версии истории, где Клуни появляется на свет во Львовской области в Украине, после чего, не ожидая ответа, прибавил, качая головой: — Этот город — банкрот.
Народ протестовал против увольнений у крупнейшего работодателя в Трускавце — в фирме "Трускавецкурорт", у магната местного рынка. "Трускавецкурортц" принадлежат крупнейшие гостиницы, санатории и медицинские комплексы. Начальство посчитало, что в военное время не следует ожидать слишком много клиентов из стран, посещающих Трускавец традиционно часто, то есть: из России и Белоруссии, вот и ввели снижения бюджета. Без работы должно было остаться около полутора тысяч человек.
— Люди уже давно не получали денег, — рассказывал "Джордж Клуни", закуривая. — А если чего и получали, так это были крохи… а вы же знаете, как сейчас стоит гривня. Но протестовать не было смысла. Народ вечно слышал одно и то же: не нравится? Так на ваше место имеется сотня других. А ведь там, в этом их "Трускавецкурорте" целыми семьями работают
— Национализировать "Трускавецкурорт"! — закричали люди, наконец-то выбрав общий лозунг. К протестующим вышел какой-то очень коротко отстриженный мужик с очень серьезной физиономией и пытался чего-то говорить, но его глушили криками.
А вокруг них скалились все те же неоновые вывески, хорошо еще, что днем выключенные.
Я шел в сторону бульвара. Прошел мимо парочки, которая фотографировалась под маленьким памятничком папы римского Ивана-Павла Другого. Правда, парочка была русскоязычной, зато в тренировочных костюмах украинской национальной сборной. Я подошел спросить, откуда они. Из Одессы. Иоанн-Павел II был для них экзотикой, элементом западной цивилизации на западе Украины. Здесь, в Трускавце, эта пара должна была чувствовать себя как Исаак Бабель, тоже, кстати, одессит, когда он с Красной Армией пересек границу давней австрийской Галичины и повсюду искал следов "Европы".
На главном бульваре все кипело, только не от наплыва туристов. Все кипело в воздухе, поскольку пытались переорать друг друга мелодии, одновременно доносящиеся из нескольких заведений. Killing Me Softly из одной пивной, а из другой — какая-то странная, в чем-то похожая на диско-поло[143] версия "Налываймо, браття". Местный радиоузел гремел какими-то рекламами: "Тебе тепло? А они воюют голоде и холоде" — пробуждала чувство вины некая волонтерская кампания. Возле садика какого-то из кафе стояли деревянные пушки с вырезанными на стволах тризубами. А в самом садике- сидел громадный мужичище в тренировочной блузе с вышитым на спине драконом. Мужичище было похоже на такого, что способно берцовую кость не только прострелить, но и пальцами сломать, словно спичку, но сейчас оно было каким-то печальным и задумчивым. С меланхолией во взоре оно смотрело на трускавецкий бульвар, в конце концов поднялось, вздохнуло, жестом подозвало официанта, вручило ему сто гривен, сдачи получить не пожелало и ушло.
Я присел. Глянул в меню. Возле названий блюд были помещены фотографии. Под жареным поросенком, выглядящим словно жертва пожара, по-английски написали "piggy". Дорого было чертовски, но в других пивных бухтели громкие басы, поэтому я заказал кофе. Я пил его, и мне тоже делалось печально. Подошел какой-то старичок, поднял меню к носу, перелистал, пристально вглядываясь сквозь толстые стекла и кривя губы. Наконец он бросил меню на столик с таким презрением и ненавистью в глазах, которых я давно уже не видел.
— Ведь это же в голове не укладывается! — воскликнул он, адресуясь ко всем, сидящим в садике. — И кто себе это может позволить? Или это такие шутки?! Вот вы понимаете, до чего мы дожили? Вы это себе понимаете?
Потом он успокоился, поправил выбившуюся рубашку, сплюнул и пошел дальше, провожаемый кривым взглядом официанта, который при первых же возгласах появился в дверях. Все так, он кривился, но, похоже, понимал, до каких времен дожился, хотя других времен, похоже, и не мог помнить. Но он это понимал. Все это понимали. Но официант уже, похоже, ничему не удивлялся, ведь ему никто не говорил, что существует справедливость, и что-то еще, кроме апокалипсиса. Ну, если не считать стариков-родителей и священника в церкви, только вот кто, блин, слушает стариков-родителей и священников.
По городу крутилось немного военных, прибывших в отпуск с Донбасса. Они крутились среди всей этой веселой, западно-украинской зелени и сами напитывались красками. Некоторые были в тренировочных костюмах, некоторые на костылях. Под громадным отелищем, пустым словно гостиница "Панорама" из Сияния Стивена Кинга, стояла какая-то странная статуя-инсталляция, похожая на увеличенный в сотни раз шарики от шарикоподшипника. На заборчике под ними кто-то наклеил листок, на котором по-украински, по-русски и по-английски была помещено грозное предупреждение ни в коем случае на них не садиться.
На бульваре разложился фотограф, который тут же строгал фотомонтажи с лидерами различных стран мира. Все то были президенты постсоветских государств: Назарбаев из Казахстана, Лукашенко из Белоруссии, Алиев из Азербайджана. Что самое интересное, Саакашвили не было. Чуть дальше шла рекламная кампания надгробных памятников. С гарантией. На плакате какого-то магазина с тряпками поместили фотографию счастливого семейства. Каждый из членов этой семьи был вырезан из совершенно отдельного снимка и с остальными склеен без учета эффекта.
Это был конец света. Концы света именно так и выглядят. Зелено, приятно, пусто и чувство облегчения.
А дальше, совершенно неподалеку, была уже граница, а за границей — Польша и польские Бещады.
Села маленькие, растасканные в ширину и длину, маленькие домики, покрытые этернитом.
Бабули со смуглой кожей, в темных платках. Мужики, в черных, неуклюжих сапогах. Все ступали по сгущенной грязи. Осенью, зимой и весной эти дороги были непроходимыми для всего несоветского. Коротко остриженные ребята шли через эти страшные села, иногда с пластиковыми пакетами в руках: у одного с надписью "BOSS", у другого — "FASHION", у третьего — с еще какой-то другой. Все худые, одетые в обтягивающие и поддельные найки айрмаксы.
И повсюду — на жестяных навесах валящихся автобусных остановок, на костлявой арматуре мостов — желто-синяя национальная раскраска. И, где можно — то усатый и чубатый казак, то боец с винтовкой и в мундире, то Небесная Сотня с Майдана, в балаклавах, с добытыми в бою беркутовскими щитами, с дубинками и арматурными прутьями, с коктейлями Молотова.
И надписи: "слава Украине", "слава героям", "слава нации", "ще нэ вмэрла". На раскоряченных остановках, на валящихся стенках, на распадающихся мостах.
Страна — партизан, страна — сама устроившая себе упадок, которая сама себе дала пиздюлей, а теперь хотела из всего этого выкарабкаться. Вроде как Мюнхгаузен, вытаскивающий себя за волосы из болота.
По дороге ехалось по-разному, но очень редко быстрее, чем пятьдесят в час. Даже пятьдесят — частенько это было рискованно. Это означает — были места, где удавалось разогнаться и до восьмидесяти, но нужно было иметь хорошие глаза, потому что здесь расщелины в асфальте любили показываться в самый последний момент. И в такой момент оставалось только отчаянное "бляа-а-а!", выкрикиваемое на ходу, нога на тормозную педаль до пола, раскачивание, подскок, и второе "бляа-а-а-а", сочное такое и с мыслью, а целы ли остались оси и рессоры. Так что лучше было не разгоняться.
А потом асфальт вообще заканчивался, и это уже было облегчением, потому что ямы в асфальте — они резкие, задиристые, а на грунтовой дороге — мягенькие.
Пожилой мужик, лет семидесяти, стоял на обочине возле остановки в селе Явора. В кофейно-буром плаще и темном берете, под мышкой он держал что-то, завернутое в пластиковую сумку. Я остановился, открыл дверь, выглянул.
— Христос воскрес! — заорал тот в салон, будто хлопком раздавил надутый воздухом пакет.
Ехал он в Турку, по карте оно совсем недалеко, но по этой дороге — таки расстояние имеется. Мужик устраивался на сидении, вертелся, большой был такой, словно перевязанный веревочками батон вареной колбасы, вот-вот, на вид прямо Янукович из колбасы, сказал, что на маршрутку не успел, и уже собирался идти пешком, но тут, к счастью, я случился. Он бросил на торпеду пятерку, а не хотел и слышать: да ни за что, сам ведь в Турку еду.
— Тогда свечку в церкви зажжете, — отговорился тот.
Мы ехали через лес, объезжая ямы, а мужик рассказывал мне о ядерном оружии. Что Украина имела его, но отдала, вот дура, под мировым нажимом. А если бы оставила, так оно совсем другой разговор был бы. Ни НАТО, — рассуждал он, — не было бы нам нужно, ни Россия. А с Россией вообще было бы спокойно.
Потом снова начались застройки, на улицы вышли люди, собаки лаяли на нашу машину, и снова сконденсированная грязь и сине-желтые, покрытые лишаями остановки и покосившиеся ограды, а мужик рассказывал про ядерное оружие, о том, что в церковь все меньше народу ходит. Сам он церковный староста, он знает, как оно было раньше и как оно сейчас, и его это печалит. И снова: про масонство, про мировое еврейство, о том, что неизвестно еще, кто хуже: то ли Запад, то ли Путин. Я хотел вмешаться в этот его монолог, но не было идеи, с какой стороны встрять, куда сунуть открывашку, поэтому молчал, объезжал дыры по дороге, а он в очередной раз стал рассказывать про ядерное оружие, о каком-то батюшке из храма в Турке, который очень умный человек, а еще о своем происхождении. О том, что отец у него был поляк, мать — немка, а сам он, — тут мужик засмеялся и хлопнул ладонью по колену — украинец на все сто процентов.
— А откуда же это ваша мать, немка, — встрял я наконец, — взялась тут? В этих горах?
— А это, — ответил он, — результат очень мудрой политики австрийцев, потому что, — рассуждал он, — до того, как австрийцы сюда пришли, местные что твои звери жили, едва какую сосну срубить на халупу умели, землю так обрабатывали, как ее обрабатывали еще до крещения Руси, так что австрийцы привезли сюда немецких поселенцев, одним словом: пришли немцы и чего-то там этим тупым людям объяснили. — Он подумал, после чего заявил, что он и сам немного немец. По маме. Rasse, — сказал он, — ist Rasse. Blut ist Blut (Раса есть раса. Кровь — это кровь — нем.). Но в наибольшей степени я украинец.
А я как раз крутил себе Laibach[144] с мобилки.
— Свечку зажгите, — сказал он, когда выходил, и указал на пять гривен, так же лежащие на торпеде. — И помните, Христос воскрес.
Я вырубил Лайбах, врубил радио. Кто-то чего-то трындел про украинский генотип.
Таки он воскрес, потому что это была пасхальная неделя по-гречески, некоторые в Турке ходили в вышитых рубахах, а на них — пуховики с базара, турецкие подделки адидас и найк, они ходили туда-сюда по брусчастке, уложенной всего десять лет назад, и которая уже немилосердно крошилась и выпучивалась.
Турка — это конец света, — говорили мне знакомые во Львове и Дрогобыче, маленькое такое дерьмецо на самом конце света. Дальше ничего уже нет. То есть — Польша есть. Но прохода туда нет.
В Турку, — рассказывал один коллега, — народ ездил с рюкзаками, молодые сейчас, — говорил он, — наверняка туда уже не ездят, не те времена, а вот мы ездили. В Карпаты, волшебство, понимаешь, горы, тайна, бойки, опять ж, граница недалеко, близость чужого мира, интересное было дело. Короче, приезжаем мы в эту Турку на машине одного приятеля, а тут один местный как вхуярил нам в бок своей "ладой"! И убегать. Едва смог, — рассказывает, — номера его записать, а тут другой — хуяк! Ну мы, — говорит, — в милицию, показываем эти записанные номера, милиционер перед тем браво так заявлял, что он никому не позволит, научит законопослушанию, на его участке такие вещи не могут случаться. Проверяет номера — и тут же киснет. Слушайте, говорит он, и с такой печалью, тут я ничего сделать не смогу. Потому что один — это мой кум, а второй — товарищ по работе. А мы же тут все одна семья — и руки раскладывает.
В Турке и правда был виден конец света. Автовокзал выглядел, более-менее, так же, какими я представляю себе автостанции в Перу: бетон, сухая земля и люди с оттенком кожи чуточку темнее, чем в паре сотнях метров отсюда. Бойки, говорящие на русинском наречии, потомки волохов, прибывшие сюда очень давно через карпатские перевалы, гоня перед собой свои стада. На мужчинах были старые свитера, у женщин на головах платки. Ниже было уже тепло, а здесь все еще голые деревья и едва пробивающаяся трава.
Но центр был чистенький и приятный той чудесной, позволяющей вздохнуть чистотой конца света. Там стоял старенький каменный дом, притворяющийся сецессионом довольно-таки неуклюжим, провинциальным образом, но было похоже на то, что это была одна их крупнейших исторических памяток городка. В домике размещался магазин с кофе, которым пахло на половину улицы. Я вошел вовнутрь. Хозяин ужасно скучал. И в магазине. И в городе. И знал ведь, говорил всех. Во всяком случае, в лицо. Он налил мне кофе в беленький пластмассовый стаканчик. Напиток был просто превосходный.
Когда-то, при Союзе, рассказывал он, оно было лучше. Можно было посмотреть мир. Ездил, рассказывал он, повсюду. Во Львов. И даже в Ровно. Сам он был инженером, так его возили. В командировки, на какие-то контроли. А сейчас… Он махнул рукой. Ничего, одна только лавка с кофе и лавка с кофе.
Он налил мне второй стаканчик, сказал, что за счет заведения. Проклинал русских и хвалил Союз. Потом пришли другие клиенты. Они заказывали кофе, и он им его наливал, в белые, пластмассовые стаканчик. И все говорили о том, что при Союзе было лучше. И проклинали русских.
В Турке висели плакаты, сообщающие о смерти Романа Мотычака. Сорок пять лет, погиб в зоне АТО. На черно-белой фотографии у Мотычака было серьезное лицо, и он не знал толком, как позировать: что сделать с руками, какое надеть выражение лица. Так что его снимок был немного похож на фотографии индейцев, сделанные на переломе XIX и ХХ веков. Еще на плакате было написано, что он "принимал активное участие в Революции Достоинства" в качестве члена 29-1 Бойковской Сотни. Жена осталась одна с двумя детьми. Нужна помощь.
Мотычак жил в селе Лимна, по-польски Ломна. В двух километрах от польской границы. С другой стороны были Бещадское и Лютовское поселения, которые, о чем мало кто знает, были присоединены к Польше лишь в 1951 году, а в течение этих нескольких лет в составе Украинской ССР они назывались село Шевченко. До Донбасса отсюда было более тысячи километров. Столько же, сколько до Рима, до Швейцарии, до французской или датской границы. А до Польши — два. Когда я выехал под горку и по грунтовой дороге ехал в сторону Лимны, то ловил польское радио. Но той Польши, которая ведь лежала сразу же за горкой — вообще здесь не чувствовалось. Не было чувства, что через миг начинается иной мир, хотя четко было заметно — один мир заканчивается.
Заканчивался он красиво. Холмы были зеленые, они приносили облегчение. Этот здесь конец света приносил облегчение. Тем, что свет здесь заканчивался. Что это уже и все. Дома были деревянные, а ограды, чтобы облегчить себе, тянулись к дому. Но даже здесь, даже на самом конце света, нельзя было отдохнуть от народа. От Украины. Даже здесь, все, что было можно, красилось в желто-синий цвет, пускай то были серые сараи и мастерские.
Село было длинным, церквей несколько. В начале, в средине и в конце. Чтобы каждому хватило. Остановился я возле последней, потому что за ней, на холмике, я видел кладбище.
Я вышел из машины, стараясь не раздражать стада гусей, которые бросились на меня, вытягивая шеи. Зелень, протоптанные дорожки, высохшая грязь, древесина и холмы. Я все это знал. Из своего, было так или не было, дико-европейского подсознания, из детства — не знаю. Во всяком случае, Лимна напоминала мне детство.
Деревянная церковь была другая. Немного чужая, но не до конца. Сам я рос в таких местах, где церквушки не пахли деревом, а пахло холодным запахом костёльного камня и штукатурки. Но все остальное было точно таким же. Точно такие же узенькие тропки между купами травы, такой зеленой, что на глаза набегали слезы. Такой же желтый песок, перемешанный с куриным дерьмом, словно с пластилином. Точно такие же ограды. Деревянные церкви в моем мире практически исключительно существовали в виде музеев, как часть выставки скансенов, на которую меня водили ребенком, и когда я видел их действующими, вот так, нормально — мне это казалось чем-то неестественным. Здесь, перед церквушкой сидел какой-то здоровый тип и игрался ключами, он был похож на чудака или даже юродивого. Я спросил священника. Мужик указал в сторону холма. А там шли похороны. Как раз начали петь псалмы, и пение неслось над полями, над холмами, и я даже представлял, что какие-то клочки этих псалмов летят над польскими Лютовисками, где, в свою очередь, в баре ишрает что-то из Кайи и Бреговича, или Мунек Стащик поет про "зеленый Жолибуж, ёбаный Жолибуж"[145].
Я кивнул головой мужчине с ключами и пошел в сторону кладбища. При этом я старался не обращать на себя внимания, но из-за заборов меня облаяли собаки, и участники похорон тоже поглядывали на меня. Мне было стыдно, что я отвлекаю собой их внимание от покойника и пытался сжаться, исчезнуть, сделаться невидимым, насколько можно — но с полдороги возвращаться смысла не было. У входа я встретил какую-то старушечку и шепотом спросил у нее, где лежит Роман Мотычак. Она указала мне могилу, покрытую желто-синими цветами и флагами. Собственно говоря, к ней я мог бы уже и не подходить. Мне просто хотелось увидеть, где покоится. Как покоится. И как это оно: покоиться на самом конце света после того, как ты погиб за его другой конец. Как это: жить столь близко с линией смены реальностей, потому что мне как-то не давала покоя мысль, что если бы в том 1951 году, в процессе изменения границы с СССР, у кого-то над картой дрогнула рука, то Роман Мотычак мог бы стать, допустим, польским эмигрантом в Лондоне, искать счастья в Варшаве, в Жешове, возможно — в Кросно. Или, попросту, в Ломной. И Донбасс был бы для него таким же далеким миром, как Момбаса. Как Лимна для жителей Лютовиск. Как это оно: позволить себя убить за что-то, что является частью громадного представления, ибо все национальные конструкции являются громадными представлениями, иллюзиями, которые в какой-то момент становятся реальностью настолько очевидной, настолько материальной — словно пуля, которая во имя этих иллюзий летит и разрывает кожу, кости, мышцы, внутренние органы.
Ну а раз я уже так далеко дошел — глупо было просто возвращаться. Все поглядывали на меня. И вообще, как это так — подойти под ворота кладбища, спросить: кто где лежит — и вернуться. Я чувствовал себя как-то несерьезно, потому что в глубине души понятия не имел, чего мне было нужно от этого Мотычака. Если бы меня кто-то спросил — я не был бы в состоянии ответить.
Только никто и не спрашивал. Я пошел к нему на могилу. Постоял немного, не зная, что делать с руками, чувствуя на себе взгляды пришедших на похороны селян, поглядел на зеленые, какие же зеленые холмы по сторонам. Я задумался, а за которым из них Лютовиска, после чего вернулся к машине, провожаемый взглядами, пением псалмов, лаем собак и шипением гусей.
— Получил он прямо под пуленепробиваемый жилет, — рассказывал мне мужик, которого я взял по дороге. — Дурацкая смерть.
Какое-то время мы молчали. У мужчины было удлиненное, светлое лицо и светлые волосы. Одет он был по-спортивному. Родом был из соседнего села. Работал он на какую-то фирму, то ли газовую, то ли электрическую: списывал показания счетчиков. Вот он и крутился по карпатским деревушкам — и записывал показания. По идее, фирма должна была обеспечить ему транспорт или хотя бы велосипед — но не обеспечила, вот он и ездил на попутках. А тут еще ногу недавно подвернул, и потому прихрамывал. Романа Мотычака он знал. Говорил, что вместе были на Майдане.
— Раньше Мотычак автобус водил, — рассказывал он. — В армии служил… всегда серьезный такой был. Редко улыбался.
Когда он замолчал, мы долгое время ехали молча. Я только объезжал ямы на дороге. Чтобы прервать тишину, я спросил: как он считает, изменилось ли что-нибудь после Майдана?
— Да нихрена не изменилось, — ответил мужчина. — Бедность, коррупция, все, что и было. Но если надо, то выйдем еще раз. И еще раз. И еще. И уже до результата.
— А если этого не хватит? — вырвалось у меня.
Мужик поглядел в мою сторону.
— В американских фильмах, — сказал он с улыбкой, — всегда говорят: "you can make it". Так как же может не удаться, как может этого не хватить?…
Я тоже улыбнулся. Высадил его на перекрестке и поехал дальше, в сторону Турки.
От границы я удалялся, так что польское радио было слышно все слабее.
ПРИМЕЧАНИЕ РЕДАКТОРА
Фрагменты некоторых текстов этой книги ранее публиковались на страницах "Новой Восточной Европы", "Политики" и "Бродячих Журналистов".
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Перевод еще одной книги Земовита Щерека — как всегда — посвящаю своей Людочке
и благодарю ее за труд редактора и корректора. Ну что, теперь ожидаем "Międzymorze"?
Марченко Владимир, 2017, День защиты детей